Проснулся он далеко за полночь, поднялся с раскладушки и сел к окну. Город был тих и темен, только завод вдалеке горел огнями, похожими на созвездие, - видимо, работала ночная смена - и оттуда доносился едва различимый гул. Подумалось: есть еще третий способ развеять печаль-тоску, как-то решить кардинальную проблему бытия, которая упирается в проклятый вопрос "зачем", - это безостановочно мыслить, ничего не делая, не выходя из дома, ни с кем не видясь, однако же мыслить не затем, что "cogito ergo sum", а просто потому, что, в сущности, нет ничего увлекательнее, даже спасительнее мысли, и она одна способна наполнить существование до краев. Вот Циолковский: и вся-то Калуга считала его записным идиотом, и дети у него то и дело кончали жизнь самоубийством, и перебивался он с хлеба на квас, и жена его терзала, а ему все трын-трава, потому что мысль его безостановочно витала в межзвездном пространстве и была огорчена разве что законом всемирного тяготения, который ему страстно хотелось преодолеть. Со своей стороны, можно, например, скрасить целую неделю прозябания, размышляя о том, что русскому человеку почему-то все не в пору, то тянет, то широко: и самодержавие его не устроило, и социализм не понравился, и капитализм пришелся не по душе. Вот к чему бы это? По всей видимости, к тому, что русский этнос не вписывается в общечеловеческую социальность, и не то чтобы он был слишком, непоправимо оригинален, а просто русак отнюдь не всемирен, как утверждал Достоевский, а замкнут в себе, как австралийский абориген. Оттого у него все не как у людей: по-европейски выходит "где хорошо, там и родина", а по-нашему будет "гори все синим огнем", там Бог - гигиеническое средство, у нас - попутчик, у них игра на бирже - святое дело, на Руси - экстремальный спорт.
Впрочем, под утро Удальцов решил, что хотя мысль и представляет собой прямое спасение от тоски, а все-таки жениться на пробу было бы хорошо.
Он едва дождался того утреннего часа, когда воспитанным людям не возбраняется созваниваться друг с другом, и набрал номер Паши Самочкина, будучи уверен, что тот давно уже на ногах. С минуту толковали о том о сем, а после сговорились нанести нынче вечером визит Софочке Мостовой, чтобы завязать знакомство, но прежде зайти в парикмахерскую и подстричься по-человечески, как Любочка Чистякова сроду не подстрижет.
В мужском зале салона красоты "Ландыш", единственного во всем городе, они отстояли небольшую очередь, устроились по соседству в креслах, наверняка переделанных из гинекологических, и подставили свои буйные головы под парикмахерский инструмент.
- Ты никогда не задавался вопросом, - завел Паша Самочкин, - почему во всем мире литература широка, разнообразна и занимается собственно литературой, например, художественным изображением общества эпохи Реставрации, противоборством добра и зла на фоне семейного бизнеса, или они просто пишут про старика, море и рыбу-меч… А у нас с протопопа Аввакума одна тема: Россия-мать! Ну какое художественное произведение ни возьми, хоть "Муму" Тургенева, хоть невиннейшую "Душечку" Чехова, везде автор долбит в одну точку: умом Россию не понять, и хуже нашей державы нет!
Радиоточка приглушенно вещала о наводнении в Центральной Европе, приятно гудели парикмахерские машинки, воняло одеколоном, по стеклу ползли дождевые струйки, чистые, как слеза.
- Это потому у нас так сложилось, - сказал Удальцов, подставляя под машинку левую сторону головы, - что во всем мире литература занимается тем, что и без нее понятно, а в России - наоборот. Оттого у нас литература больше наука, чем искусство, а наука занимается тем, что непонятно, вот как физики бьются над всеобщей теорией поля, а отнюдь не изучают строение молотка. Швейцарская конфедерация - это понятно, и Мадагаскар - понятно, а наша Россия - нет. Это сто десятый химический элемент какой-то, а не страна!
- Ну, я не знаю… По-моему, нашим писателям просто писать было не о чем, настоящей жизни они не нюхали, сибаритствовали себе по Ясным Полянам да Бужевалям, мудрствовали насчет народа-богоносца и сочиняли сказания про "Муму".
- А при чем тут жизнь? Литература - это формула, а не жизнь и имеет к последней такое же отношение, как аш-два-о к питьевой воде. Вода - это просто и понятно, в то время как аш-два-о - каббала какая-то, тайна, покрытая мраком, которая вызывает беспокойство и повышенный интерес. Оттого весь Стендаль, включая "Éducation sentimentale", существует для приятного препровождения времени, а русская литература прежде всего возбуждает жгучее любопытство, хотя она и зациклена на одной-единственной теме - "Россия-мать". Отсюда ее непревзойденное гуманистическое значение, потому что благородное любопытство есть высшее из качеств человека, которое последовательно направляет его на праведную стезю. Даже можно сказать, что на ней-то, на литературе то есть, все и держится в наших палестинах, вернее, держалось без малого триста лет, когда русский человек жил по преимуществу книгой и не настали последние времена.
Самочкин возразил:
- Да ведь народу-то у нас миллионы и миллионы, а книги читает со времен "Путешествия из Петербурга в Москву" примерно один процент.
- Арифметика погоды не делает, потому что корень нации, собственно, народ - это тот самый процент и есть. И верь моему слову: когда у нас окончательно выродится читатель, и России, как мы ее понимаем, и народу-богоносцу, как мы его понимаем, придет конец, как раз к этому времени нас благополучно вытеснят за Урал, и мы начнем резать друг друга за огрызок любительской колбасы…
Обе парикмахерши, дамы преклонных лет с бигуди в волосах, задрапированными чем-то вроде тюрбанов из марли, смотрели на приятелей с некоторой опаской, нехорошо и то и дело строили друг другу выразительные глаза.
Петр с Пашей расплатились за стрижку, подивившись нездешним ценам, и, выйдя на улицу, договорились встретиться в семь часов вечера у памятника Ленину, чтобы отправиться на квартиру к Софочке Мостовой.
Софья Павловна занимала половину приятного особнячка, видимо, построенного задолго до того, как город Буйнов переименовали в Краснозаводск. Это было одноэтажное деревянное строение в шесть арочных окон по фасаду, обшитое вечным тесом и выкрашенное ядовитой зеленой краской, которая кое-где струпьями пооблупилась и отошла. Вход был с торца, через высокое крыльцо с коваными перилами и навесом из проржавевшего до дыр кровельного железа, который опирался на кованые же консоли в виде упаднических причудливых завитков.
Софья Павловна Мостовая действительно оказалась симпатичной женщиной лет тридцати или около того, с умным лицом и непринужденными манерами, что сразу понравилось Удальцову, но почему-то она была в ярком китайском халате, шитом чуть ли не золотой канителью, и небрежно причесанная, хотя определенно ждала гостей: в квартире было тщательно прибрано, две пары домашних туфель, они же шлепанцы, дожидались приятелей под вешалкой, а из кухни шел аппетитный дух. Софья Павловна провела гостей через тесную и едва освещенную прихожую, через проходную комнату, где доминировала огромная никелированная кровать, и ввела в гостиную, которые в Краснозаводске назывались "зало"; тут стоял круглый стол, покрытый парадной скатертью, у стены притулилось старенькое пианино с бронзовыми подсвечниками, у другой - сервант с посудой, выставленной напоказ, в углу словно притаилось сильно продавленное кресло, на стене висели два больших фотографических портрета - какой-то старушки в темном платке, похожем на хиджаб, и батюшки с панагией на груди и с такой окладистой, пушистой бородой, что его лицо точно утопало в ней, как в дыму. Во всем этом было что-то настораживающе чужое, как в незнакомом блюде, которым пичкают в гостях, что называется, "через не хочу".
Приятели выставили на стол шоколадный торт и бутылку шампанского, а со стороны хозяйки явились: четвертинка водки, бутылка сухого белого вина, салат с креветками и целая курица, видимо, приготовленная со специями на пару. Сели за стол и сосредоточенно замолчали, словно придумывая, о чем бы поговорить.
- На что жалуетесь, друзья? - наконец пошутила Софья Павловна и стала разливать вино по орленым бокалам, скорее всего приобретенным еще при жизни бородатого священника, который тем временем неодобрительно смотрел на компанию со стены. Себе Софья Павловна налила водки; "Однако!" - подумал с выражением Удальцов.
- Это хорошо, что вы пришли меня навестить, - продолжала она, не дождавшись реакции на свою шутку, - а то совсем выпить не с кем, то есть не столько не с кем выпить, как не с кем под это дело поговорить.
- И то правда, - согласился Удальцов, - в городе живет больше четырех тысяч человек, все пьют, а поговорить не с кем, потому что жители есть, а народа нет. А ведь что такое наш народ? Это такая публика, с которой можно отвлеченно поговорить. Вот работает у нас в редакции некто Сампсонов; с высшим образованием человек, приключенческие романы пишет, а между тем я от него слова путного не слыхал! Правда, он читал Достоевского и, поднатужившись, может порассуждать о неизбежности воздаяния за порок.
- Меня хоть моя музыка выручает в качестве безотказного собеседника, - отметил Паша Самочкин, - а тебе, Петя, в нашей Сахаре действительно не житье. Тем более что ты сирота и один как перст.
Отметил - и заговорщицки подмигнул.
- У нас тоже в райпотребсоюзе, - сказала Софья Павловна, - сидят такие долдоны, что ждешь не дождешься, когда рабочий день подойдет к концу. Ведь сколько есть тем для содержательного разговора: чудовищный рост квартплаты, инфляция, злоупотребления со стороны районной администрации, незаконный захват земель… Ну, хотя бы эти долдоны полаялись между собой на тему "Гайдар - благодетель, Бургонский - гад"! Так нет, они с утра до вечера гадают, уйдет или не уйдет Хуан-Антонио из семьи?..
Она потом еще довольно долго щебетала, разъясняя гостям механику оптимального товарообмена между городом и селом, пока Паша Самочкин, улучив паузу, не попросил ее сыграть что-нибудь на фортепьяно для поднятия духа, как на званых вечерах это водится у людей. Под саркастическую улыбку Удальцова, которую он прятал за ладонью, Софочка сыграла "Собачий вальс".
- Вот ты утверждаешь, - завел Паша Самочкин, обращаясь к Удальцову, - что русский народ это такая публика, с которой можно отвлеченно поговорить… Неужели это все, и никаких иных-прочих характерных признаков в нашей природе нет? А добродушие, бесшабашность, коллективизм?
- Таких человеческих качеств, - отвечал Удальцов, - которые были бы присущи исключительно нашему соотечественнику и больше никому, я как-то не нахожу. Добродушны пигмеи, бесшабашны американцы, отъявленные коллективисты - китайцы, воруют все. Разве что русские страдают вот еще каким уникальным недугом: они не умеют довольствоваться тем, что есть. Последний парижский таксист совершенно удовлетворен тем, что он таксист, тем более что он считает себя лучшим таксистом в мире, и не нужен ему ни министерский портфель, ни жена-таитянка, ни место в энциклопедическом словаре. А наш русачок всем недоволен - от климата до зарплаты, от профессии до жены. Хуже того: он деятельно недоволен, он все рвется куда-то невесть куда, положим, из дворников в композиторы, а того не понимает, что природу вещей обмануть нельзя; как нельзя воскресить покойника, взбодрить угасающее общество, так и дворник пожизненно пребудет дворником по существу, даже если его примут в Союз композиторов и он в конце концов осилит танеевский контрапункт.
- В Бога ты не веруешь, как я погляжу. В этом народе таятся такие силы, что он с Божьей помощью и общественную механику наладит, и мертвого воскресит. Ему бы только, не мешкая, с печки слезть, когда уже совсем не останется терпежу. Нет, я все-таки крепко надеюсь на русские чудеса.
- В Бога я отлично верую, - сказал Удальцов, - но вера меня не ослепляет, а просветляет, и для меня яснее ясного, что той, нашей России уже нет и никогда не будет, а вместо державы романтиков и страдальцев, зачитавшихся до одури, образуется жалкое Московское государство по североамериканскому образцу. Понятное дело, говорить будут на pigeon English, питаться черт-те чем и лакать бурбон. Я, ты знаешь, Паша, уже и сейчас не понимаю, о чем они говорят…
Тут приятели заметили невзначай, что Софья Павловна едва подавляет в себе зевоту, помедлили немного, поднялись, раскланялись и ушли.
Вернувшись домой, Удальцов улегся на раскладушку и принялся размышлять. Бубнила радиоточка, напрасно гудел пустой холодильник, мелкий дождик шелестел об оконное стекло, а Петр думал о том, что одному жить все-таки лучше, покойнее, даже и веселей. О личной свободе и речи нет: захотел - ушел, захотел - пришел, захотел - валяйся себе на раскладушке сколько душе угодно, и пускай радиоточка зудит сутки напролет, навевая иллюзию сопричастности внешнему миру, и, в конце концов, по-настоящему интересный собеседник, это как раз будет сам себе Петр Алексеевич Удальцов. А на другом-то полюсе, ё-мое: китайский халат, "Собачий вальс", механика оптимального товарообмена, да еще, поди, время от времени придется задирать Софочке подол ночной рубашки - и при одной этой догадке, обратившейся в видение, его пробрало молодое чувство смущения и стыда.
Было уже поздно, около полуночи, и за мыслями он заснул. Вероятно, под утро, как это чаще всего бывает, ему привиделся странный сон… Будто бы обыкновенным порядком, или же это была оперная партия, поскольку все вокруг пели и объяснялись речитативами, он оказался президентом Российской Федерации, который обретается в кремлевских покоях, - как войдешь в Спасские ворота, сразу направо, 2‑й подъезд. Там у него тоже имелась раскладушка, но было не до лежания, так как его с утра до ночи донимали государственные дела. И удивительная вещь: он задумывал одно какое-нибудь мероприятие, а на деле выходило совсем другое, как только в его обширном кабинете с золоченой мебелью появлялся первый помощник президента, вылитый Сампсонов-Худой, с допотопными деревянными счетами в руках; он щелкнет костяшкой, и сразу все выходит наоборот. Например, президент решает: разогнать, к чертовой матери, Государственную Думу и вместо нее учредить Верховный Совет, состоящий из тринадцати мудрецов, ввести налог на роскошь, запретить телевидение как рассадник всяческого разврата, провести закон о конфискации имущества за мздоимство и прочие экономические преступления, правительство пересадить на велосипеды, взамен милиции ввести в Москву два полка Таманской дивизии, возродить колымские лагеря. Но стоит явиться первому помощнику и щелкнуть костяшкой счетов, как, наперекор благим начинаниям, возникает республика Золотая Орда на месте бывшей Татарской автономии, на Красной площади, ближе к Васильевскому спуску, вырастает казино "Наш Лас-Вегас", в Темрюке открывают консерваторию, дальнюю авиацию пускают под автоген. При этом помощник, щелкнув счетами, то исполнит речитатив на одесском диалекте, как то: "мне с вас смешно, гражданин начальник", то что-нибудь пропоет. Интересно, что лейтмотивом этой оперы прислужился "Собачий вальс".
Наутро он пришел в редакцию раньше обычного, чтобы спокойно поработать над своей передовицей о демографическом кризисе в районе, пока не явились Сампсонов с Любочкой Чистяковой и не повалил внештатный корреспондент. Но только он смахнул с бумаг пригоршню снулых мух, как явился Сампсонов и немедленно примостился у редакторского стола. Он страшно выкатил глаза и сказал:
- Послушай, что я нарыл! Оказывается, единственный в нашем городе поэт Станислав Бодяга…
- Постой. Бодяга… Бодяга… что-то я этого имени не слыхал.
- Ну как же, замечательный поэт, ему принадлежат знаменитые строки:
Тихо вокруг. Никого у реки.
Вдруг звон раздается - то звон оплеухи
От справедливой, тяжелой руки.
- Ну и что дальше?
- А то дальше, что этот самый Бодяга работает в заводской котельной истопником!
- Как?! - вскричал Удальцов. - Опять?!
- Что опять?
- Да то опять, что при Советах все неординарные поэты, философы, музыканты, художники сплошь работали истопниками, чтобы их не посадили за тунеядство - была такая идиотская статья, - и чтобы хоть как-то существовать.
- Этого я не знал. Обидно: отличный пропал сюжет.
- Сюжетов у тебя пруд пруди, а настоящей отдачи нет! Как, например, обстоят дела с фельетоном насчет Бургонского, про два чемодана долларов США?
Сампсонов смутился, внимательно посмотрел на свои ногти, потом сказал:
- По правде говоря, мне сейчас обличать Бургонского не с руки. Видишь ли, тут он мне предложил через третьи руки издать мой приключенческий роман за свой счет, причем неограниченным тиражом. Я понимаю, что это постыдный факт, потому что он, наверное, прослышал про фельетон, Любка Чистякова поди разнесла, мымра такая, но ты посуди: как по-другому мне пробиться в большую литературу, где деньги, слава, квартира в областном центре, и тебя регулярно показывают по ящику, как "звезду"?!
Помолчали.
- Скучно все это, брат, - сказал Удальцов и застучал пальцами по столу.
В обеденный час он зашел в заводскую столовую, слопал свои котлеты и медленно побрел в сторону Дома культуры, где рассчитывал встретиться с Пашей Самочкиным и отвести душу за разговором о том о сем.
Закадычный приятель сидел в своем классе под лестницей и учил баяну маленького вихрастого мальчишку, которого за инструментом было толком не разглядеть. Удальцов посидел в сторонке, дожидаясь конца урока, и когда мальчишка покинул класс, еле волоча футляр из черной фибры, Паша Самочкин подсел к приятелю и спросил:
- Ты, Петя, часом не приболел?
- С чего ты взял?
- Да вид у тебя какой-то… что называется, никакой.
- Я совершенно здоров. Это все так… тоска. "Пахондрия", как у драматурга Островского выражался один герой.
- Конкретная причина есть?
- Конкретной причины нет. Впрочем, сейчас у меня был разговор с одним недоумком, который навел меня на такую мысль: куда, зачем и почему рвется человек из тенет обыкновенной жизни, из захудалого, Богом забытого городка, отчего он так неспокоен, даже панически беспокоен, как зверек, который попался в сеть?
- Ну, во-первых, "рвется", - сказал Паша Самочкин, - один человек из ста. Хотя это тоже немало и, в сущности, указывает на тенденцию, феномен.
- Феномен, - поправил приятеля Удальцов.