V
Роланд Шриксдейл Третий постепенно, трудно, с откатами, но все же приходил в себя. И все признавали, что он действительно поправляется.
К началу зимы он окреп настолько, что чаще всего был в состоянии самостоятельно одеться и спуститься к столу; гулять в окрестностях Кастлвуда без посторонней помощи; присутствовать с матерью на церковных службах; нервно улыбаясь и большей частью не произнося ни слова, сидеть за столом во время не слишком обременительных для него застолий в тесном кругу. Ел он с большим аппетитом, что приводило в восторг Анну Эмери, спал очень крепко - "как дитя", мог провести в постели часов двенадцать кряду, пока Анна Эмери сама весело не будила его. Поскольку Роланд Шриксдейл Третий являлся одним из самых знатных и богатых холостяков Филадельфии, приглашения сыпались на них как из рога изобилия. Анна Эмери с Роландом время от времени принимали некоторые из них, но в общем предпочитали театры и концертные залы, где, как говорил Роланд, дух его трепетал и воспарял, как в былые времена.
О, какой восторг, какой бальзам на душу часами слушать Моцарта, Вагнера, Бетховена! С головой окунаться в причудливую стихию "Риголетто", как он любил делать прежде! Сидя рядом с матерью в собственной ложе Шриксдейлов, ее бледный, коренастый, изуродованный наследник наклонялся вперед и, дрожа от возбуждения, впитывал каждую ноту, не обращая никакого внимания на прикованные к нему со всех сторон взгляды и растворяясь в музыке настолько, что казалось, будто он никогда не покидал безопасных пределов Филадельфии и не переживал таинственных приключений. (А они по-прежнему оставались таинственными, поскольку Роланд так и не смог вспомнить ничего, кроме отдельных, не связанных друг с другом эпизодов. Не было найдено и следов его спутника, который скорее всего погиб где-то на диких просторах Нью-Мексико.)
- Роланд остался маменькиным сынком Анны Эмери, каким был всегда, - отмечали наблюдатели, - хотя и сильно изменился.
Постепенно шрам на щеке Роланда приобрел менее устрашающий вид; если раньше он сильно болел, то теперь Роланд, по собственному признанию, его почти не чувствовал. К тому же теперь возле левого глаза у него не было чего-то, что, как он смутно припоминал, уродовало его: то ли родинки, то ли бородавки.
Анна Эмери отводила от шрама его руку и крепко сжимала ее, как маленькому ребенку, - отчасти укоризненно, отчасти утешительно. Она напомнила ему, что это была родинка, но вовсе не уродливая, потому что в нем вообще не могло быть ничего уродливого - ни теперь, ни в прошлом.
Ну а как же бородавки, которые покрывали его руки! - вспомнил Роланд, содрогнувшись от отвращения. Они-то уж наверняка были уродливыми?
При этом Анну Эмери передернуло, потому что ее собственные руки были сплошь усеяны бородавками - этим проклятием семьи Сьюэллов, раздражающим, но безобидным.
- Дорогой, они были у тебя всю жизнь, но тебя это никогда не огорчало, - обиженно сказала она. - Помню, ты говорил о них лишь как о досадной неприятности, какие бывают у всех.
Роланд устыдился своей грубости и попытался исправить положение. Он обнял дрожавшую мать, поцеловал в щеку и серьезно произнес:
- Да, ты права, мама, мне кажется, я действительно припоминаю: досадная неприятность, какие бывают у всех.
Теперь, нередко в присутствии посторонних, у Роланда Шриксдейла случались приступы озарения - под воздействием случайного слова, жеста или того и другого вместе он вдруг вспоминал целые эпизоды своей прежней жизни. О, какое это было счастье - наблюдать, как сквозь мучительный транс у бедолаги пробиваются благословенные проблески памяти!..
Например, в январе 1915 года во время небольшого званого ужина у приятельницы Анны Эмери, на котором присутствовал и Стаффорд Шриксдейл, Роланд потряс всех, внезапно схватившись за голову, когда хозяйка заговорила об адмирале Блэкберне. Он начал гримасничать, словно испытывал невыносимую боль, раскачиваться на стуле и, наконец, произнес хриплым, прерывающимся, однако восторженным голосом фамилию Блэкберн, которая пробудила в нем такие воспоминания - если, конечно, это были воспоминания, а не детские фантазии - о добродушном шетландском пони, черном с серыми полосками, с длинной густой гривой и таким же густым хвостом, с блестящими влажными глазами, - его любимом пони Блэкберне!
В сильном волнении все слушали, как Роланд, закрыв глаза, медленно, словно в полусне, вспоминал не только своего шетландского пони, но и зеленую тележку, в которой эта лошадка катала его по лужайке, когда Роланду было шесть лет… "большую ферму" где-то в сельской местности (это было в графстве Бакс)… маленького черного мальчика с конюшни по имени Квинси, которому доверяли присматривать за Роландом во время игр… и величественного пожилого джентльмена с острым взглядом черных глаз и белыми-белыми волосами, который, должно быть, был… должен был быть… самим дедушкой Шриксдейлом, умершим в 1889 году.
Бедная Анна Эмери, не в силах больше сдерживаться, начала беспомощно всхлипывать, и именно Стаффорду Шриксдейлу, который и сам дрожал от выдающейся декламации Роланда, пришлось успокаивать ее.
Другой, не менее драматичный эпизод произошел во время приема в доме миссис Эвы Клемент-Стоддард, когда Роланд внезапно впал в состояние гипнотического транса при упоминании фамилии Маклин: она вызвала у него воспоминание о носившей ту же фамилию шотландке, которая была няней маленького Роланда в Кастлвуде; а это, в свою очередь, навело его на воспоминание - поразительное по визуальной достоверности и почти физической осязаемости - о детской комнате, в которой Роланд провел первые восемь лет жизни. Набивные игрушки, с которыми он играл и спал… цветочный узор одеяла… вид из окна на старый розарий с фонтаном… бедная мисс Маклин, которая большую часть времени проводила в слезах и вздохах по причинам, так и оставшимся для маленького Роланда загадкой… и, наконец, самое яркое и самое острое воспоминание: мама с распущенными по плечам волосами, которая качает его, напевая вполголоса, целует и читает его любимые сказки приятным мелодичным голосом…
Когда, замолчав, Роланд вскочил на ноги и застыл, откинув назад голову, с закрытыми глазами и поблескивающей на губах слюной, не только Анна Эмери, но и многие другие дамы разразились слезами, даже джентльмены были тронуты до глубины души. Удивительное озарение памяти для любого человека, не говоря уж о страдающем амнезией бедняге! Казалось, подсознание Роланда так бурно реагировало на случайные ассоциации, что воспоминания невольно прорывались в его сознание, приобретая незаурядную мощь. Судя по всему, сам Роланд не мог их ни вызывать, ни останавливать по своему желанию, и после таких приступов чувствовал себя опустошенным, выжатым, а его кожа, и без того желтоватая, приобретала болезненный серый оттенок.
Филадельфийцы, которым случалось присутствовать при подобных душераздирающих припадках, не сомневались в том, что Роланд - это Роланд, и если время от времени из неких - разумеется, сомнительных - источников доносились сплетни о том, что наследник Шриксдейлов не совсем такой, каким он должен быть, они с раздражением и безоговорочно отметали их как домыслы "желтой прессы".
- Удивительный случай, не так ли? - с гордостью вопрошал личный врач Шриксдейлов доктор Турман. - Когда к Роланду полностью вернется память, я прославлю свое имя - и имя Роланда, разумеется, тоже, - описав историю его болезни. В медицинском мире в это с трудом поверят.
VI
Весной 1915 года, когда газеты были заполнены сообщениями о варварском затоплении британского лайнера "Лузитания" немецкой подводной лодкой и бескомпромиссной реакции президента Вильсона, мистер Абрахам Лихт получил у себя в Мюркирке поистине странную телеграмму:
МИСТЕР СЕНТ-ГОУР, ЭСКВАЙР, НАСТОЯЩИМ ПРИГЛАШАЕТСЯ НА БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК, КОТОРЫЙ ЕГО, НЕСОМНЕННО, ПОЗАБАВИТ. ПРАЗДНИК СОСТОИТСЯ В ВОСКРЕСЕНЬЕ, 15 МАЯ, В ДВА ЧАСА ДНЯ В КАСТЛВУД-ХОЛЛЕ, ФИЛАДЕЛЬФИЯ. ДВА БИЛЕТА ЗАРЕЗЕРВИРОВАНЫ НА ЕГО ИМЯ НА СЛУЧАЙ, ЕСЛИ ОН ЗАХОЧЕТ ПРИБЫТЬ СО СПУТНИЦЕЙ ("СОУЧАСТНИЦЕЙ").
Изумленный, Абрахам Лихт быстро перечитал телеграмму несколько раз кряду и показал ее старой Катрине, которая ничего в ней не поняла; а позднее - хотя отец и дочь находились в тот момент не в самых добрых отношениях - даже Милли, которая тоже перечитала телеграмму несколько раз и посмотрела на отца с испугом:
- Но кто может знать, что "Сент-Гоур" здесь, в Мюркирке? - прошептала она. - Кто-то что-то замышляет.
Однако Абрахам вдруг улыбнулся, хотя улыбка предназначалась отнюдь не Милли, и сказал, словно бы размышляя вслух:
- О да, кто-то что-то действительно замышляет, но мы должны выяснить, кому это на руку.
Итак, Абрахам Лихт вместе с Милли отправился в Филадельфию на своем новеньком "паккарде" (сливового цвета, с роскошной кремовой обивкой и блестящими хромированными ручками) и в то восхитительно солнечное воскресенье присоединился к длинной процессии экипажей и новомодных автомобилей, медленно втягивавшейся в ворота Кастлвуд-Холла и далее следовавшей к дому по длинной, в четверть мили, подъездной аллее. Под именем Алберта Сент-Гоура, пожаловавшего с дочерью Матильдой, он приобрел при въезде два билета стоимостью в триста долларов каждый - выручка от дневного благотворительного праздника предназначалась Объединенной ассоциации больниц милосердия Филадельфии.
Две шеренги ровных деревьев, окаймляющие подъездную аллею… пологая лужайка, а точнее, луг площадью в несколько акров… великолепие цветущих азалий, рододендронов и лилий… сам Кастлвуд-Холл: дом в эклектическом американском стиле (в котором доминировала готика XVIII века) из светло-серого камня, с огромным закругленным портиком и не поддающимся исчислению количеством окон. Зажав в зубах сигару, Абрахам Лихт воскликнул:
- "Это Рай, и мы не хотим быть из него изгнанными!"
Он произнес это с такой искренностью, что было невозможно понять, серьезен он или шутит. Сидя рядом и сцепив на коленях руки в перчатках, Милли обозревала дом, лужайку, прохаживающихся по ней красиво одетых дам и джентльменов и ничего не говорила. Она вообще молчала большую часть пути, ибо считала, что им не следовало сюда ехать.
- Мне в голову приходит только один человек, который мог послать такую телеграмму, папа, - сказала она после долгих раздумий, - и этот человек добра нам не желает.
- Разумеется, есть только один человек, который мог прислать эту телеграмму, - раздраженно согласился Абрахам Лихт, - но, конечно же, он желает нам добра.
У главного входа Сент-Гоур передал ключи ливрейному лакею, отгонявшему машины на стоянку, и отец с дочерью вдруг почувствовали себя одновременно предоставленными самим себе и выставленными на всеобщее обозрение. Тем не менее, пока они пробирались сквозь толпу, мало кто обращал на них внимание; они здесь никого не знали, и, похоже, никто не знал их.
- Сколько мы должны здесь пробыть, папа? - спросила Милли, подозрительно озираясь. - Думаю, это какой-то розыгрыш.
К своему разочарованию, Абрахам Лихт, или, если быть точным, Алберт Сент-Гоур (прежде живший в Англии, в Лондоне, "удалившийся от дел бизнесмен"), вскоре обнаружил, что никаких напитков крепче лимонада, чая со льдом и клюквенного сока гостям не предлагается, а он, как дурак, оставил свою серебряную фляжку в машине.
- Мы пробудем здесь столько, Матильда, - злобно ответил он, - сколько нужно, чтобы сцена была сыграна до конца и стал ясен ее смысл.
Присматриваясь, они прошли сквозь толпу болтающих незнакомцев до выложенной плитками террасы, потом, все так же, под руку, - к парку с фигурно подстриженными кустами, статуями из белого с прожилками мрамора и тихо плещущими фонтанами, постояли в кругу дам и джентльменов, собравшихся возле одного из столов с прохладительными напитками под необозримым красно-белым в полоску тентом, обмениваясь приветствиями - небрежными, но радушными, радушными, но небрежными - с проходящими мимо гостями. Сент-Гоур был одет по последней моде: в легкий шерстяной костюм сизо-серого цвета с белой гвоздикой в петлице, в вышитую шелковую жилетку и белую рубашку из струящегося шелка; на голове у него была соломенная шляпа, такая же, как на большинстве присутствовавших мужчин, на ногах - серые гетры. В целом он выглядел весьма привлекательным и уверенным в себе господином. Его красавица дочь Матильда (учившаяся, пока не разразилась война, в Швейцарии и Франции) была в весеннем платье из тончайшего хлопка с юбкой в широкую поперечную полосу - голубую, как глаз малиновки, и бледно-вишневую, - и с вишневым лифом, искусно демонстрирующим прелесть ее маленькой груди. Длина юбки, к удивлению присутствовавших, была такова, что смело открывала большую часть щиколоток, обтянутых прозрачными блестящими шелковыми чулками. Тщательно завитые белокурые волосы, вероятно, из скромности, были аккуратно убраны под шляпу с широкими зубчатыми полями и кисейной вуалью в горошек.
Однако холодно-высокомерный вид молодой женщины обескураживал джентльменов, не рисковавших приблизиться к ней; к тому же на празднике присутствовало на редкость много хорошеньких молодых дам, несомненно, прекрасно известных в обществе.
- Странно, что хозяин не являет себя нам, - сказал Алберт Сент-Гоур, наблюдая за толпой с милой, но рассеянной улыбкой, - потому что у меня такое чувство, будто он за нами наблюдает и, быть может, забавляется.
- Ничего он не забавляется, - холодно возразила Матильда, высвобождая руку. - Ты забыл - он существо, лишенное чувства юмора.
С этими словами Матильда отошла от отца, а Сент-Гоур, медленно следуя за ней, через несколько минут уже вел любопытную беседу с маленьким лысым раздраженным человечком приблизительно одного с ним возраста (хотя он, Сент-Гоур, выглядел на добрый десяток лет моложе); тему беседы уловить было непросто: собеседник Сент-Гоура перескакивал с политической ситуации на вероломство американцев немецкого происхождения, потом на цену, в которую этому джентльмену обошелся гороскоп жены. ("Вы ведь не станете спорить, сэр, что двадцать пять тысяч - это слишком уж крутая сумма. Как вы считаете, сэр?") Инстинкт подсказывал Сент-Гоуру, что этот похожий на мышонка человек, столь очевидно непоследовательный, должен быть очень богат и знакомство могло оказаться весьма полезным. Но хотя Сент-Гоур оживленно поддерживал разговор о шарлатанстве астрологов и о том, что страна наводнена немецкими шпионами, ни одна из этих тем не затрагивала его по существу, все его внимание было приковано к дочери, которая беззаботно прогуливалась в толпе незнакомцев, вертя вскинутым на плечо зонтиком. Ее полупрозрачная верхняя юбка слегка развевалась на ветру, походка была грациозной, и, на сторонний взгляд, девушка казалась неотразимо женственной - в старинном понимании этого слова. Но какая железная у нее при этом воля, и как это начинает пугать отца!..
В этот момент Сент-Гоур заметил коренастого молодого мужчину в панаме, который вез кого-то в инвалидной коляске и случайно оказался рядом с Матильдой. Сент-Гоур увидел, как Матильда тревожно оглянулась и застыла, уставившись на мужчину как невоспитанный ребенок. Направляясь к ней, Сент-Гоур отметил, что она покачивалась, будто готова была упасть в обморок, и держалась за горло, но отшатнулась от молодого человека, когда тот галантно, но несколько неуклюже протянул ей руку, чтобы поддержать.
"Очень странно, очень, очень странно, - сердито подумал Сент-Гоур. - Это совсем не похоже на мою дочь - так эксцентрично вести себя в обществе!"
Поспешно приблизившись к ней, он, однако, увидел сквозь закружившиеся перед глазами блики причину ее странного поведения: неловкий молодой человек в панаме, который в этот момент, улыбаясь и краснея, нервно представлялся как Роланд Шриксдейл, а женщину в инвалидном кресле представил как свою мать Анну Эмери Шриксдейл ("хозяйка этого праздника, знаете ли"), был не кем иным, как… Харвудом.
…и одновременно, если только Абрахам Лихт вдруг не сошел с ума, сыном искоса глядящей старой женщины в инвалидной коляске, которая должна была быть вдовой Элиаса Шриксдейла и владелицей Кастлвуд-Холла.
Как точно происходило знакомство и представился ли Сент-Гоур сам, как положено, Абрахам Лихт впоследствии вспомнить не мог, потому что рассудок у него в тот момент помутился.
Харвуд! Его Харвуд!
После стольких лет разлуки!
Хотя теперь он уже не Харвуд: быстрым взглядом тот дал понять Сент-Гоуру и его дочери, что не следует так потрясенно глазеть на него.
Относительно же того, кем он был…
Рыхлый, нервный, с землистой кожей, с безобразным шрамом вдоль левой щеки, с прилизанными густыми волосами, разделенными строгим пробором… Рот меньше, губы краснее и влажнее, чем были когда-то. Недостаточно мужествен, пожалуй; робок, ребячлив, мил; в определенных ситуациях склонен к заиканию, но при этом умен, хорошо говорит. И безукоризненно галантен по отношению к матери - вот сейчас как раз, перегнувшись через спинку инвалидного кресла, сжимает ее трясущуюся руку в кружевной перчатке, чтобы унять дрожь. (С первого взгляда видно, что это мать и сын: они совершенно одинаково косо улыбаются.)