Они говорили долго. Марьянна так и не вернулась в дом. Она потихоньку улеглась на прежнее свое место, в пахучую люцерну. Но теперь она оказалась хитрее: она вовсе не разделась. Она лежала в темноте и думала.
Она не могла остановиться: ни поздний час, ни усталость, ни, наконец, удары молотка не прерывали долгого, безмолвного разговора, который в воображении своем повела она с Васей. Глаза ее были открыты, руки, по всегдашней привычке, далеко раскинуты. Она говорила про себя удивительные вещи, слова, которые ее самое прожигали насквозь, и Вася отвечал ей. Так продолжалось довольно долго. Свет во дворе погас, Илья поднялся к себе. Она все не могла остановиться, лицо ее горело, сердце сильно билось; никогда с ней такого не бывало.
Илья поднялся к себе. В труде и поте предстояло ему прожить несколько дней, в беспокойном сне - несколько ночей, пока он окончательно не увидит воочию плоды дел своих: расторопенских в городе ждали к субботе. На этот раз Илья ничего бы не сумел объяснить своему другу - Деятелю. Он и сам не понимал: какие надежды, какие тревоги привез он с собою из дальнего Парижа?
Он привык действовать почти не размышляя, у него никогда не было корысти "уловления" людей, для него жизнь русских за границей была одной непрекращающейся катастрофой: он хватал людей за руки и за ноги - словно они тонули, он бросался за ними - словно они горели. Ничто не могло помешать ему в этом: ни соблазн, которым, несмотря на многое, была для него Нюша, ни даже ее влюбленность. И облегчить ему эту задачу тоже никто не бывал в силах: вся любовь Веры Кирилловны к Алексею Ивановичу была только в молчаливом, тайном согласии с его намерениями, пришедшими к Илье невесть откуда - из беспокойного воздуха, которым люди дышат в изгнании.
Любовь Веры Кирилловны к Алексею Ивановичу заставляла Веру Кирилловну быть заодно с Ильей. Ее бесхитростный вызов человека из Африки, ее полный искренности и ласки разговор с Шайбиным и даже слезы ее, которые он унес в Париж на лице своем, - все обещало ему ту смутную, но уже навсегда оправданную волю, к которой он стремился и от которой убегал всю свою жизнь. Она говорила ему, что не любит его - и верно, она уже не любила его так, как любила когда-то - для себя, в себе, себя в нем. Сейчас все отдавала она его покою, сейчас наступала новая, настоящая пора еще даже не вполне понятной ее любви к нему. Что сделала она для того, чтобы так даровать ему себя? Ей нечего было делать, ей достаточно было пройти легкой поступью нетленной памяти по прошлому своему. Чтобы воплотить эту силу своего уничижения, ей достаточно было сказать два-три слова, два-три раза взглянуть, вздохнуть, провести загрубевшей рукой по густым, тяжелым волосам. Ильей было сделано все остальное. И теперь Вере Кирилловне оставалось принять Алексея Ивановича таким, каким она мечтала его видеть. Знала ли она что-нибудь? Догадывалась ли о чем? Ждала ли она тайно, вместе с Ильей, вестей о Парижской партии? Или только по-своему не выпускала Шайбина из памяти?
Часов в пять вечера, в субботу, на следующий день после похорон слепого, в час, когда Илья был в поле, в час, когда он не мог быть дома, у ограды горбатовской фермы появился Алексей Иванович Шайбин.
Он уже не имел вида "человека из Африки". Он, например, уже не шел пешком из города, как в тот раз, когда уставал вглядываться в даль, ища в этой дали горбатовские платаны, о которых ему говорили в городе. Он доехал в автобусе до почему-то памятного ему перекрестка и только уже оттуда пошел пешком.
Он шел не скоро и не медленно. День был чист и светел. У мостика, что ведет к старой ферме, он неуверенно остановился - он старался заглянуть за ряды курчавых яблонь, чтобы увидеть хотя бы часть той жизни, которая предстояла и ему: увидеть соломенную шляпу, лопату в грубой руке, черные комья разрытой жирной земли… Миновав первые платаны, дремотно прошумевшие ему, он увидел дым над крышей, прозрачный, какой-то особенно чистый дым, синий, как небо, курчавый, как облако. Он подошел к воротам.
Быть может, из окна кухни кто-нибудь и видел его - он никого не заметил. Он простоял довольно долго, ему некуда было спешить. Он стоял у цели. Наконец кто-то прошел по двору, какая-то женщина. Это могла быть либо Марьянна, либо Вера Кирилловна.
Женщина увидела издали Алексея Ивановича и уронила сверкающей, белой жести таз, который со звоном покатился ей под ноги. Женщина так и не подняла его; она быстрым и почти неслышным шагом - до того был он легок - пошла к воротам; с каждой секундой Шайбин видел ясное бледное, чуть смуглое лицо, брови, глаза Веры Кирилловны и два ярких пятна, выступившие у нее на щеках.
- Войдите, что ж вы стоите так? - сказала она, берясь за кольцо калитки.
Он увидел ее длинные, ровные пальцы в маленьких черных трещинах, с темно-золотым обручальным кольцом и другим, старым, серебряным, из которого выпала за эти годы вся бирюза; он увидел большую, нет, огромную английскую булавку, которой был заколот передник на груди, все еще ровной, все еще высокой; он увидел тогда же какие-то вовсе лишенные всякого смысла матерчатые пуговки у ворота платья и грубоватую, давнюю цепочку креста.
- Вера, удивитесь мне, удивитесь моему возвращению, посмейтесь надо мной, иначе мне слишком тяжело, мне слишком стыдно будет с вами, - проговорил Шайбин, и глаза его вдруг стали влажными и напряженными.
Она качнула головой.
- Вернулись и ладно, - сказала она тихо. - Не требуйте от меня слишком многого.
Он вошел следом за нею в этот сад, где немногим больше недели тому назад он испытал сильнейшее головокружение. Так вот как они жили! Перед самым домом дрались два петуха - молодой и старый - так, что песок летел в разные стороны; чьи-то детские туфли (разве есть у них дети?) белились на солнце.
Шайбин снял шляпу и сел на ступеньку крыльца, на теплую, каменную ступеньку со следами птичьего помета.
- На этот раз, Вера, я к вам "насовсем", как говорит Марьянна. Париж мой покончен. Илья распорядился моею жизнью.
Она села напротив него на низкую скамейку, поставленную здесь безо всякой нужды.
- Илья ли, вы ли, как знать, да и знать не надо. Теперь уж я с вами - камнем вам на шею. Не отвяжете.
Она улыбнулась, и на обеих щеках появились у нее морщинки, которые были у нее смолоду и которые Марьянна называла "ямочками".
- Камнем на шею, - повторила она. - Васино место свободно.
Ее улыбка опять заставила глаза его напряженно заблестеть.
- Вы не поняли меня, - сказал он молодо. - Ах, Боже мой, я ведь сказал ужасную глупость: я приехал со всей партией, и Расторопенко уже нашел мне работу.
Она вся вытянулась.
- Вы приехали со всеми, Алеша, значит, не на "лоно природы", не "размякнув душой"?
Она не удержалась и рассмеялась тихо и коротко, руки ее, сложенные до тех пор на коленях, распались.
- И знаете, какую он мне работу нашел? Никогда не поверите: по счетной части!
Она подняла брови и полуоткрыла рот - каждое его слово было для нее как песня - оно ей туманило ум и наполняло душу восторгом.
- Хотите расскажу, как все случилось? Случилось не так уж просто, и я боялся, что они меня с собой не возьмут. Когда я пришел к Расторопенко, он на меня посмотрел, как на совершенного проходимца. Откуда? Что такое? (Это Илья оставил мне его адрес.)
- Илья? Значит, он знал, что вы придете?
- Ох, нет. Иначе бы он непременно вам об этом сказал. Он оставил мне адрес "на всякий случай" - черт знает, что это выражение для него значит, ведь он действует "без надежды"… Так вот, господин Расторопенко (презанятный, я вам скажу, субъект, в наше время модно было таких в литературе изображать), господин этот просто выставил меня вон. И тогда мне пришлось обратиться за помощью к одному доброму человеку, некогда весьма деятельному по части революций, который сейчас особенно хорош тем, что на покое. Я знал, что он занимается всяческой филантропией, я знал также, что он знаком с Ильей, но оказалось, он и Расторопенко знает - в Париже все друг друга знают, вы и не поверите. Этот добрый человек сейчас же повез меня к Расторопенко обратно, сказал, что ручается за меня, и даже дал мне немного денег взаймы - по правде сказать, прожился я в Париже страшно. Но и это обошлось - деньги его не понадобились: накануне отъезда трое из партии отказались ехать, говорят - им место вышло на Деляже, они предпочли остаться. Расторопенко говорил, что тут дело не чисто, но на что он намекал, я не понял. Одним словом, меня взяли вместо одного из оставшихся, я приехал на казенный счет, подписал нынче контракт, и меня даже застраховали. Но из уважения к моим сединам - (он улыбнулся, выждав несколько мгновений) - из меня решили сделать что-то вроде старшего: говорят - университет и все такое… Кроме того - хромота. Там, за городом, огромное дело делается, Вера, там предполагают чуть ли не вдвое фабрику спаржных консервов расширять, но рабочих русских на фабрику не берут - русских приспособляют к самой этой спарже. А им того только и надо - для всех это лишь начало какой-то прочной и "своей" жизни.
Вера Кирилловна сидела и слушала. Это он ей разъяснял! Откуда бралась у него дерзость! Она улыбнулась и сейчас же вновь стала внимательной.
- Я рассказываю вам все это с какой-то легкостью, с легкомыслием даже, - сказал Шайбин. - Илья научил меня этому. И разве сами вы не говорили: или сделать то, что я сделал, или сгинуть? Вы сами говорили, что иначе - петля. Вера, вы были правы…
Вера Кирилловна вслушивалась в каждое слово. Несмотря на ровный голос, на радостное лицо, он за время их короткой разлуки изменился, он не мог не измениться, он не мог не замучиться в столице, и следы этих мучений были повсюду, даже в слишком отчетливо заблестевшей седине. Она угадывала в нем подъем, какой наступает после принятого решения, она знала, что после этого подъема придет усталость, может быть, разочарование, может быть, сожаление. А потом пройдет и это. Она видела за ним, за дорогими ей очертаниями его плеч и немного узкой головы, его жизнь. И прошлого для нее в эту минуту как бы вовсе не существовало. Тут начиналось прямо противоположное прошлому - тут начиналось то будущее, в котором она становилась хозяйкой.
- Я должен идти, я не хочу вернуться слишком поздно, - сказал Шайбин.
- Вы не поужинаете с нами?
Он отказался. Он уже видел себя на обратном пути, видел поля, платаны…
Он встал, и горбатовский двор с беспокойными курами, с неповоротливой, мохнатой собакой вдруг напомнил ему, что пришел он сюда не только похвастать собою, но и сказать последнее слово Васиной истории.
- Он не писал вам, с тех пор как уехал? - спросил Шайбин, и Вера Кирилловна сразу угадала, о ком он говорит.
- Нет, он не напишет.
- Верно, что не напишет. Я видел его. Он не уехал в Москву, он остался в Париже. Его вернули с вокзала.
- Он не уехал? - повторила Вера Кирилловна. - Что вы, вы ошибаетесь! Кто мог его вернуть?
- Я говорю вам: его вернули. В тот же вечер он выехал из гостиницы, где мы жили, и адреса его я не знаю. Это она вернула его. Говорят, багаж его уехал, был у него багаж или нет - не знаю. Она с ним и переехала.
- Да кто она такая?
- Вы не знаете ее… Она вытащила его прямо из поезда - так рассказывали ее подруги, и теперь она уже не отпустит его от себя. Я их видел в тот самый вечер.
- Да кто она?
Шайбин не взглянул на Веру Кирилловну; он смотрел в сторону, может быть, на дорогу, где в это самое время пронеслась высокая телега; бич кружил по небу, тарахтели колеса.
- Вы не знаете ее, - сказал он с усилием, - Илья знает. Скажите ему, что ее зовут Анна Мартыновна Слетова.
Он опять не взглянул на нее, не протянул ей руки. Она стояла в растерянности, не зная, что подумать: смеет ли она радоваться тому, что он сказал, или не смет? Радость или горе значили его слова? Радость, радость, шепнула она про себя. Или оттого это радость ей, что слова эти говорил Шайбин?
Она сложила руки.
- Алеша, - тихо сказала она, - нет, ничего, простите меня!.. Так вы совсем наверное знаете, что Вася в Париже?
- Наверное.
- Ну, спасибо вам, это все-таки большое мне утешение, и Марьянне, и Илье. Спасибо, что пришли, что сказали.
Он пошел вниз, к воротам, он шел и думал, он думал душою - "здесь кончается одна жизнь и начинается другая. Здесь вертикальная линия, рассекающая мое время пополам. Я все сделал, все сказал. О, моя совесть!"
Он скрылся за большим, беспорядочным кустом смородины; в саду стало тихо. В саду шептались в предвечернем дыхании персиковые деревья, неподвижны и царственны были одни кипарисы, те, за которыми начинались поля, начинались луга, лес, просторы…
Вера Кирилловна стояла и смотрела перед собой. Прислоненный к крыльцу колун блестел на солнце, словно кусок зеркала. Наконец она закрыла глаза - кусок ослепительного зеркала, кусок солнца, превратился в черное пятно.
Оно то ширилось, заволакивая собою какие-то падающие вверх искры, и тогда становилось похоже на огромную медузу; то уменьшалось до колючей точки - и тогда искры переставали падать, они плыли на месте, дрожали, меняя окраску; они сияли, пока чернела точка, и вместе с нею стали бледнеть. И красное небо, в котором все это происходило, постепенно сделалось серым; растаяли, ушли куда-то в сторону золотые и черные звезды.
Когда Вера Кирилловна подняла веки, из огорода, с лейкой в руках, вышла Анюта. Она теперь тоже стала носить круглую соломенную шляпу (Марьянна подарила ей свою старую). Анюта подошла к крану, с важностью подставила лейку и дождалась, пока лейка наполнится. Тогда она обеими руками крепко завернула кран и пошла обратно, наклонившись от тяжести в сторону и преувеличенно далеко отставив руку (так делала Марьянна). Несколько тяжелых капель упало ей на пыльный деревянный башмак.
Прованс - Париж
1928–1929
Два рассказа конца 1920-х годов
Зоя Андреевна
I
Зоя Андреевна чуть не расплакалась, когда увидала себя в зеркале: перо "эспри" сломалось и повисло над правым ухом; под усталыми глазами лежали черные круги - то ли от копоти, то ли от усталости; рукав шубы расползся по шву, и оттуда торчал клок грязной ваты. Медленно осмотрела она юбку: подол был оборван. Верно, случилось это, когда Зоя Андреевна вылезала из теплушки и старалась изо всех сил спрятать от мужчин, стоявших на перроне, свои тонкие, в ажурных чулках, ноги. В вещах должны были быть нитки…
Чемодан был раскрыт, и первое, что попалось ей на глаза, была пачка писем и фотографий. Она вынула ее, присела на кровать и стала пересматривать. Вот эту карточку можно будет поставить на стол, возле чернильницы, а вот эту - нельзя, она с надписью. Впрочем, и не надо: что было - то прошло.
У нее не было сил ни вымыть руки, ни зажечь свет. Она сидела в сумерках, в неприглядной комнате и чувствовала, как изнеможение и жалость к себе разливаются в ней теплым, успокоительным огнем. Внезапно слезы закапали у нее из глаз на разбросанные письма, и она повалилась поперек кровати, лицом в одеяло, с неодолимым желанием уснуть.
Надюшка оторвалась от замочной скважины. "Завалилась", - подумала она и неслышно побежала к матери.
Куделянова сидела у окна и шила. Шила она постоянно и всегда говорила, что шьет "из последнего". Временами она поднимала жирную голову на короткой шее и смотрела в окно на голые деревья городского сада, на крышу эстрады, где еще летом гремела музыка, на угловое здание мужской гимназии. С каждым стежком она все обещала себе отложить работу - становилось темно. Наконец, в столовую вошла Анна Петровна, неся в руках круглый салатник с винегретом. Она зажгла лампу и стала накрывать на стол.
Анне Петровне было лет тридцать пять, она была немногим моложе сестры и до сих пор оставалась в девушках. Марья Петровна считала ее вторым по уму человеком (первым был покойный Сергей Измайлович Куделянов, начальник участка). Особенно ценила Марья Петровна в сестре то качество, что Анна Петровна никогда ума своего ни при ком не выказывала, так что многие люди, в том числе и сам покойный Сергей Измайлович, считали ее вовсе глупой. Он даже говорил, что всякий раз, как она уверяет, будто ей пришла в голову мысль, - она врет. На это Марья Петровна замечала, что для того, чтобы врать, необходимо прежде всего быть умным человеком. Анна Петровна, чтобы не разрушить легенду Марии Петровны, старалась говорить одними вопросами, и проявляла в этом немалую изобретательность.
Когда Анна Петровна вошла с салатником в столовую и засветила лампу, Марье Петровне показалось, это удивительно уместным: как раз в ту самую минуту уже ничего нельзя было разобрать в шитье.
- Как ее звать, говоришь? - спросила Анна Петровна.
- Зоя Андреевна.
- Что ж она, полька?
- Почему ты думаешь?
- Зоя… Что за имя дурацкое?
В эту-то минуту и вошла Надюшка. Она сразу почуяла, что поспела вовремя, а если опоздала, то совсем на немного: разговор касался того именно, что единственно ее сейчас волновало. Она остановилась на пороге и, сложив руки под черным форменным передником, стала слушать и ждать, когда наступит время вставить словечко и ей. Ее белобрысая голова всегда поворачивалась в сторону говорившего, будто слушала Надюшка не бледными и длинными ушами своими, а ноздрями веснушчатого, не всегда чистого носа.
- Столоваться будет, говоришь? - спрашивала Анна Петровна.
- Только обедать.
- А завтракать?
- На службе.
- А служить где?
- Не разобрала я. Говорит: эвакуировалась с учреждением из Харькова. Под учреждение "Европу" отвели… Борщ поставила?
Анна Петровна кивнула и стала уксусом поливать винегрет, ворочая его вилкой.
- А сыпного тифу на ней нет?
Марья Петровна, зевая, снимала белые нитки, приставшие к животу.
- Ну, уж ты! Не пугай пожалуйста. Велела ей все снять с себя и выколотить хорошенько на всякий случай. Обещалась.
Надюшка сообразила, что пора ей вступить в разговор.
- А она не раздевшись с ногами на постель легла. И в шляпке, а на шляпке - перо, ей-богу!
- Где ты видела? - жадно спросила мать.
- В замок глядела, ей-богу, видать!
- Перо? Какое такое перо? - спросила Анна Петровна.
- На шляпке, тетечка, красивое такое.
- А сама она красивая?
Марья Петровна ничего не сказала: по ее мнению приезжая была недурна. Надюшка запрыгала кругом стола.
- Ужасно шикарная такая, ей-богу! Юбку оборвала и все разглядывает. Глаза большущие, брови хмурит.
- Пойду, посмотрю, - не выдержала Анна Петровна. - В замок, говоришь, видать?
Но, проходя по передней, она остановилась у зеркала, чтобы посмотреть, что сталось с прыщом, вскочившим утром на подбородке. Не успела она скривить лицо, чтобы лучше было видно, как у двери позвонили. Это вернулась домой Тамара.