Билет в одну сторону - Наталья Костина 12 стр.


– А я был в нашем ОДА, когда его титушня штурмовала, – неожиданно сказал он. – Фельдшерским пунктом заведовал.

– Били?

– Руку сломали, три ребра и нос.

– А как же Красный Крест?

– Имели они его… во все четыре перекладины! Ну, я тоже в долгу не остался, если честно.

– С поломанной рукой?

– Ну, так они ж мне ее не сразу сломали!

– А до этого ты успел запулять в них йодом и зеленкой? Хорошо, по голове не настучали.

– Настучали, – сказал он серьезно. – До сих пор плохо слышу… иногда. Контузия. Каска только и спасла. Настоящая, стальная. Жаль, пропала. Титушки нас знаешь как обшмонали! Профессионально. Действовали строго по инструкции: вывернули все карманы – ничего не осталось. А я как раз только-только телефон купил новый, классный. Хороший телефон был. Хотя каску мне все равно жальче. А еще ключи от квартиры забрали и паспорт. Маманя так ругалась! Ну, сначала она плакала – это когда приехала меня в травматологию забирать. Ну а потом уже ругалась.

– Моя тоже ругается. А плачет только тогда, когда ее в сетях обижают. Недавно казус был: ее лучшая подруга оказалось той еще дурой.

– Да моя тоже расстраивается. Хотя знаешь, как с ватой на форумах рубится! Насмерть. До полного разрыва шаблона!

Он улыбался, этот красавец с зажившими ребрами и немного кривовато сросшимся носом – это я только сейчас заметила. Улыбался, потому что я тоже была ТАМ. Да, братство Майдана – это, пожалуй, будет почище каких-нибудь скаутов или масонов. Я снова подумала о том же: что мы будем узнавать друг друга безоговорочно. В любой толпе, по прошествии какого угодно количества лет.

Это хорошо, что его спасла каска. Потому что некоторых и она не спасала. Там, в Киеве, где мы стояли единым многотысячным организмом, каски были далеко не у всех, и хорошо, если кому-то удавалось разжиться хотя бы строительной. От пули она не могла защитить, но от дубинок-"демократизаторов" помогала. Плохо было то, что потом, когда по нам начали прицельно бить снайперы, яркие каски служили прекрасными ориентирами. Нигоян, Жизневский, Устим Голоднюк… Голубая каска… Голубая каска Устима… миротворческая голубая каска! Я до сих пор плачу, когда вспоминаю о нем, убитом пулей в висок. И только сейчас я стала понимать своих родителей, которые как раз после гибели этого светлого мальчика примчались в столицу и разыскали меня. А вот его отец опоздал. Всего несколько часов… несколько миллиметров. Почему не случилось ветра, а лучше – урагана, тумана, почему снайперу не попала соринка в глаз, почему пуля просто не ушла в сторону?.. Бесконечные "почему, почему, почему"… И неужели все они – вся Небесная сотня и тысячи тех, которые сейчас лежат в госпиталях и из последних сил борются за свою жизнь, – неужели они будут напрасными жертвами? Нет, я в это не верю!

– Ты чего мрачная такая? – спросил тот, кто еще вчера активно мне не нравился. – Ну что, будем кофе пить или нет? Скоро заступать. Ну, пошли, Швабра. Я угощаю!

– Лучше зови меня Мурзик, – разрешила я.

Егор

– Идет охота на хохлов, идет охота! Свирепых хищников, матерых и щенков…

Псих пел с надрывом, на публику, картинно ударяя большими костлявыми пальцами по струнам гитары. Я сидел, сцепив зубы. С каждым днем мне все тяжелее было в этом ненастоящем мире, слишком похожем на наспех сколоченную декорацию к малобюджетному фильму – но что я мог поделать? Я был актером, массовкой, подписавшимся на то, что происходило. Все чаще я ловил себя на том, что здесь иная реальность – но я не знаю, КАК из нее выйти. Это был даже не тот случай, когда вход – рубль, а выход – два. Обратного пути просто не было. Его НЕ СУЩЕСТВОВАЛО. Это был билет в один конец. Станция назначения оказалась тупиком.

Неделю назад, ночью, я погрузил потерявшего сознание донецкого бизнесмена Андрея Жука в заляпанную грязью по самую крышу "шестерку" и вывез за город. Погрузил – не совсем правильное слово. Поднять я его не смог – мужик оказался здоровенный. Тогда я еще не знал, что люди без сознания гораздо тяжелее тех, кто может хоть как-то управлять своими мышцами. Поэтому я просто-напросто выволок его наружу, с трудом удерживая оседающее тело подмышки. Ботинки глухо стучали по ступеням, голова безвольно моталась на уровне моих колен. На улице было почти темно: тучи заволокли все небо, видимо, снова собирался дождь. Бесконечный дождь этого неприветливого лета. Я споткнулся и уронил его прямо в непросохшую лужу возле колес – и вот тогда он очнулся. Застонал, силясь подняться и нелепо загребая грязь скованными руками.

У меня самого дрожали пальцы, и я никак не мог попасть ключом в замок двери. За спиной лежал этот полутруп, а я лихорадочно скреб металлом о металл. Видеть нас здесь, на разоренной территории какого-то оставленного хозяевами склада, никто не мог – но я боялся ЕГО глаз. Засовывать, по совету Веника, человека в багажник я все же не стал. Потому что он был ЖИВОЙ. Пока живой. Пока я не пустил ему пулю в голову. И не зарыл в каменистую мокрую землю где-нибудь у дымящегося вечным огнем террикона.

– Попить… дай. Ну что… доктор… в госпиталь подлечиться едем?

Я поперхнулся и ничего не сказал. Только молча сунул к его распухшим, запекшимся губам бутылку. Он пил долго, обливаясь и захлебываясь, пока вода не кончилась. Потом я сел за руль и погнал за город. Больше всего в этот момент я боялся не того, что нас остановят, – мне, с моим удостоверением, российским паспортом и автоматом, похоже, вообще было некого опасаться в этом городе. Нет, меня бросало в холодный пот только от одного – страха того, что он заговорит. И, хотя он молчал, я все равно наугад крутанул ручку приемника и врубил громкость на полную катушку:

"Все эти повести родом из Луганской области, Жестокой местности с терриконами в окрестности, Где определяют цены моральным ценностям. Не доверяют честности, поклоняясь подлости, Где прорастают корни чрезмерной корысти – Там, где попрощались с совестью на своей должности, Там, где инстанции делят бабло с твоего бизнеса. Цифры не меняются от давления кризиса. Народ сильный духом, наполненный кредитами. На каждом квартале малолетними бандитами. Где сердце хочет оставаться чистым. Утром На смене в шахте. Потом таксистом. Здесь все твои взгляды ломают быстро…"

Милк, луганский талант, читал свой пронзительный, наверное, до конца понятный лишь тем, кто родился и вырос здесь, но оттого не менее скребущий и царапающий по сердцу рэп. Каждое слово било в точку, и из этих как будто острой иглой проколотых точек начинало сочиться. У кого-то наружу, у кого-то внутрь. Война – такое место, где из человека выдавливают то, чего у него больше всего. Я чувствовал, сколько грязи уже вылилось из меня, а сколько еще сидит, ждет своего часа?.. И какова цена моим моральным ценностям, если, конечно, они еще у меня есть? Несомненно лишь одно: то, что осталось, стремительно девальвирует. Мои акции не котируются даже на моей собственной бирже. "Здесь все твои взгляды ломают быстро". Это точно, особенно когда ты не сопротивляешься, а плывешь по течению, как кусок самого обыкновенного дерьма…

Дождь внезапно хлынул так, что старенькие дворники захлебнулись под его напором, и только радио, неподвластное стихии, по-прежнему гнуло свое:

"Черствые души, честные лица, Бабосы на счет и в путь за границу. И как же не сбиться с пути, что положен, Наверно, увы, почти невозможно. Я родом с Донбасса, из Луганской области. Я родом с Украины, читаю эти повести – Двадцать лет прожив, я не могу понять: Как можно власть делить и всю страну ломать".

Я вырулил к обочине. Меня реально ломало. От песни, от того, что я сделал и что мне еще предстоит. От людей рядом. И от тех, кто остался очень далеко. Это было, как душевная рвота. Из меня выворачивало все: мои запутанные отношения с матерью, непогашенные и неизвестно зачем набранные кредиты, вкрадчивый и бесстыжий шепот Юльки: "Вот вернешься – и сразу свою квартиру купим, машину. И будем жить сами, без всяких сопливых младенцев, в свое удовольствие, а не как некоторые – нищету плодить, чтоб на "материнский капитал" ипотеку выплачивать!" Я ощущал, как она, моя красивая девушка, не отягощенная никакими комплексами и не испытывающая к "сопливым младенцам" и их матерям ничего, кроме презрения, терлась о меня своей круглой, загорелой в салоне задницей с узкой полоской стрингов. Она стимулировала меня – чтобы я не сдернул, не передумал ехать сюда. Ей хотелось замуж, но не просто замуж, а так, чтобы подружки вздыхали. Наверное, ей, столь же красивой, сколь и недалекой, казалось, что она изловила в свои кружевные сети этакого супергероя-мачо-Рэмбо – с боевой раскраской на лице и автоматом наперевес, косящего укров-бандеровцев направо и налево. Да уж… Чего греха таить – еще совсем недавно мне и самому виделась та же раскрашенная, лубочная, завлекательная голливудская картинка. "Месяц боевых действий – пять тысяч баксов. Отдельные премиальные за убитых бойцов противника и уничтоженную боевую технику". В последний наш вечер мы не столько валялись в постели, сколько сидели на кухне, где под бюджетное игристое Юлька делово хмурила бровки.

– Три месяца, допустим… больше эти хреновы вояки не продержатся, – авторитетно заявляла та, что не видела никакой войны, кроме как в дешевых сериалах. Однако умножать в столбик она умела прекрасно. – Три месяца – это уже пятнадцать. Да премия! Да, допустим, военные трофеи…

Бирюзовые, нежные, славянские глаза моей девушки горели кровожадным огнем – может быть, это ее нужно было отправить сюда? За трофеями, скальпами, золотом Индианы Джонса и черной икрой, которую вчера наши начальнички грузовиками вывозили из разграбленного супермаркета вместе с дорогим алкоголем? Меня взяли в охрану, и я наблюдал за тем, чтобы местные любители халявы не путались под ногами. Впрочем, они тоже своего не упустили – деловито, не обращая внимания ни на что, кроме возможности безнаказанно пограбить, они набивали прицепы и багажники. Не имеющие машин тащили сахар, гречку, муку и стиральный порошок в свои норы прямо в магазинных тележках. Упорно пыхтя, толкали их в горку, несмотря на то что город обстреливали – частично "наши", а может, и "укропы", кто там разберет. Честно говоря, логикой в этой странной войне не пахнет.

– Какие трофеи, Юль? – вяло отбивался я, и дешевое шампанское, которое мы так и не допили, испускало последний дух в пыльном хрустале, вытащенном по такому случаю из родительского серванта. – Ты что, думаешь, я у покойников буду золотые зубы вырывать? Или мобилы из карманов выворачивать, чтобы в тамбовский ломбард сдать?

– Ну зачем же мобилы? – нетерпеливо постукивая о стол накладными когтями, рассуждала та, которую я когда-то так жаждал. – Ты, главное, не теряйся. Говорят, там по селам до сих пор старинные иконы, монеты, книги и серебро можно… купить. Или выменять. Ну, или – сам понимаешь, если хозяев нет – то почему не взять? Война же! И потом – они там все та-а-акие тупые! Выродки! Цены ничему не знают. Небось слово "антиквариат" и не слышали никогда. А ты как-никак человек искусства.

Некстати вспомнив, что я – человек искусства, до последнего времени крайне далекий от всего, связанного с войной, она спохватывалась и испуганно добавляла:

– Ну, тебя-то не убьют? И потом – ты, главное, береги себя. Ну, и следи, чтобы деньги вовремя на карточку сбрасывали. И все будет хорошо, нам и без ихнего барахла на все хватит, когда ты вернешься?..

Когда я вернусь… А вернусь ли я? Что-то сейчас мне слабо в это верится. Говорят, на любой войне выживают либо очень осторожные, либо совсем бесшабашные, которых и пуля не берет. А я так… ни рыба ни мясо… глупый пингвин. И если мне сейчас так хреново, то что ж говорить о том человеке, который лежал на полу между сиденьями за моей спиной? Что он чувствует – ведь знает, куда его везут и зачем…

Небо вспорола молния, еще одна, и грохнуло так, что заложило уши. Я больше не слышал ничего: ни своего сердца, ни этой музыки – да и не музыка это была, и не поэзия… даже не проза. Это был вопль обреченного на вечную муку непонимания другими… такими как я. Тот, за моей спиной, – он тоже был из местной, несгибаемой породы. Лучший из лучших… которых мы изведем, выкурим, выбьем отсюда, оставив здесь таких, как Веник… Псих… я. Которые меряют все тоннами – но не угля, а зелени, бесчестно срубленной, распиленной, выжатой, отжатой… Эта земля для нас – ничто, пустое место, полигон, точка разлома. Мы сами – перекати-поле, нам хорошо везде, где есть доступные девки и дешевое пиво, поэтому мы не верим им – иным, не похожим на нас. Мы не понимаем, не постигаем, как можно погибать за эту бесплодную, неприветливую, некрасивую землю, которая и прокормить-то не в состоянии… Родина? Она не моя. Это не та Россия, за которую я собирался умирать. Ее здесь никогда не было – это оказался миф, дешевая сказка на ночь для толпы жирных, глупых, ограниченных, одураченных… словом, для миллионов Егоров Грековых. Это место – Родина того, тяжело дышащего, молчащего, ждущего своей участи с таким достоинством, от которого у меня, его убийцы, мурашки идут по коже. Если бы он просил, выл, стонал, осыпал меня проклятиями, мне было бы легче.

Дождь все хлестал, барабанил по крыше – степная гроза, напряжение, выплескивающееся через край. Как будто военный конфликт, противостояние нас и тех, других, до предела зарядило грозовые батарейки. Небесное электричество раз за разом оглушительно обрушивалось на землю, а вода пыталась смыть с нее кровь, порох, пот, перегар…

– Эй, – грубо сказал я, доставая из кармана телефон, принадлежавший не мне, а тому, кто даже глаз на меня не поднял: много чести мне, наемнику, похитителю, поддельному доктору, фальшивому человеку… – Где здесь твой отец? Сможешь набрать?

– Зачем тебе еще и он?

– Мы же обещали тебя отпустить… Мы свое слово держим. Звони, пусть забирает.

Он ухмыльнулся – насколько позволяли разбитые губы:

– Нет уж… мало получили? Хватит с вас и меня. Ваше слово я хорошо усвоил. Пошел ты на хер!

Он отвернулся, насколько это было возможно, и закрыл глаза. Телефон так и остался в моей протянутой руке. А что я хотел? Чтобы он купился на это, как последний лох? Чтобы с его отцом случилось то же, что с ним самим, доверчиво севшим в нашу "скорую": нетерпеливо вглядываясь в кромешную тьму за окном, он, несмотря на опасность, ехал спасать БРАТА. А попал к нам… Братья-славяне, братья по разуму… И теперь он принял единственно правильное решение: защитить того, кого любит. Защитить от нас – жадных и неразборчивых в средствах. Семьдесят процентов жертв похищений не выживают… такая статистика, брат. Интересно, он знает об этом? Или ему достаточно того, что довелось услышать, имитируя отключку? Он лежал неподвижно, закрыв глаза и почти не дыша не потому, что хотел подслушать наши тайны, нет. Все было гораздо проще и прозаичнее: человека без сознания бить не будут, попадая в то, что и без того болит нестерпимо. Он лежал без движения, потому что так легче было дышать. Короткий вздох сквозь сломанные ребра – это пытка, бесконечная пытка, потому что нельзя перестать дышать совсем. Саднит кожа на руках, содранная наручниками, и он лежит в луже собственной мочи с кровью – потому что били по почкам. Но им все мало – этим ублюдкам, – поэтому единственное, как можно избежать новых мучений, это выключиться. На самом деле или просто закрыть глаза и не шевелиться на грязном бетоне – теперь уже все равно…

Я ВИДЕЛ это – видел так же ясно, как будто смог проникнуть прямо в его сознание. Видел и, к сожалению, не мог выключить эту картинку. Наверное, до конца жизни мне придется жить с ней – и это будет мой собственный, личный ад. Пожизненный абонемент, который мне оплачен. Но не другими, нет. Я открыл его для себя сам.

Дневник женщины, оставшейся неизвестной

– Женюш, а что ты делаешь?

– Ампутацию, – хмуро объясняет Женька, деловито отпиливая невесть откуда взявшейся ножовкой половину кукольной ноги.

– Как же ее угораздило-то, а? – интересуется Маруська, подмигивая мне.

У голой куклы, распятой на садовом столе, на старой Женькиной пеленке, совершенно несчастный и беспомощный вид.

– Как, как… пошла без разрешения в зеленку пописать и на растяжку наступила! Чего было лазить по кустам без разрешения? Все знают, что больше чем на полметра нельзя от дороги отходить!

Лицо у Маруськи становится горестным.

– Что же это делается-то, а? – вопрошает она. – Наши дети играют в войну! Они ЗНАЮТ, что такое зеленка, растяжки и что больше чем на полметра от дороги нельзя отходить! Они отпиливают куклам ноги, потому что…

– Чтоб заражение дальше не пошло! – глядя исподлобья своим "фирменным" сердитым взглядом, поясняет Женька. – Ну, вы как маленькие с мамой, не понимаете ничего!

– Чего не понимаем, Женюш? – ласково спрашивает Маруська.

Собственных детей от двух мужей она так и не нажила, и в моей Женьке претворяется в жизнь ее нереализованный материнский инстинкт.

– Что, если ногу не отрезать, можно умереть! А если отрезать – будешь долго жить. И на войну больше не пойдешь!

– Значит, для твоей куклы война уже кончилась? Забыла только как ее зовут. Элла? Эльза?

– Она теперь мальчик, – надувшись, поясняет Женька, и тут мы замечаем, что гламурные куклины локоны обкромсаны под корень, так что местами сквозит твердая целлулоидная основа. – Мальчики ходят на войну, а девочки дома сидят! Я, когда вырасту, буду мальчиком, – заявляет она. – И волосы тоже не хочу!

– Женечка, у тебя такие волосики чудные! – Маруська пытается погладить Женьку по ее каштановой голове, в которой непонятным образом поселились такие крамольные мысли, но моя строптивая дочь выскальзывает из-под любящей длани, а ее толстенькие лоснящиеся косички – волосы у нее действительно на диво хороши, густые и блестящие, – от негодования даже растопыриваются.

– Девочкам можно медсестрами быть! – находит компромиссное решение Маруська. – Сестра милосердия! Звучит-то как!

– Нет! – отрезает Женька. – Я буду как Надежда Савченко! На самолете летать!

Я тихо охаю, но Маруська не теряет присутствия духа.

– У тебя так хорошо ампутация получилась, – вкрадчиво хвалит она Женькину работу.

Отпиленная пластмассовая конечность беспомощно валяется тут же. Вид у нее грустный. Впрочем, как и у прически бывшей Эльзы или Эммы. Кукла была дорогая и красивая, ее подарил Женьке на день варенья мой бывший. Впрочем, Женьке он никакой не бывший, а очень даже настоящий.

– А давай я тебя перевязки делать научу? Всамделишные! По всем правилам.

Женька кивает, сосредоточенно прикусив верхнюю губу, и тщательно замазывает останки кукольной ноги зеленым фломастером.

– Сейчас нам мама бинтик даст…

– По ж…пе мама сейчас вам даст! – не выдерживаю я. – Какую игрушку испортила! Красивую! Новую! Дорогую!

– Так война же. – Женька поднимает на меня свои огромные ореховые глазищи, в которых уже стоят слезы. – На войне много раненых.

Назад Дальше