Если б Иван умел написать увиденное маслом – несчастный садик, солнечную, грязную даль, в которую глядит лицо женщины, то назвал бы картину: "Весна опаздывает в Москву".
С улыбкой он пошёл к машине, тихонько завёлся и, стараясь не брызгать, подполз к голосующей. Оказалось, ей надо было недалеко – в Химки.
И хотя при ближайшем рассмотрении дама не обнаружила никаких хоть сколько-нибудь весенних черт, Иван был доволен.
"Весну везу!" – смеялся он про себя, и, подбросив её до Химок, в прекрасном настроении погнал домой.
Мамы не было дома, как и вчера. Видно, она пошла опробовать недавно найденный фитнес. А из бабушкиных дверей пахло жжёным сахаром. Бабушка макала хлеб в молоко, посыпала песком и жарила на сковородке. Иван вошёл на кухню, как в рай. К гренкам был кофе с цикорием.
– Бабушка, можно я скажу банальную вещь? Мне очень хочется.
– Какую такую банальную?
– Люблю ужасную дорогу от Химок до Долгопрудного! Мне кажется, поэты что-то похожее имели в виду, когда говорили, что любят Россию. Понимаешь – всё мило!
– Опять тебя в дебри понесло, – строго сказала бабушка. – Любишь – и ладно.
– Ты права! – признал внук. – Но как промолчать? – и пошёл на балкон, обдумать на воздухе, что делать с Костей.
Хотелось немедленно загнать его к Вере Сергеевне. Сей же час! Иван принялся мысленно репетировать речь. "Понятно! – собирался сказать он Косте. – У тебя слишком дорогая жизнь, чтобы потратить кусочек на каких-то там скучных предков. В таком случае, у меня тоже дорогая жизнь, и я хочу проводить её в обществе порядочных людей. Намёк тебе ясен?"
В тот же вечер Иван поехал вызволять Костю из парка, весьма рассчитывая при этом обойтись без нотаций и оплеух.
Лёжа на скамейке, под голову сунув рюкзак, Костя пересказал ему своё замечательное приключение: как скрупулезно они с Женей прописывали в самолёте условия дуэли; как взяли в аэропорту такси и поехали искать скалу; как нашли и долго выбирали место, пригодное для их доморощенного скалолазания; как вскарабкались метра на три, переглянулись и дружно, можно сказать, наперегонки, полезли вниз.
Иван рассмеялся.
– Ну а ты как думал? Страшно! В нас ведь нет дворянской выучки. И, по-моему, это правильно. Честь – это только часть жизни. Как же она может весить больше жизни? Жизнь всегда весит больше всего остального, потому что жизнь – это наш единственный шанс на всё. Другое дело, если жертвуешь собой ради кого-то, как на войне. Тут жизнь идёт за жизнь. Это оправдано. Но это не наш случай… Так вот! – продолжал Костя. – Мы сползли оттуда, на камушек сели, коленки дрожат. Мне даже обнять его захотелось, бедный Женька! Я ему стал объяснять. Я же с Маши тоже ничего не взял, кроме вдохновения! А не турнула она меня потому, что так по-дурацки сложилось. Бабушка, сомнения, угрызения совести. Вот я это ему втолковывал. Женька говорит: я всё понимаю, но уже ничего не починится. Пускай даже по глупости разбито. И он пошёл на дорогу – чтоб его кто-нибудь в аэропорт подбросил. А я ещё где-то полдня пошатался, пообедал там в каком-то кабаке, и тоже в аэропорт. Там ещё пошатался, пока рейса ждали. И мне так тошно стало! Думаю – как буду жить после такого поганства? И тут меня озарило! Ведь в чём смысл? В покаянии и искуплении! Верно? Я решил: пойду в лес и буду жить под небом, сколько надо дней, пока у них всё не наладится. Вот так – под небом, под дождями! Конечно, я, как трезвый человек, не должен верить в подобные методы. Но моя жизнь показывает, что вопреки всей логике и физике, они действуют. Так что – буду. Уже, между делом, три дня прошло.
– Что же ты, правда, безвылазно тут сидишь?
– А что, не заметно?
– Пожалуй… – усмехнулся Иван, оглядев его. – И сколько ещё собираешься?
– Сколько надо. Мне не впервой, ты же знаешь. Вот наладится у них с Машкой – тогда уйду.
– Хочешь взять судьбу измором?
– Говорю же тебе – искупить! – уточнил Костя. – И ты бы, если был добрый человек, не мораль бы читал, а принёс бы поесть чего-нибудь.
– Ага, так поесть, значит, можно? А я думал, ты вроде как в пустыне, – сказал Иван. – Вставай и пошли домой.
– А как же зверские муки совести? – спросил Костя, обнадёжено садясь на скамейке.
– Муки совести – полезная вещь. Вставай и пошли. Это твой последний шанс хоть немного спасти себя в моих глазах! – предупредил Иван и, повернувшись, через лес направился к трассе.
– Да иду я! Дай хоть вещи возьму! – крикнул Костя.
У машины они остановились. Костя курил.
Мимо свистали автомобили, и большое рыхлое небо над лесом протекало немножечко.
– Не верится, что я проберусь сквозь такие облака, – выдувая в небо дымок, говорил Костя. – Не верится, что такой огромный город весь станет летним.
– А куда же он денется? – сказал Иван. – Даже если ему и невмоготу – станет.
– Это ты про меня, да? – оживился Костя. – Это я стану? Как ты нравишься мне! Ты у нас редкое растение – меланхолик-оптимист! Всегда в печали, но помнишь, что хэппи-энд неизбежен.
Костя докурил и втоптал окурок в землю.
– Поехали! – сказал он, плюхаясь на сиденье. – Моя гадкая юность кончилась.
* * *
Без задержек и церемоний апрель вступил во владение Москвой и пригородом.
Крыши цвета мокрого асфальта, полный воды воздух, первые зонты – вот так вошёл этот месяц, еще хмуроватый, но знающий своё дело. Погодите, дайте только ему освоиться!
Сюжет весны переполнял Ивана. Он думал о нём по нескольку раз на дню – начиная с утра. Ещё не открыв глаз, не видя окна, не определив цвет неба и температуру воздуха, он знал погоду, из чего делал вывод о наличии в своём организме некоего метеорецептора, наподобие барометра. Едва проснувшись, лежал он и вытягивал из кучи голубых лоскутов то одно, то другое старинное впечатление. И особенно ярко вспомнилась бурая полянка с пятнышками мать-и-мачехи во дворе на Большой Грузинской, где они с Андреем провели детство. Как глупо, что весна первым делом селится там, где проходят трубы отопления. Что за нелепое потакание городу! На месте весны он бы вообще не захаживал в город! Пусть знают!
А между тем, эту весну ему хотелось держать на вожжах, чтобы не мчалась очертя голову. Чтобы успеть прожить основательно каждый её денёк.
Для полноты весеннего чувства он даже сгонял на дачу, поглядеть – много ли воды. Дом стоял притихший, как будто поблёкший, как будто даже подобравший полы – посередине великой апрельской лужи. Ивану захотелось стиснуть в объятиях этот дом. Наверное, он и стиснул бы, став на миг великаном, если бы не увидел под карнизом гнездо. Какие-то мелкие птички собрались в этом году жить с ними под одной крышей. "Ура!" – воскликнул он мысленно и повёз новость домой.
А дома, во дворе, подумал: и здесь хорошо! Как будто сдуло с земли гарь мелких человеческих безобразий – дыма, шума, брани. В глаза била одна весна.
И особенно хороша бывала весна по утрам во вторник и пятницу, когда Иван возил Макса на занятия. Это были подготовительные курсы при гимназии. Оля намеревалась отдать в неё Макса на следующий год, конечно, если они всё-таки не переедут за город. Причастность к такому важному этапу в биографии ребёнка вдохновила Ивана. Он с удовольствием вписал это маленькое утреннее мероприятие в поредевший реестр своих будней и теперь дважды в неделю, устроившись возле кабинета на банкетке, ухом и сердцем приникал к занятиям Макса.
Ему нравилось слушать, как ровно раскладываются месяцы – в четыре группки по три, и как легко поддаётся сортировке животный мир. "Максим, как ты докажешь, что на картинке апрель?" – спрашивала учительница, и Иван испытывал блаженство от того, что апрелю и в самом деле есть доказательства.
С удовольствием выслушивая Максовы уроки, он вспоминал столпы солнечных лучей на дачных лугах – в них был тот же порядок. И ему было жаль, что в детстве родители не сумели увлечь его естественными науками, а отдали сына на съедение фантазии. Да, тут ничего не попишешь, – фантазия растерзала Ивана. Тогда как если бы он увлёкся химией или биологией, ясный мир физических явлений сообщил бы ясность уму и сердцу. Пожалуй, его могла бы привлечь география со своими счастливыми подразделениями – геологией, гидрологией, метеорологией. Ну да что жалеть! Теперь главное – не упустить Макса.
И он думал о том, как трудно не упустить Макса, и как ещё труднее не упустить Костю. А не упустить себя – это вообще нечеловеческий труд. И очень хочется, очень нужно с кем-нибудь поделить его. Но никто, кроме незримой правды, к которой обращаешь молитву, тебе не поможет.
В один из апрельских дней Иван пошёл в магазин, и оказалось, по всей земле женщины моют окна. Они мыли их с весёлым остервенением. Видно, только этого им хотелось всю зиму, но не давал мороз.
И Костя, как выяснилось, тоже мыл окна. "Я мою окна! – вопил он по телефону. – Приезжай посмотреть! Может, это только раз в жизни!"
Иван поехал по двум причинам. Во-первых, нельзя отказывать человеку, заново отстраивающему себя. Во-вторых, предыдущий визит к Косте, когда тот болел, не слишком удался. Хотелось его переписать.
Дверь в квартиру была не заперта. Иван вошёл и услышал свежий запах уборки. Костя стоял на подоконнике, как на сцене, с тряпкой в руке и орал приветствия.
– Ну что, прояснилось что-нибудь? – спросил Иван, задирая голову на труженика.
– А что, сам не видишь? – Костя кивнул на вымытую половину окна. – Прояснилась великая туманность! Человек перестал путать голос желания с голосом совести! Вот смотри, чего я хочу? Я хочу создавать великие творенья и распылять по земле. Хочу владеть Машей, Женей, Фолькером и еще многими – располагать их любовью, уважением, всем! Хочу преодолевать собственные пределы, двигаться во всех направлениях. Хочу узнавать и изменять Землю, охватывать взглядом одновременно всё, – он сделал паузу и улыбнулся. – Так вот всего этого не будет! Перебьюсь! Ведь верно же?
Костя спрыгнул с подоконника и, схватив свой вечно включенный ноутбук, показал Ивану. – Видишь, я всё стер, даже "корзину"! – всё! Думаю – ну, заживу теперь! И тут, представь, до меня доходит: а сколько всего моего у Фолькера, у остальных – как я это сотру?
– А какая разница, что у других, – утешил его Иван. – Если ты сам вырос из той поры – ты свободен.
– Да, – согласился Костя. – Но всё равно как-то стыдно. Сколько мне ещё будет стыдно?
Иван, прищурившись на солнце, поразмыслил.
– Думаю, пару лет, – сказал Иван.
– Ого! – присвистнул Костя. – Значит, два года вон. А хотя, у меня всё равно нет никаких планов. Меня вообще тошнит от созидания. Решил: ничего пока не буду планировать. Просто приведу мозги в порядок. И дом заодно – а то Бэлка на Пасху приедет. Времени стало – полно! Сплю, учу историю, учу английский. Но как же меня ломает! Я так уже чувствую, бросить баламутить мир – это всё равно, что бросить курить. Ну, ничего, придётся. В конце концов, у меня – Машка. Уж раз так вышло – будем с ней. А что ты думаешь? Меня, между прочим, принимают в доме! Аудиенция – дважды в неделю. Пьём чай – я, Маша и бабушка.
Иван молчал, давая Косте высказаться. Он не слишком-то верил в прочность его нынешнего благоразумия, но послушать было приятно.
– А в будущем, – продолжал Костя. – Когда меня перестанет тошнить от созидания, я займусь чем-нибудь безусловно прекрасным. Есть у тебя идеи на этот счёт?
– Ты знаешь, – сказал Иван, задумываясь, – когда у меня болел дедушка, я был поражён. Оказалось, даже лучшие стихи – плоские в сравнении с жизнью человека. Если уж кто безусловно прекрасен – так это мой дедушка. И моя бабушка. Ну, и ты ничего… – заключил он с улыбкой.
– Ты не понимаешь меня! – замотал головой Костя. – Я тебя спрашиваю: есть на Земле для человека безусловно прекрасное занятие? Прекрасное само по себе, а не для пользы тела или души?
Иван хотел было отделаться полушуткой, сказав, что мытьё окон – безусловно прекрасно. Но ему показалось стыдно шутить.
– Я думаю, – произнёс он, терпеливо подбирая слова, – надо очень сильно дорожить друг другом. Просто души не чаять. И не давать себе слабины. Потому что, конечно, хочется всё бросить, лететь свободно. Нельзя – надо возвращать себя к этому… не чаянию души. Больше ничего безусловного у меня, пожалуй, и нет.
Он произнёс свою сентиментальную реплику с удовольствием, нисколько не опасаясь насмешки. Но Костя и не подумал смеяться. Он молчал и смотрел с любопытством.
– Ты бы лучше окно домыл, – напомнил Иван. – А то болтаешь ерунду, и меня сбиваешь. Вон, у тебя одни разводы.
Он взял с подоконника тряпку и, пшикнув раствором, принялся аккуратно сводить со стекла оставленные Костей туманности.
– Да брось! Я сам домою! – крикнул Костя. – Я вообще тебя не затем звал. Не чтобы ты для меня, а наоборот. Я знаешь, зачем тебя звал? Хочу для тебя что-нибудь сделать! Мне сердце велит! Буквально долбит мне в мозг: сделай что-нибудь для этого зануды! Но я пока не вижу, что именно тебе нужно. Ведь это должна быть не моя фантазия – но то, в чём ты действительно нуждаешься. Мне хотелось бы обустроить твою жизнь Бэлкой – но видишь, ты упёрся. А зря – вы истинная родня, и то, что я её брат, подтверждает это. Главное, я знаю, в чём препятствие. Ты опасаешься, что твоя Олька с горя "поседеет" из рыжего в фиолетовый!
– Да, опасаюсь, – признал Иван, отдавая Косте тряпку. – Видал, как мыть надо? – сказал он, любовно оглядывая сливающееся с небом стекло.
Дольше оставаться у Кости ему было незачем. Он вытер руки о валявшееся на стуле полотенце и пошёл в коридор.
– Я все-таки очень хочу что-нибудь для тебя сделать! – повторял Костя, провожая его. – На совесть – как для себя! Обещаю, в ближайшие дни я буду тебя серьёзно обдумывать!
– Поступи для меня в институт, – сказал Иван, – ты меня очень обяжешь!
* * *
С тех пор они виделись часто. Вечерами, где-нибудь к ужину, Костя забегал и пересказывал свой день, больше теперь похваляясь не разнообразием, но стойко выдержанной рутиной. Несмотря на внешнюю бодрость, в его визитах была пристыженность, подпольная нежность к хозяевам, столько месяцев терпеливо предоставлявшим ему сочувствие.
– Если ты думаешь, что я захотел жить – напрасно! – однажды признался он Ивану. – Но умом понимаю – нечего поддаваться, надо самому себя обманывать, будто всё в порядке. Просто притвориться. А там, глядишь, войду во вкус, и Машку приведу в чувства.
Буксиром, за который он ухватился, была Страстная неделя. Костя принял её всерьез. "Я не знаю, что там и как. Это всё недоказуемо. Но раз есть такая неделя – надо её прожить", – рассуждал он, точь-в-точь, как бабушка Ивана.
Костя ел только яблоки и чёрный хлеб, а чтобы никто не подумал, что он постится, обдирал колбасную кожуру и жевал её вместе с хлебом. "Я не пощусь! – заявлял Костя. – Я терплю ради всех невинно пострадавших от сволочей вроде меня. Ради Женьки. И ради Христа. Кто знает, может, я бы тоже требовал, чтоб его распяли?"
Пиком Костиного поста, ибо всё же это был пост, стало паломничество в зал иконописи Третьяковской галереи. Он поехал туда один и пробыл полдня возле "Спаса" и "Троицы", надеясь прорубить время.
– Сильные вещи, – сказал он, вечером заехав к Ивану. – Тепло, как от печки. Но они уже давно не про меня, не про нас всех. Если Толстой ещё где-то про нас, то Рублёв – уже нет. Точно так же, как какой-нибудь Боттичелли. Люди другой формации. Думаю, в те времена святость была ближе к человеку, люди Божий мир кожей чувствовали и писали вот такие вещи. А мы что? Вышел – смотрю на машины, на всю гарь, и думаю: какие же мы сироты!
– Да какие сироты! Ты на дачу к нам поезжай, выйди в поле! – возразил Иван, но сам почувствовал, как, сойдя с тропы, заскользило сердце. – Вообще, не надо об этом, – решил он. – Завтра у нас что? Четверг. Бабушка будет красить яйца. Хочешь, приходи.
Догадавшись, что за яйцами последует выпечка куличей, а затем освящение их, крестный ход в местной церквушке и утренние поцелуи, Костя хотел остаться у Ивана в гостях до самой Пасхи, но хозяин не позволил.
– Нет, – сказал он строго. – Куличи будешь печь дома, с мамой. Растормошишь её, понял!
– Понял, – немедленно согласился Костя. – Но у нас там дурдом. Ничего нельзя печь. Она кухню красит!
– Ну так иди и помогай красить! – велел Иван.
И Костя пошёл. От души ли, а может, с меркантильной целью быть "хорошим" – этого Иван не знал, но в любом случае остался доволен.
В четверг мама взялась красить яйца магазинной краской, бабушка – луковой шелухой, а Иван уехал в офис. На улице Большой Татарской, среди церквей Замоскворечья, он поглядывал – есть ли хоть какое предчувствие праздника? Или, может, страстная скорбь? Ничего не унюхав, он отнёс в офис печенье и кофе, проверил почту, пустую, как никогда, и вернулся домой.
Дома печальная мама мыла плиту.
– Всё покрасили, всё сделали. Хотела печь. Уже достала миксер, изюм, но бабушка говорит – завтра, – пожаловалась она сыну. – А сегодня тогда что?
– Давай погуляем! – предложил, растерявшись, Иван. – Хочешь, поехали в центр?
– Я ещё хотела сделать пасхальное гнёздышко, – прибавила Ольга Николаевна. – Знаешь, как в Европе… Только зря герань общипала!
Тут жалость к себе одолела маму. Она бросила тряпку на плиту и заплакала.
Иван знал, что в канун праздников чувство личной неустроенности обостряется. "Вот поэтому…" – подумал было он, и вдруг ему стало страшно: как вышло, что он сам великолепно, роскошно устроен в жизни, а мама – нет?
– Нет, так не пойдёт! – переламывая растерянность, объявил он. – Давай разбираться, чего тебе хочется!
Но оказалось, мама не нуждалась в разбирательствах. Она отлично знала ответ.
– Да… – сказала Ольга Николаевна, промокая слёзы кухонным полотенцем. – Я всё это время заглядывала в себя, и теперь начинаю понимать: мне всё-таки скучно без твоего отца. Без этого памятника. Хочу, чтобы этот памятник был хотя бы в Москве. Чтобы его можно было взять под руку и прогуляться – хоть на выставку. Пусть даже молчит себе, как молчал. Может, напишем ему на Пасху эсэмэску? "Христос Воскресе!"?
Иван покачал головой.
– Он не ответит, мама. Потерпи до лета. Позову его разбираться с офисом, у нас там бардак. Тогда поглядим. Никуда не денется… Влюбится и женится! – заключил он.
Утром в канун Пасхи Иван проснулся и увидел дождь: он падал медленно и невесомо, как снег. В старые времена хмурые весенние дни оказывались лучшими для работы. В такую погоду уютно было сгинуть до вечера в книге и что-нибудь такое отмечать себе в тетрадь. К сожалению, Иван вырастал понемногу из этих добрых занятий. Теперь ему нравилось относиться к полезным дням бескорыстно – проживать их, как есть, никакой не извлекая пользы. Он оделся и вышел на улицу.
Стоял тихий, свежий, серый денёк, притупивший немного остроту апреля. Было приятно отдохнуть в нём от солнечно-синего, с тайной зеленью внутри, напора весны.