Скверный глобус - Зорин Леонид Генрихович 27 стр.


- Мне надо знать: если бы Геля осталась с Виктором, если бы им не помешали, были бы они вместе счастливы?

Этот вопрос, в котором я сразу же расслышал очень личную ноту, не только дипломантки, но женщины, меня растревожил. Уж слишком часто я задавал его сам себе.

Я честно сказал:

- Не знаю, Патрисиа. Вы спрашиваете об их совместимости. Представьте себе ее вечный трепет, ее беззащитное сердечко, достаточно раненное оккупацией, бедностью, изувеченным детством, ее уязвимость, неутоленность, особую тонкость, и рядом с ней он, делящий мир на своих и чужих, с солдатским прошлым, с долей плебейства. Другое дело, что он открыт, что зряч и чуток, что резонирует, что в нем есть способность к саморазвитию и, может быть, даже - к преображению, что каждый миг, проведенный с нею, делает его лучше и выше, что отторжение жизнеопасно, он станет другим - тусклее и площе. Кто знает, были бы они счастливы? Но друг без друга они несчастны - это, по-моему, очевидно.

Она не ответила даже словом, я понял: сейчас она примеривает все сказанное, мою интонацию - не только к будущему спектаклю, но к будущей жизни, к собственной жизни.

Потом вздохнула:

- Да, это правда. Они друг без друга стали несчастны. Так государство совсем бесчувственно?

- О, нет. Оно завистливо. Мстительно. Обидчиво. Чувства так и кипят.

Она невесело рассмеялась.

- И как быть с надеждой?

- Надежда с нами. Мы замечательно устроены. Даже за миг до последнего вздоха надеемся на лучший исход.

Она кивнула:

- Должно быть, так.

Еще полчасика мы беседовали о грустной истории Гели и Виктора, потом она снова помолчала, будто обдумывала нечто важное, трогательно наморщила лоб и медленно, словно решаясь, спросила:

- Вы сейчас пишете новую пьесу?

- Стараюсь, Патрисиа. О Пушкине.

- Про то, как он был убит на дуэли?

- Нет. О дуэли написано много. Пьеса про лето в Санкт-Петербурге, почти за три года до Черной речки.

Она подумала, точно искала некий подтекст. Потом осведомилась:

- Что же тогда произошло?

- Вроде бы ничего, Патрисиа. Семейство уехало на природу. Жил он один, по-холостяцки. В полдень спасался от летнего солнца в Летнем саду. Петербург точно вымер. Стояла безветренная тишина. Но именно в такой тишине определяются наши судьбы. Надо было принять решение.

- Какое решение?

- Наиглавнейшее. Он понимал, что вся его жизнь, и прежде всего его работа, зависит, в сущности, от одного - сможет ли он изменить образ жизни, оставить столицу, оставить двор и обрести в одинокой деревне хотя бы подобие независимости. Тем более был он в долгу как в шелку. Семейство росло, мадонна супруга должна была выглядеть достойно. За все это лето он написал только одно стихотворение. "Пора, мой друг, пора. Покоя сердце просит".

- Он обращается так к жене?

- Да. К ней. Но вместе с тем - и к себе. Пора, мой друг. Не медли. Пора. Пока еще спасенье возможно. Он точно взывает - к себе самому, к изнемогающему рассудку и к ней, единственной: помоги мне. Мне худо. Покоя сердце просит. Он все понимал и все прочувствовал. Решение пришло не сегодня. "Давно, усталый раб, замыслил я побег".

Тревога, звучавшая в ее голосе, стала, казалось, еще отчетливей, а синие глаза округлились.

- Он разве был раб?

- Он был - усталый. Нет, безусловно, рабом он не был. Но постоянно страшился стать им. Знал, что тогда не напишет ни строчки - творчество несовместно с неволей. А еще больше боялся того, что так подумают остальные. Поэту в Империи очень скверно. Это закон природы, Патрисиа.

В ту пору меня через край переполнил сложившийся замысел "Медной бабушки". Насколько я был косноязычен, когда меня спрашивали о пьесах, уже написанных и пережитых, настолько не мог себя контролировать, когда разговор заходил о Пушкине. Вселенная сузилась (или расширилась) до этого всемогущего имени. Иной раз я и впрямь ощущал - божественный Александр Сергеевич уже не памятник и не книга, не спутник, явившийся чуть не в младенчестве, - он в самом деле стал моей частью, и я ощущаю такую смешную, такую томительную солидарность. Боль в сердце, обиду и сострадание. Сильнее и горше всего - сострадание. Казалось, оно меня затопило.

Возможно, забавная эта горячность передалась на мгновенье и гостье. Та бледность, которая странным образом сопутствовала врожденной смуглости, вдруг проступила еще острее.

Она осталась у нас обедать, сыграла с тринадцатилетним Андреем весьма напряженную партию в шахматы - международное состязание закончилось дружественной ничьей. Потом мы простились, она ушла.

Когда за нею закрылась дверь (тр-р-р…), мне стало не по себе. Много случалось таких разговоров, и часто мне приходило на ум, что снова мне вряд ли придется увидеть своих собеседников - в этом сознании была своя тихая печаль, но к ней я, пожалуй, уже привык. Однако давно уже я не испытывал такой беспричинной обиды на жизнь.

Причина меж тем существовала. Я понимал, ничего не поделаешь, завтра она отправится в Орск, если не в Орск, то в Оренбург, будет трудиться с тамошней примой, решившей на пороге пятидесяти сыграть девятнадцатилетнюю Гелю, станет будить любовное чувство в потухшем провинциальном актере с брюшком и всегдашней досадой на сущее, в происхождении которой он уже сам устал разбираться. Должно быть, в своей повседневной жизни те орские Гелена и Виктор давно друг друга терпеть не могут, всему знают цену и все развенчали, не удивляются ничему. Как примут они чилийскую девочку с ее неизменной привычкой задумываться, подыскивать необходимое слово, с этой тревогой в глазах и в голосе? Но график есть график, однажды в Орске, а если не в Орске, то в Оренбурге, Патрисиа поставит спектакль, получит диплом и вернется в Чили. Вместе с трофеем по имени Петр.

К ее избраннику я испытывал поистине неприличную зависть. Этому малому повезло в нужное время быть в нужном месте. Очень возможно, моя же пьеса о чувстве, вспыхнувшем в двух студентах - в сыне отечества и чужеземке, - их и свела, такое случалось.

Но дело было даже не в том, что этому счастливчику Пете досталось красивое существо - мало ли в мире красивых женщин? - суть была в том, что уже давно не ощущал я подобной близости и неожиданного родства. Эта задумчивость, эти паузы пред тем, как негромко произнести самую рядовую фразу, эта невидимая взгляду и все же такая незатихающая, тревожная работа души рождали во мне непонятный отзвук. Необъяснимая убежденность в том, что однажды мы были сваяны из той же глины, что нас когда-то судьба сводила лицом к лицу, толкала спросить ее: ты узнаешь меня?

Мое естество, отменно распаханное собственной подстрекательской пьесой, взрыхленное старыми воспоминаниями, мое сорокапятилетнее сердце, тайно стенавшее по ночам, как видно, дало еще одну трещину. Я долго не находил себе места. Но будни, но хлопоты, новый замысел - все вместе - сделали свое дело. Сравнительно скоро все улеглось, и я даже склонен был усмехнуться над тем, что все не могу уняться, по-прежнему сон не идет по ночам.

Потом я втолковывал сам себе: это все та же игра призвания, которое мутит мою голову предчувствием некого нового действа, это издержки моей профессии, все драматурги - больные люди.

Подействовало. И вскоре я снова поспешно исписывал бумажонки подслушанным на улице словом, зигзагом сюжета, удачной репликой, внезапным поворотом характера. Все движется, как ему и положено, шар крутится, календарь худеет.

И вот - извольте. Спустя пять лет, в зеленом городе Сан-Хосе, в холле гостиницы "Il presidente", в трубке звучит знакомый голос.

5

Кровля музея одновременно была и смотровою площадкой. После того как мы очутились у действующего вулкана Ирасу, всем захотелось отдохновенья. Картина города возвращала коста-риканскую пастораль, словно насильственно заслоненную мрачным видением апокалипсиса. Вновь остров, окольцованный горами, вновь черепичная череда коричневых и розовых крыш - есть уголок в ревущем море!

- О, Господи, - прошелестел Замков.

После обеда он собрался, сказал, что хочет пройтись по городу.

- Бог в помощь, зодчий, - сказал я кротко.

Он выразительно усмехнулся.

Когда Патрисиа появилась, мне показалось, что все, как было. Конечно, значительно меньше ткани скрывало от глаз ее ладное тело и сильные неутомимые ноги, изящное голубое платье с широким вырезом на спине, вдвое короче того костюма, но это она, мир развернулся и перенес нас назад в Москву.

Однако в следующую минуту я обнаружил, что это не так. Глаза ее стали еще тревожней, в черной смоле ее волос высветлились две белые пряди. О женщине, еще не достигшей и тридцати, никак не скажешь, что постарела, вздор, разумеется, я маялся в поисках определения. Ранняя зрелость? Пожалуй, что так.

Она улыбнулась:

- Все-таки встретились.

Мы неожиданно обнялись.

Этот порыв и в малой мере не соответствовал атмосфере нашего знакомства в Москве. Понадобились годы разлуки, дороги в осколках, обломках, колючках, понадобились простор океана и влажная истома Кариб, чтоб нас так незряче швырнуло друг к другу.

Патрисиа пришла в себя первой и засмеялась:

- А мы соскучились. Это приятное открытие.

Я отстранился и возразил:

- Печальное - тоже.

- Да, это правда.

Мы точно опомнились и неохотно вернулись к привычному протоколу.

- Куда вас возили? К вулкану Ирасу?

- Естественно. Первобытное зрелище. Не вяжется с коста-риканским пейзажем. Особенно с бывшей столицей Картаго, в которой мы до него побывали. После такой тишины и буколики - эти изрезанные складки, этот враждебно рычащий кратер. Черный и серо-коричневый цвет. Клубящийся мефистофельский дым, почва, шуршащая золою. Трудно стоять и трудно дышать. И это озерце в глубине, злобный безжалостный кипяток, который словно шипит проклятья. Настолько ядовито-зеленый, что хочется отвести глаза. Чистилище. Остается гадать, что тут показывают грешникам - начало света или конец?

Патрисиа улыбнулась:

- Конец. Расплату за все наши достижения.

- А я подумал, что если конец и птеродактили не покажутся, слетят незнакомые существа и унесут нас от этого кладбища.

- Куда?

- В другую цивилизацию.

- Вы тоже надеетесь на лучшее?

Помедлив, я честно ответил:

- Нет.

- А были в музее?

- Да, после вулкана. Смотрели на древнее искусство. И даже видели камень хадэ, который, по слухам, дороже золота.

- Он произвел на вас впечатление?

- Не он. Совсем другой экспонат. Высушенная голова индианки, ушедшей тысячу лет назад. Она - с кулачок, возможно и меньше, но все черты сохранились волшебно. И кажется, что разожмет свои губы, расскажет, как однажды устала, ушла, как живется в загробном мире. Мне даже хотелось ее спросить: помнит она тех, кого знала?

- А вы загрустили.

- Не отрицаю. Стало так жаль и ее и себя.

- А вы написали пьесу о Пушкине?

- Вы еще помните? Написал.

- И какова же ее судьба?

Я только вздохнул.

- Пока - суровая. Но вроде она меняется к лучшему. Ефремов - упрямый человек. Похоже, что в декабре… Надеюсь.

- Как долго!

- Еще бы. А ждать - это пытка. Я кончил ее в семидесятом. Но Пушкин - всегда не ко двору. Ни к императорскому, ни - к нашему.

- Но почему же? Ведь он - ваша гордость!

- Браво, Патрисиа. В том-то и дело, скромные разумом драматурги. Гордитесь, однако же, не сочувствуйте. И хватит спрашивать обо мне и о моих злополучных пьесах. Скажите мне все о себе, Патрисиа. Что вас закинуло в Сан-Хосе?

Она помолчала. Потом сказала:

- Андрей, должно быть, совсем большой.

- Совсем-совсем. Уже второкурсник.

- Невероятно.

- Закономерно. Но шахматы забросил.

- Я - тоже. Теперь не до них. И скоро уж год, как я уехала из Сантьяго.

Я осторожно ее спросил:

- Это похоже на эмиграцию?

- Наверно. Я не могла остаться после того, как убили Альенде.

- Вам что-нибудь угрожало, Патрисиа?

- Не знаю. Да, я училась в Москве, это само по себе - позиция. Но дело было даже не в том, что я могла иметь неприятность. Я просто не могла оставаться. Я не терплю генералов у власти. Тем более тех, чьи руки в крови. Я удивила вас?

- Нет, отчего же. С любым государством трудно ужиться.

Она повела обнаженным плечом.

- Не знаю. Возможно. Бедный Альенде не был великим экономистом, но он был искренним человеком. И предпочел однажды стать мучеником, чем покориться грубой силе.

Я все-таки решился спросить:

- И где же ваш Педро?

- Мы расстались.

Нельзя сказать, что я огорчился, но все же участливо произнес:

- В чем дело, Патрисиа?

- Он уехал, как только Альенде победил.

- Какая тут связь?

- Он объяснил мне, что он уже жил при социализме. И даже - при промежуточной стадии меж социализмом и коммунизмом. Он называл ее алкоголизмом. С него довольно. Так он сказал мне.

- Он звал вас с собою?

- Да, разумеется. Но я сообщила, что он свободен.

- Теперь бы он мог вернуться.

- Возможно. Я допускаю, что так он и сделает. Но я уехала.

- Ну и дела.

Мое участие было неискренним. Внутренне я почти ликовал, что этот проворный завоеватель утратил свои права на женщину, которую я не смог забыть после недолгой московской встречи. И вместе с тем, не решался сказать, что я вполне его понимаю. Поэтому я так лаконичен и неотчетлив в любой своей фразочке. Недаром наш диалог дробится. Конечно же, по моей вине. Все время мне хочется ей сказать о том, что я чувствую, и не скупиться на каждое открытое слово. Но я обрываю себя то и дело, как будто я - хемингуэевский macho. И вот потому я так неестествен. Только при чем тут Хемингуэй, разнесший свой череп прощальным выстрелом, когда немота совсем одолела? Дело не в нем, а дело во мне. Это моя советская школа и вся моя подцензурная жизнь выучили меня лапидарности, умению жестко обрезывать реплики и зажиматься на каждом шагу. Я утром уже ощутил это липкое их вкрадчивое прикосновение, когда уславливался о встрече. Отменно же надо мной поработали! Я тоже хорош. Что я сделал с собою? С тем пламенем, с которым родился? До чертиков хочется все сказать, но эта тягучая осторожность совсем как болото - вяжет язык и заставляет причесывать мысли. Чтобы остаться с собою в ладу, усердно похваливаю свой такт. Еще бы! Ведь можно ее обидеть.

Я окончательно разозлился сам на себя и хмуро промямлил:

- Не знаю, Патрисиа, что сказать. У каждого - своя биография. Возможно, какая-то своя правда. Не стану бранить я вашего Петю, хотя и понять его не могу. Я бы от вас никуда не уехал. Притом что совсем не люблю государства. Пусть даже оно провозглашает общее равенство и братство.

Она сказала:

- Мои родители учили меня всегда хотеть равенства для каждого дома.

- И каждой комнаты? - злость на себя сделала меня откровенней.

- Что вы хотите этим сказать?

- Патрисиа, у нас нет домов. Значительно чаще у нас по комнате на все семейство. Но мы научились искать удовольствие в муравейнике. Я только что написал об этом.

- Вы написали новую пьесу?

- И даже две. Зимой я писал комедию о своей весне, а летом - очень морозную драму.

- Уже назвали их?

- Да, Патрисиа. Комедию я назвал без вызова, скромно - "Покровские ворота". В Москве у нас есть такое место. А драма посвящена империи и самозванке. Она - историческая. Зато и название попышней - "Царская охота". Вам нравится?

- А можете рассказать подробней?

- Могу. Вам я все могу рассказать. Комедия - это моя биография. Хотя в ней герой именуется Костиком. Представьте себе беспокойного птенчика, который приехал из Вальпараисо или из города Темуко, чтобы завоевать Сантьяго.

- Представила. Это совсем нетрудно.

- И я был точно таким же, Патрисиа. Приехал из портового города, жаркого, пестрого, с сумасшедшинкой, мечтал укорениться в столице.

- Вы были очень честолюбивы?

- Теперь-то понятно, что самую малость. Но все-таки юг, но все-таки море, но все-таки порох, кураж, азарт. А кроме того, в свои юные годы хочется видеть себя поярче, с этаким праздничным оперением, хочется распушить свой хвост. В меру отпущенных способностей сыграть гасконского петушка. Впрочем, во мне была беспечность и молодой нагловатый юмор. Без мудрости и без тайной грусти. Возможно, поэтому я и выжил. На Севере мне пришлось несладко.

- Вы жили у Покровских ворот?

- Там жил мой герой. Мы оба варились в этакой коммунальной кастрюле. В той перенаселенной юности не было места уединению - мне оставалось только посмеиваться. Я и пошучивал, как умел. Порою - чрезмерно, больше, чем следует. Впрочем, сегодня все эти шутки вдруг обнаруживают обаяние. Оптика возраста, дорогая.

- А историческая драма?

- Очень печальная история. Девушка вообразила себя дочерью русской императрицы. И заявила о праве на трон. Понятно, Екатерина разгневалась, к тому ж ее собственные права были достаточно условны. И повелела она во гневе доставить самозванку в Россию.

- А где проживала эта несчастная?

Назад Дальше