– Подумаешь! Институт Открытого Общества... – снова прокричал я. – Это уж точно не Божественное Откровение!..
20.01.95. пятница
Сегодня занимался бухгалтерией.
Ой-ой-ой! Начинаю паниковать. Денег осталось триста долларов, а работы на горизонте не видно. Рэйчел настаивает, чтобы я шёл мыть посуду. Потом, когда получу марьяжную визу, она обещает подыскать мне что-нибудь поинтереснее. Может быть, выдвинет мою кандидатуру на пост премьер-министра?
Неужели я должен буду мыть посуду?!
Как говорили девчонки из кафе: "Это ад, мама!"
Всю неделю пытался найти работу. Обзвонил десятки компаний, но всякий раз повторялось одно и то же. По акценту во мне узнавали иностранца и вежливо осведомлялись, откуда я. Заслышав ответ, заговорщицки спрашивали, есть ли у меня виза и образование. А я всё не мог отделаться от чувства, что собеседников моих интересует, как я попал в Лондон и не связан ли с русской мафией.
Наконец, мне довольно прохладно объясняли, что не нуждаются в моих услугах. И разговор прекращался.
Ничего мне не остаётся, как стряпать ужины для Рэйчел. Может, наняться к ней поваром?
Вечером, когда Рэйчел вернулась с работы, мы снова устроились с ней на ковре у камина. Она с Далай-ламой, я – с Дракулой.
Читать я не стал и, чтобы хоть как-то развлечь себя, решил зарисовать Рэйчел.
Она лежала на правом боку, изогнувшись, как креветка. И поза её просилась на бумагу. Ещё в школе у нас многие заводили "Книги гримас и неестественных поз", куда пером и тушью заносили рисунки всевозможных рож и положений тела. Самым сложным считался автопортрет. Нужно было, расположившись перед зеркалом, состроить рожу и тут же её зарисовать. Гримасничать не так-то просто: мышцы лица устают довольно быстро, и схватить момент нужно мгновенно, выбирая только самое существенное...
Не поленившись, я принёс с кухни ежедневник, карандаш и принялся за дело.
Сеанс я не закончил: Рэйчел устала читать и, переменив позу, предложила мне выпить чаю на кухне.
– Что ты пишешь? – полюбопытствовала она, поднимаясь с пола.
Я протянул ей ежедневник.
– Это ты сейчас нарисовал? – удивилась она, разглядывая наброски.
– Нет, с собой привёз, – хмыкнул я, страшно довольный её реакцией.
– Разве ты умеешь рисовать? – Рэйчел пытливо заглянула мне в глаза.
– Ну-у...
– Но ты учился?
– В художественной школе.
– Значит, ты можешь нарисовать любой предмет?.. А портрет? Ты мог бы написать мой портрет? На холсте?
– Но у меня ничего нет для этого!
– А что тебе нужно?
Я подумал немного и выпалил:
– Краски... кисти... холст... подрамник...
Рэйчел записала что-то в ежедневник, и мы отправились на кухню пить чай.
21.01.95. суббота
Сегодня вечером она спросила меня:
– Хочешь, завтра утром пойдём в Kensington Gardens?
22.01.95. воскресенье
– Конечно, в январе здесь совсем не то, что в марте или августе, – вздохнула Рэйчел, как только мы оказались за оградой парка. – Летом здесь загорают и купаются.
– Это и есть Kensington Gardens? – спросил я.
– Нет, – пояснила Рэйчел, – это пока Hyde Park.
– Hyde Park? А где же Kensington Gardens?
– Там, – она кивнула. – За озером Serpentine. В этом озере утопилась беременная жена Перси Шелли...
– Зачем это?..
– А ещё одна девушка встретила здесь призрак, похожий на неё как две капли воды. И через месяц она умерла...
– Почему?
– Не знаю... Раньше где-то здесь была виселица... Там! – она махнула рукой в сторону. – В Лондоне было много виселиц. Раньше убийцу вешали, потом мазали жиром, потом приковывали к виселице. Так его оставляли, пока он не истлевал совсем. А в 19 веке мятежников вешали не до смерти, а когда снимали, то вырывали у ещё живых внутренности и тут же их сжигали, потом отрубали головы и четрертовали.
– А сейчас вы почему так не делаете? – спросил я.
Но Рэйчел только обиженно посмотрела на меня и объявила:
– Британия – цивилизованная страна. У нас нет смертной казни!
Kensington Gardens – чудесное место! Курорт посреди мегаполиса. Как я был благодарен Рэйчел, что она привела меня сюда!
Мы прошли сквозь Hyde Park и Kensington Gardens и оказались на Bayswater road.
Здесь, вдоль ограды Kensington Gardens, расположились художники со своими работами. Целая галерея местных достопримечательностей: Тауэр, Мраморная Арка, памятник принцу Альберту и какие-то неизвестные мне здания, монументы и фонтаны, запечатлённые на бумаге и холсте. Отличительной особенностью лондонского вернисажа являются, пожалуй, изображения курительных трубок и номерных табличек с Baker street.
Каждый из этих шедевров, как и всё в Лондоне, стоит целое состояние. Просто удивительно, что нужно думать о своей работе, чтобы просить за неё такие деньги!
– А ты? Ты можешь так рисовать? – спросила Рэйчел.
– Даже Гитлер мог так рисовать, – хмыкнул я.
Рэйчел смерила меня взглядом, но ничего не сказала.
По-моему, она намекает, что и мне следует выйти на Bayswater road с кипой курительных трубок.
А что? Пожалуй, это идея. Стоит, например, красиво написать "Baker street, 221b", как можно смело спрашивать у туристов деньги. А главное, я выгодно отличаюсь от автохтонных живописцев. Во-первых, я всё-таки не англичанин и у меня другое видение мира. А во-вторых, пройдёт время, прежде чем местные поймут и скопируют мою манеру в изображении курительных трубок. И, между прочим, есть ещё Джеффри с выставкой в каком-то белом кубе. А это что-нибудь да значит!..
У-у-у...
Может, мне и не быть премьер-министром Великобритании, но потеснить Тёрнера я, пожалуй, готов.
23.01.95. понедельник
Целый день бродил я по городу. Погода скверная. Довольно тепло, но пасмурно и чертовски влажно. Ощущение такое, будто идёт невидимый дождь.
Прав был Макс: серый город. Серый в красных пятнах.
Красные телефонные будки, красные автобусы, красные почтовые ящики... Как холст, забрызганный кровью...
Признаться, Лондон пугает меня. Живя здесь, чувствуешь себя оторванным от всего света. Это ощущение усугубляется погодой. Иногда мне кажется, что Лондон вот-вот растворится в своей мороси и навсегда исчезнет. А я останусь один, на далёком острове, среди холодного моря.
А вечерами город похож на чудовище, ощетинившееся и ревущее, изрыгающее холодное пламя, которое в ясную погоду затмевает звёзды...
И ещё одно навязчивое впечатление. Я одержим каким-то интуитивным чувством, что вся лондонская жизнь пропитана расчётом. Даже благотворительность кажется мне лишь частью грандиозного коммерческого проекта. Чем-то вроде рекламы, перед отдачей требующей серьёзных капиталовложений. Не знаю, откуда у меня это недоверие? Скорее всего, это проявление рабской психологии. Хотя... Неужели у меня рабская психология? Трудно сказать.
Но я гоню прочь все миражи. Я беспрестанно сравниваю Лондон с Москвой и хочу, чтобы сравнение оказывалось не в пользу Москвы.
Лондонское метро не разочаровывает меня. Напротив, я соглашаюсь с рационализмом и прихожу к выводу, что мрамор и витражи под землёй неуместны.
Картинки откровенного содержания и бесстыдные до наивности листовки в телефонных будках поначалу вызывают во мне недоумение. Но очень скоро я понимаю, что это могут позволить себе только очень свободные люди. И такой свободе нужно ещё учиться.
К нищим, роющимся в мусорных баках, я не испытываю жалости. Первое время я был удивлён, что в благополучном, цивилизованном городе можно стать свидетелем отвратительных, типично московских сцен поедания отбросов. Но потом я порадовался за нищих, для которых весь мусор рассортирован; и вознегодовал вместе с Рэйчел, уверенной, что "они тунеядцы, сидящие на пособиях и препятствующие оживлению экономики Англии".
Я смотрю на специальные ящики для собачьего дерьма в Kensington Gardens и, вспоминая весенний разлив фекалий в Москве, испытываю стыд. Я стыжусь московской слякоти, замечая, что после лондонского дождя на брюках нет ни единого пятнышка. Знаки внимания, которые оказывают здесь инвалидам, также заставляют меня стыдиться. И я с усмешкой думаю, сколько ещё предстоит России учиться такому милосердию.
Я пытаюсь понять себя: зачем мне нужны эти сравнения и почему я так радуюсь московской неразберихе. Чтобы разобраться в себе, нужно только одно: предельная честность с самим собой. Рисоваться недопустимо: истина ускользает от самой маленькой фальши.
Итак, я убежал за границу, как только мне представилась такая возможность.
Я убежал, потому что главной ценностью моего поколения было всё "импортное". Высшим достижением считалась эмиграция. Особенно в капиталистическую страну. Почему? Потому что наше поколение возненавидело хаос и возжаждало свободы.
Свобода! Я непрестанно думаю о ней. Я убежал в свободную страну, но свободы так до сих пор и не изведал. Я сыт, обут, одет. Я даже развлекаюсь иногда. Вокруг меня чистота и порядок. Но где свобода? А может, и тут принимают за свободу какую-то чепуху, вроде газетной болтовни?
Рэйчел говорит, что для неё свобода – это поступать так, как ей кажется правильным. И здесь тайна! Всё дело именно в том, что считать правильным.
Разве Рэйчел сама придумала права человека, за которые она бьётся на страницах своей газеты? Или "несовершенное понимание" и плюрализм? Значит, то, что она считает правильным, ей кем-то навязано. Она всего лишь беззаветно и безусловно верит в предложенные ценности. И значит, её свобода – это ненастоящая свобода.
Где же тогда искать свободы?
А может, это приходит мне в голову только потому, что у меня рабская психология?
Рассуждения только пугают меня. Гораздо проще сравнивать Москву и Лондон, фальшиво стыдиться за родной город и чувствовать себя причастником цивилизации.
24.01.95. вторник
Сегодня пришло письмо от Макса. Ура! Самое приятное в моей лондонской жизни – это письма из России. И особенно от Макса.
Хотя сегодня я получил лишь первое письмо от него.
Помню, перебирая дедовские письма с фронта, бабушка как-то сказала: "А был бы телефон у него в окопе, с чем бы я сейчас осталась?"
Только живя в Лондоне, начинаю постигать мудрость этих слов. Все письма, а у меня их пять: от мамы, от папы, от двоюродного брата, от тёти Гали и от бабушки, – я храню как самые дорогие сокровища в резной деревянной шкатулке, купленной здесь, в Лондоне, на рынке Portobello.
Сегодня в шкатулку ляжет шестое письмо.
Макс пишет удивительную чушь. Но эта чушь кажется мне сейчас благой вестью.
Он ещё раз в подробностях поведал историю своего знакомства с "нимфой из огня и робости". Нимфу, к слову сказать, зовут Зоей. Макс приложил свой рисунок, на котором Зоя выглядит проглотившей шест.
Так и вижу похотливого Макса, расположившегося у барной стойки с блокнотом, и чахоточного вида Зою, проплывающую мимо с подносом!
Почему-то размер носа Зои, судя по рисунку Макса, совпадает с размером её груди. Одно из двух: либо эта Зоя фантастическая уродина, либо Максу пора заняться фотографией, а не пугать добрых людей своими рисунками.
Дальше следует описание какой-то кокаиновой тусовки и того, как Макс добирался на эту тусовку. "Была полная луна, – пишет он, – какая-то особенная в ту ночь, особенно красивая и особенно кокетливая со мной: сперва она показалась мне в роли огромного уличного фонаря, ибо висела низко, на прямой, уходящей вдаль улице, точно в центре её. В следующий раз я спутал её с белыми светящимися часами, а истинные часы, стало быть, с ней. Затем в окне как перед зеркалом, она гримасничала со мной; но между тем я видел её и суровой, задумчивой, строгой, с застывшим и всепрощающим взглядом. И это было в те минуты, когда и я был задумчив, и оба мы думали, кажется, о чём-то похожем..."
Боже мой! Зачем ему кокаин?!
Ещё Макс передаёт мне приветы от Алисы и от Липисиновой.
В первом случае сердце моё сладко заныло, а во втором – тревожно ёкнуло. Ещё недавно, в Москве, я почти гордился связью с Липисиновой. Но сейчас я стараюсь забыть её, напоминание о ней мне неприятно.
О том, что произошло с нами в Москве, я почти не думаю. Эти события я согласился считать неизбежным злом на пути к свободе.
Заканчивается письмо так: "Мечтаю повидаться с тобой, скучаю временами, но верю, что у вас благополучие пребывает. Берегите друг друга, ибо не мне судить вас, и повода к суду быть не должно, ибо люблю вас. Максим".
26.01.95. четверг
Странный день сегодня.
Вечером Рэйчел притащила домой целый ворох кистей – хороших, натуральных кистей; карандашей и красок; альбом для эскизов и два отменных холста; угля, картона, подрамник и даже мольберт. Подрамник, мольберт и кое-какие краски передал для меня Джеффри, всё остальное Рэйчел купила сама.
Потом она сняла со стены свою фотографию, на которой ей лет восемнадцать, и, кокетливо улыбаясь, объявила:
– Mister великий художник, позвольте заказать у вас свой портрет, – с этими словами она присела в реверансе.
– Валяй, – сказал я, разглядывая вблизи её фотографию, – заказывай.
– Вот фотография. По правде, я немного изменилась...
Ничего себе "немного"! Худенькое личико, прозрачная русалочья кожа, наивный, удивлённый взгляд, собранные на затылке в хвост русые волосы – ни тебе второго подбородка, ни тебе нечёсаных патл, ни тебе близоруких, нелюбопытных глаз.
У многих я видел такие глаза – близорукие и нелюбопытные. "Смотрю на вас, потому что надо же мне куда-то смотреть!" Наверное, это закономерно. Зачем острое зрение тому, кто дальше себя всё равно не хочет видеть?..
– Я желала бы, Mister великий художник, быть похожей на эту фотографию. Но так, чтобы меня могли узнать мои друзья. Этот портрет будет мне свадебным подарком... Ах, да! – она сделала вид, что спохватилась. – Если Mister великий художник сделает хороший портрет... – здесь она взяла паузу, – думаю... э-э-э... ну... думаю... будут ещё заказы!..
А ночью мне вдруг стало страшно.
Когда Рэйчел, дурачась, называла меня "Mister великий художник", я был в каком-то вдохновении, я действительно ощущал себя великим художником. Подарки, первый в моей жизни заказ и обещание новых заказов, реверансы – всё это пробудило во мне чувство собственной значимости и готовность сию же секунду взяться за портрет хоть королевской семьи. Но прошло время, я остыл и – о, ужас! Что я буду со всем этим делать?!
Несмываемый позор станет расплатой за моё бахвальство.
Господи! И ведь даже поговорить не с кем!
Делать нечего. Видно придётся завтра графить целлофан и штрих за штрихом переносить лицо Рэйчел с фотографии на холст.
31.01.95. вторник
Итак, портрет окончен. Поясной вполоборота портрет. Я написал его в четыре сеанса по четыре часа. В нижнем левом углу поставил свой росчерк, на обороте написал: "Холст, масло, 27х41".
Я всегда знал, что у меня нет ни малейшего таланта. В лучшем случае я – дизайнер, но никак не художник. Впрочем, ещё в школе мне говорили, что у меня довольно точная рука и строгий рисунок. "Технический стиль" – так кто-то отозвался о моих работах.
Рэйчел вышла похожей, но как бы в общих чертах. Вот она глядит на меня с портрета стеклянными, помертвелыми глазами, точно как волк с картины Васнецова. Лицо её не выражает ничего решительно. Разве только слабое недоумение и недовольство, прорвавшиеся на холст случайно и не имеющие к живой Рэйчел никакого отношения.
Сегодня вечером я намерен предъявить портрет оригиналу. Я решил пойти на хитрость. Скажу Рэйчел, что портрет ещё не завершён. Если она сочтёт портрет произведением безупречным и окончательным, сделаю вид, что принуждён уступить, и к портрету уж не вернусь. Если она предпочтёт увидеть готовую работу... Что ж, придумаю что-нибудь яркое и экспрессивное!
01.02.95. среда
– Oh! – сказала Рэйчел, когда я подвёл её к портрету.
И я похолодел. Потому что не мог разобрать, что она хочет выразить этим своим "Oh".
Перед осмотром Рэйчел принесла два бокала вина. И теперь, прижимая свой бокал к щеке, с настороженным удивлением и даже как будто с испугом смотрела она на портрет. Потом подалась назад, повернулась к портрету левым глазом, потом правым. Потом недоверчиво взглянула на меня, отпила немного вина и сказала:
– Great!
У меня гора с плеч упала. Как же я волновался, ожидая, что она скажет! Я таки не теряю надежду писать на заказ. Пусть я бездарен, но быть живописцем, писать картинки за деньги – всё лучше, чем мыть посуду.
Залпом я выпил своё вино.
Оказывается, моя мазня может кому-то нравиться! Хо-хо!
Вот только зачем я сказал ей, что портрет ещё не окончен?!
– Как? – удивилась она. – Разве нужно ещё что-то?
– Видишь ли, – я подошёл к камину поставил пустой бокал на каминную полку. – Я хотел только... кое-где тронуть. Так... чуть-чуть. Я хотел сделать портрет более... э-э-э... ярким, понимаешь? Более экспрессивным.
– Экспрессивным? Это в духе Мунка?
– Да-да. Что-то в духе Мунка.
– Oh! Я понимаю, – закивала она. – Немного скучно?
Я улыбнулся и неопределённо покрутил головой.
– Прекрасно! – сказала она, снова углубляясь в созерцание портрета.
Я почувствовал себя неловко.
– Эдвард Мунк! – громко сказал я.
– Прости? – она повернулась ко мне.
– Ничего... Я говорю: Эдвард Мунк!
– А-а! Да, мне очень нравится Мунк! Oh! – и она ласково погрозила мне пальчиком. – Я не ошиблась в вас, Mister великий художник!
Потом она подошла ко мне, обвила мою шею правой рукой и прошептала, дыша в лицо белым вином:
– Подумать только, я и не знала, что выхожу замуж за русского художника!
Вознаграждён я был щедро...
Однако наутро мне пришлось-таки разбираться с экспрессией. К счастью, у Рэйчел есть несколько альбомов по искусству и среди прочих – Мунк. Вероятно, ей действительно "очень нравится Мунк".
Мне нужно было уяснить для себя что-то общее, что-то характерное – то, из чего, собственно, складывается "экспрессия в духе Мунка". Альбом оказался тоненьким – всего-то сотня листов. Репродукций немного, зато печать отменного качества. Я полистал альбом, отметил для себя несколько работ и принялся за дело.
Прежде всего, за спиной у Рэйчел я поместил широченную ультрамариновую волну. Волна выбегала из нижнего левого угла и по диагонали поднималась наверх. Показавшись из-за головы Рэйчел, волна круто забирала влево. И, перерезав холст надвое, разбивалась о левую вертикаль.
Изо всех сил я пытался навязать портрету экспрессию, для чего отчаянно смешивал краски, наносил мазки беспорядочными, резкими движеньями, точно побивая холст. Верхнюю часть полотна я покрыл кроваво-красными перьями, вкрапливая местами лазурь.
Взглянув на своё детище с двух шагов, я пришёл в ужас. За спиной у Рэйчел развёртывалось что-то несосветимое. Небо налилось кровью, и реки стали горьки! Но Рэйчел ко всему этому оставалась совершенно безучастной. Тогда я решил заняться её лицом.