Они помчатся на такси в Пермудск, в аэропорт, и будут и в такси, и в зале ожидания сидеть всё так же обнявшись, голова к голове, как там, на берегу лесной речки, будто пытаясь этими вздрагивающими объятиями хоть на столечко удержать так долго дожидавшееся их и, казалось бы, пойманное, а теперь куницей ускользающее из сломанной кулёмки счастье.
Он прилетит к ней в Москву на девятый день, чтобы поддержать её и выразить соболезнование матушке, и опять их будет ждать раскладушка - оказывается, на ней спал умерший (и, стало быть, скончался?), и вот на этой-то раскладушке, отведённой в отдельной комнате Шрамову и обтянутой, как покрывалом, энергетикой ушедшего отца, Инессе вдруг резко захочется физической любви, точно восполнения потери, реванша бытия над смертью, слияния сквозь слёзы - горького и голодного, нежного и остервенелого, и, подчиняясь, восходящим потокам, которых он когда-то так истово желал, Шрамов осознает, что вовлечён в надругательство, равное торжеству жизни.
Утром он даже ощутит себя в каком-то замещённом качестве - едва ли не единицей семейства, с глуповатой улыбкой повяжет, как орденскую ленту, подаренный ему вдовою галстук отца Инессы и будет готов ехать в их родовой дом на Белгородчине, потому что уже куплено три (три!) билета на поезд. И вот тут-то Инесса Афинская обернётся Инессой Фрунзенской:
- Шрамов, а не пора ли тебе в Пермудск!..
О, Пермудск, вечное пристанище шрамовых!.. Пора твоя неизменна!.. Даже летом - нудный осенний дождь и пронизывающий ветер, свистящий в три пальца сквозь гигантские вёрсты вырубленных на севере лесов, низкие, обложные тучи, делающие город похожим на консервную банку со вскрытыми наспех краями и наклейкою "Сердце Пармы", а чуть ниже - "SOS! Износ 200 %".
- Дядя Сурен, - обратится он к стойкому сердцееду Пермудска, выслушавшему рассказ об очередных любовных похождениях Шрамова, - есть ли во всём этом какая-то логика?
Владелец нетленной магической трубки скроется в красноватом зарничном дыме, будто для того, чтобы надеть требующуюся моменту маску, а как только дым рассеется, явит укоряюще-снисходительный лик, зашнурованный глубокими морщинами:
- Мальчик мой, позволь тебе напомнить: ты же сдал мне все фотографии, что называется, по протоколу. Я же тебя ещё спросил: "Ты хорошо подумал?" И ты ответил: "Дядя Сурен, я подумал очень хорошо!" И я тебе сказал: "Отправленное в медвежью пасть возврату не подлежит".
- Неужели это так серьёзно?!
- Хуже. Я же предупреждал: медвежий череп - страшное оружие! Причём даже я не всегда представляю, как оно сработает. Вот оно и выстрелило - через смерть отца твоей Инессы. А дальше - все вытекающие из этого хитросплетения, включая финальное пожелание насчет Пермудска…
- Выходит, я сам приговорил своё счастье?! Мало того, - убил отца любимой женщины!.. Как же я теперь буду смотреть ей в глаза? Впрочем, кажется, это уже за ненадобностью…
Шрамов вдруг вспомнил: после того как он изволил выдать дяде Сурену те самые фотографии, до него дошли слухи, что Света едва не умерла при родах, а у Наташи обнаружилась опухоль молочной железы. Он понял, где затянуты колки на струнах причин и следствий, и, потрясённо глянув в тёмные провалы глазниц покоящегося на телевизоре звериного черепа, взревел истошной октавой набежавших на него голосов, скрученных в голос Свината:
- Дядя Суррреннн!..
Чтобы заглушить этот вой, поджарый старик с горделиво откинутой шапкой витиеватой седины, одетый в полосатую чёрно-белую пижаму, меж прутьев которой выглядывали то солнце, то месяц, то звёзды, не моргнув глазом, подошёл к телевизору и ткнул в него кривым мизинцем, как в пепельницу окурком. Экран с лёгким потрескиванием вспыхнул, явив в поле своего свечения говорящее полено дикторши:
- Старый герб города представлял из себя серебряного медведя в красном поле, несущего на своей спине Евангелие в золотом окладе. Медведь и Евангелие означали первое - дикость нравов обитавших здесь жителей, а второе - просвещение через принятие христианства…
Здесь, читатель, я оставляю тебя наедине со Шрамовым, который, придя домой, должен извлечь из среднего ящика письменного стола подаренный ему Инессой плеер с кассетой, где до поры-до времени, свернувшись змейкой, спит её голос, и что произойдёт с моим героем дальше, как только он наденет наушники и разбудит певучий клубок под надписью "Сеанс суггестопедии", мне предугадать трудно - честно говоря, я не хотел бы этого видеть и слышать, потому что не ведаю, как помочь Шрамову и стоит ли ему помогать? Быть может, тебе, не оставлявшему моего героя на протяжении всего повествования, шедшему с ним под чёрным парусом надувающегося ветром огромного зонта от Наташи к Свете и от Светы к Инессе, а от всех троих - к госпоже Кристине, вместе ускользавшему от Дадашева, может, тебе, постигшему в клубах разноцветных дымов азы обращения с оружием дяди Сурена - дрессированным медвежьим черепом и лицезревшему превращение Шрамова в Свината, удастся его утешить и оправдать?..
12
Теперь, кроме матушки и игрушек, в этом мире у него никого не было. Постепенно он перестал общаться даже с самыми близкими друзьями, оттого что у них - семьи, а в семьях - дети и - не по одному (а сколько ещё - внебрачных?!), и всякий раз защемление этого обстоятельства причиняло лишнюю боль земному развоплощению Шрамова. Точно так же прервала общение со своими подругами и его матушка, потому что первое, с чего начинаются подобные встречи, - "А как там твои внуки?", "Как - сноха?". По той же причине не отвечала она и на письма однокашниц, которые изредка, раз в два года, приносил в их дом почтальон. Сторонилась даже попадания в стационар. Не потому, что вероломна теперешняя медицина, а боясь всё тех же расспросов. И он жил, окружённый виной матушкиного затворничества, равно как и вынужденным обетом молчания относительно этой вины.
Никто не сказал ему: "Я тебя люблю!". Даже Наташа, когда он спрашивал её: "Ты меня любишь?", отвечала не "Я тебя люблю!", а - "Ну, конечно!". И отныне в любви Шрамову признавались игрушки - через них мир разговаривал с ним матушкиным голосом, преображённым в их смешные, распушившиеся голоса:
- Возьми нас с собой на почту - мы тебе письмо напишем!
Однажды он чуть не разрыдался, когда, проснувшись в день своего рождения, увидел в белых лапах двух прикроватных собачат плитку шоколада, упаковку духов и записку: "Мы тебя любим! Тишка и Лапик".
Матушка учила их говорить и ходить по комнате, иногда оставляя где-нибудь в неожиданных местах стоящими на задних лапках и как бы, с одной стороны, наблюдающих, чем это он там занимается, а с другой - словно ожидающих похвалы от создавшего их человека: вот как мы, игрушки, умеем перед вами, людьми, на задних лапках стоять!
Наверное, человек и есть Бог игрушек? Шрамов чувствовал: они следят за каждым его шагом. Их чёрносмородинные с карим ободком искусственные глазёнки светились любопытством живых существ.
- Послушай, что я тебе скажу, - рассуждал, обращаясь к нему, синтепоновый первенец Тишка. - Если я - мальчик, то почему на меня повесили розовый бант? Мне галстук нужен! Ведь на дискотеке все надо мной смеются. Я же умничка? Я больше водку пить не буду. И на дискотеку ходить. А то меня девки затаскали. Такие! - невольно упреждала матушка тайные помыслы сына.
- Ты почему меня положил не по-маминому? - вопрошал Лапик, купленный двумя неделями позже с левою лапкой чуть толще правой. - Надо, чтоб лапки были под мордочкой, а ты меня положил нарастапашку. И ухо заломил. Смотри, какой я лёгонький, как пушинка! Потому что мамин, потому и лёгонький. И мордочка - послушная. А глазки - томные и благодарные…
- Этот соплюльник, - целовала матушка в чёрную пластмассовую носопырку Лапика, - меня к Тишке ревнует. Я возьму Тишку на руки, а Лапик всё следит, всё следит! И лапками Тишку оттесняет - лапки-то у него длиннее. Такой целовальник - так любит обниматься!
Вечерами она укладывала их спать на отдельные подушечки, по утрам расчёсывала частым гребешком, раз в месяц купала в благоуханном тазике, а потом сушила феном. Перед помывкой в глазах Тишки и Лапика прочитывался такой испуг, как будто их пронзала мысль: "А не исчезнем ли мы как существа, как создания?!", и если игрушки после купания тончали, матушка подпарывала шовчики и набивала их синтепоном. Она держалась за игрушки, как держатся за жизнь.
- Раз уж их изобразили, значит, они тоже чего-то хотят? - привела она Шрамова в замешательство вопросом, на который он до сих пор не нашёл ответа.
Тишка и Лапик, хоть и близнецы молочно-золотистого окраса, но - разные. Оттого, что Тишка стал любимцем Шрамова, он на него всё больше и походил - грустный, весь погружённый в себя, а Лапик - нежный и весёлый, как матушка. Даже пахли они по-разному: Тишка источал солоновато-терпкий, штормящий запах Шрамова, а Лапик - сладковато-травянистый, убаюкивающий аромат матушки.
В детстве игрушки даются человеку для того, чтобы не было так страшно входить во взрослый мир. Тогда игрушки - толмачи между мирами. А в зрелости, как в случае со Шрамовым, они, быть может, возвращаются к людям затем, чтобы не было так больно перемещаться из мира познанного в тот бывший, сузившийся до непознанного? И здесь игрушки - поводыри?
Поводыри-то поводырями, но нет на свете беззащитней существ, чем игрушки! Не дети, не домашние животные, не рыбки в аквариуме. Дети, в случае чего, могут пожаловаться родителям, домашние животные - огрызнуться, а рыбки - забиться в ракушку. Неправда, что игрушки не требуют пищи. Их нужно кормить лаской. Известно, что на мягких игрушках некоторые люди спят. Может, также и Бог отсыпается на людях? Увы, миром пока не придумано двух законов, предусматривающих наказание, - за жестокое обращение человека с игрушками и за такое же обращение Бога с людьми.
- Ты с ними-то хоть разговариваешь? - пеняла Шрамову матушка. - Они всё понимают. Так жалостливо иногда смотрят, словно хотят сказать: "Кого вы из нас сделали?! Могли бы - ангелов или, на худой конец, людей…"
- Шкурки их изготавливают в Поднебесной, синтепоном набивают в Пермудске, а душу вдыхают на небесах, - делился продиктованным ему горним промыслом Шрамов.
Он вдруг ощутил: подобно тому, как игрушки просятся на руки, мужчине важно, чтобы его "брали на руки", как игрушку. По сути, мужчина - это игрушка женщины. Или, если угодно, игрушка в женских руках. И когда поначалу матушка брала на руки двух игрушечных щенков-сенбернаров, это было для него острым укором бытия, чья повозка не покатилась по обыденной колее, то сейчас он знал, что не только игрушки понимают его, но и он понимает игрушки. И это примирило его с получившейся жизнью.
- А игрушки не оживают? - с обнадёженностью маленькой девочки обратилась однажды матушка то ли к сыну, то ли к Отцу. И, не дождавшись ответа, повернулась к игрушкам: "Знали бы вы, как вас любят, вы бы сразу ожили!"
Всё безлюбое существо в Шрамове вздрогнуло: эх, если бы познать человеку вовремя, как любят его!..
г. Пермь
Примечания
1
"Зима в Красноярске…" - из стихотворения Ивана Клинового
2
Пока не найду (старослав)
4
Речь идет о книге Пьера д‘Альгема "Франсуа Вийон", Париж, 1898 г.
5
Да, да, я понимаю
6
Речь идет о генерале Т. И. Филиппове, о котором в воспоминаниях А. А. Оленина есть следующее любопытное свидетельство:
"Филипов, будучи Государственным контролером, занимал роскошный особняк Контроля на Мойке.
…О Филиппове в это время рассказывали удивительные вещи - из чиновников Контроля он сумел создать прекрасный хор, исполнявший главным образом русские песни. Уверяли, что если кто-либо просился на службу к Филиппову, то первый вопрос, который он задавал просителю, был: "А вы поете?" Если удивленный проситель отвечал: "Да", то Филиппов продолжал его допрашивать: "А какой у вас голос? тенор? А ну-ка, спойте что-нибудь"… Рассказывали, что только люди с голосами имели шансы попасть на службу в Контроль. Для безголосых это было недоступно".
7
http://www.zimbabve.ru/deMotion/Beer/beer05.shtml
8
"Меценат и Мир", № 17–20, 2002: http://m-m.sotcom.ru/17-20/dedy.htm
9
Писатель, переводчик, поэт; 1939–2007.
10
М., "АВМ", 2005.
11
"Крещатик", 2/2006: http://magazines.russ.ru/kreschatik/2006/2/tat9.html