Когда Тамара поселилась у Куделяновых (это случилось вскоре после смерти Сергея Измайловича, когда Марья Петровна решила сдавать комнаты), Марья Петровна опасалась, как бы она с улицы кого-нибудь не привела ночевать. С тех пор прошло больше года, но этого не случилось. Сама Тамара, правда, часто домой не возвращалась, но приводить никого не приводила и платила исправно.
Утром вставала она рано. В одной рубашке ходила на кухню мыться, потом курила, пила чай, пением своим будила студента, квартировавшего, как и она, у Марьи Петровны, надевала шелковую нижнюю юбку, красное платье, полинявшее под мышками, и, вдев в уши цыганские серьги, уходила на службу. Она служила машинисткой в управлении железных дорог, где на столике у нее постоянно лежали филипповские сладкие пирожки, пуховка, пилка для ногтей и разные другие неслужебные предметы, волновавшие воображение мужчин, замученных конторской работой и семейным счастьем.
Тамара не успела снять с головы пестрый шарф (шляп она никогда не носила), как Надюшка и Анна Петровна потянули ее в столовую.
- Что случилось, девушки? - взвизгнула она, видя, как красное платье ее с большим вырезом съезжает с одного плеча, причем обнажается заношенная рубашка и грудь в пятнах от поцелуев.
- Гостиную сдали, - хихикнула Надюшка. - С Харькова дамочка, молоденькая такая, гордячка!
- Ну? Замужняя?
- Кольцо обручальное, а другое с камнем и на указательном пальце.
- На указательном? Ишь ты! А комнату не продешевили?
Надюшка опять хихикнула, завертелась на одной ножке. Косые, белесые глазки ее ушли под красноватые припухлости надбровных дуг. Анна Петровна увидела, что и сама-то она толком ничего не знает, ни о чем не успела как следует расспросить сестру.
И Тамара сообразила, что ни от Анны Петровны, ни от Надюшки ничего, кроме пустых восклицаний, не добьешься. Схватив кусок хлеба со стола, она побежала в кухню, к Марье Петровне, и там уже, положив на хлеб кусок нарезанного для подливки луку, стала слушать обстоятельный рассказ Куделяновой о том, как с час тому назад раздался в передней звонок, как извозчик внес старый, раздутый чемодан и как из продранного рукава женщины торчала вата.
Запах лука, борща, жареной баранины становился все гуще: приближался час тучного, пахучего обеда. В окна смотрело низкое, черное небо, по нему, клубясь, двигались декабрьские облака с северо-запада на юго-восток, грузно переваливаясь друг через друга. Внизу, по широкой, шумной улице, дребезжали ветхие пролётки линялых извозчиков, текли стаями люди, в большинстве - чужие этому громадному провинциальному городу, заполнившие его в ужасе и отчаянии бегства, видевшие близко эпидемию, разорение, войну. Они тоже текли, эти люди, с северо-запада на юго-восток - из Киева, Харькова, Полтавы, - сквозь этот холодный пыльный, город, в переполненный до краев Екатеринодар, в тифозный Новороссийск, чтобы потом вновь повернуть на запад, но на этот раз уже к берегам разоряемого Крыма, вверив кочевые жизни свои маленьким суденышкам, бросающим в темные просторы черного моря воздух раздирающий и тщетный SOS.
Но пока, на середине странствия российского, люди еще искали забвенной тишины или забвенной пестроты - что кому требовалось. Они сотрясали город своим плачем и своим смехом. Они носились с одного конца на другой: с заплеванного вокзала - к тихим особнякам предместья, с широкой реки, застывающей по ночам, мимо огней кофеен и кинематографа - к отдаленным, пустынным улицам, уходившим в осеннюю степь.
Где-то, на расстоянии двух или даже трех суток мучительной езды в товарном поезде, но по карте - очень близко, невероятно, невозможно близко шли бои: кто-то падал и отступал, кто-то напирал, раздувая сельские пожары, с торжествующей бранью врываясь в сыпно-тифозный район белого хлеба, английских сапог, перепуганных стариков и женщин. Бои подходили уже к кровавым предместьям Харькова, фронтовая полоса начиналась сейчас же за Лозовой, за той самой Лозовой, мимо которой мчались когда-то стеклянные курьерские "Петроград - Минеральные Воды", где к рано вставшим пассажирам влетали когда-то в окна свежие листы "Приазовского Края".
От тишины, от того, что комната не дрожала, как дрожала набитая бабьем теплушка, Зоя Андреевна проснулась и почувствовала себя немножко счастливее, чем все последние ночи и дни. В комнате было темно; за окном мерцали желтые городские огни. Зоя Андреевна подошла к двери, нашла выключатель и зажгла свет. За окном сразу стало черно и пусто, а в комнате появились желанные, мирные вещи: кровать, стол, комод и многострадальный, растерзанный чемодан.
Зоя Андреевна расшнуровала башмаки и в одних чулках стала ходить по комнате, переодеваясь и прибирая. Темные, густые волосы свернула она узлом высоко над затылком, замшей потерла ногти и подушилась остатками Cœur de Jeannette, печально оглядев флакон.
Ее позвали обедать в половине шестого.
- Федора Федоровича еще нету, - кричала Марья Петровна. - Нюта, обождать бы надо!
Но все уселись, как обычно. И как обычно, только что все уселись, вернулся из университета Федор Федорович.
Он был очень худ, неловок и тяжел. Волосы его вились и стояли на голове блестящей, темно-рыжей копной; над большим ртом с извилистыми губами темнели усы. Быстрым, колючим взглядом обвел он обедающих, ссутулился и поклонился. Волосатыми руками, вылезающими из студенческой куртки, схватился он за ложку, вытер ее салфеткой и стал жадно, ни на кого не глядя, есть. Каждый день, когда Федор Федорович вытирал свою ложку салфеткой, Надюшка взглядывала на мать, словно приглашая ее возмутиться. Но Марья Петровна про себя уже давно замыслила нечто гораздо более крутое, а именно - отказать студенту в комнате. Времена становились баснословными, и можно было найти жильца куда выгоднее.
Анна Петровна вошла в столовую, когда Зоя Андреевна уже сидела, и потому ей пришлось до конца обеда промучиться незнанием, каковы были юбка и туфли приезжей. Зато она вдоволь насмотрелась на белую шелковую кофточку, расшитую мережками и украшенную маленькими перламутровыми пуговицами. Эти пуговицы и эти мережки, а также часы на кожаном ремешке остались в памяти Анны Петровны. Все это она могла бы нарисовать на бумаге, если бы умела.
"Так, так, - подумала она, - посмотрим, что будет дальше".
- А что же теперь в Харькове, много ли народу осталось? - пропела Марья Петровна, давая сигнал к общему разговору. - Небось не все уехали по чужим городам, добро свое пораскидали?
Зоя Андреевна побежала глазами по лицам. Ей стало не по себе.
- Да, конечно, многие остались.
- Верно, больше, которые с детьми, - произнесла Тамара, ни к кому не обращаясь. Все помолчали.
- А что же, ехали вы с удобствами или без? - начала опять Марья Петровна, наклоняясь над паром полной тарелки.
- Нет, какие же удобства, в теплушках ехали. Три дня.
- С мужчинами?
- Нет, что вы. Мужчины отдельно. У нас в вагоне было двадцать три женщины и еще дети.
- Ай, ай, ай, - удивилась Тамара, - а как же вы справлялись…
Она вдруг замолчала, взглянула на Федора Федоровича и фыркнула. Марья Петровна и Анна Петровна, закрывшись салфетками, затряслись от смеха.
- …с едой, - окончила Тамара, подмигнув Надюшке.
Федор Федорович поднял голову, посмотрел на всех и будто впервые заметил Зою Андреевну. Она удивленно и немного испуганно смотрела на него. Но студент скользнул по ее лицу с таким же равнодушием, с каким глядел и на остальных.
Она стала смотреть к себе в тарелку, на кусок баранины в соусе, на жареный картофель. Что-то беспокоило ее в обхождении окружающих, и она начала есть торопливо, что не шло к ее наружности.
Тамара отодвинула стул и пошла в кухню за графином с водой. Ходила она подрагивая боками и грудью, высоко закидывая голову. Когда она вернулась и уселась, повернувшись боком к Федору Федоровичу, она спросила:
- Вы как, одни приехали или с мужем?
Зоя Андреевна улыбнулась, и все увидели, что она смущена, а Анна Петровна даже толкнула под столом Марью Петровну.
- Нет, я одна, - сказала она. - У меня близких нет. Я давно с мужем не живу.
И опять Федор Федорович поднял равнодушный взгляд к лицу и плечам Зои Андреевны, а Тамаре бросилось в глаза ее большое кольцо на указательном пальце. И ей сразу опротивела эта чистенькая, вероятно богатенькая приезжая, до которой, в сущности, ей, Тамаре, не было никакого дела: да пусть она провалится совсем, эта барынька, эта тихоня проклятая!
И Зоя Андреевна вовсе перестала поднимать глаза. После баранины подали застывший кисель. Марья Петровна взяла Надюшину тарелку и ложкой срезала с блюда кусок так ловко, что Надюшка получила больше всех. Потом получила кисель Анна Петровна и Тамара, потом Федор Федорович. Марья Петровна спросила:
- А вам с молоком или без?
Зоя Андреевна не поняла, относилось это к ней или к кому-нибудь другому. Она переспросила:
- Вы - мне?
- Да-с, вам.
- Нет, я без молока.
Надюшка вскрикнула:
- Я так и думала! Ха-ха-ха!
И тогда Зое Андреевне впервые стало страшновато. Она слегка наклонилась вперед и, сблизив ресницы, посмотрела на Надюшку:
- А почему?
Ей никто ничего не ответил. Марья Петровна, кончив есть, вложила салфетку в широкое серебряное кольцо, на котором славянскими буквами было вырезано "Кавказ". Потом выждав, когда дожует Анна Петровна, уперлась в стол обеими руками и встала. Когда она пришла на кухню и увидела груду грязных тарелок, которую ей предстояло вымыть и в которой сегодня было тарелки на три больше, чем вчера, она представила себе еще раз Зою Андреевну, такую, какой она сидела давеча за столом, и громко, на всю кухню произнесла:
- Подумаешь, птица!
А Зоя Андреевна оставалась в это время в столовой вдвоем с Федором Федоровичем, и хоть она знала наверное, что Надюшка стоит и слушает за дверью, она чувствовала себя почти свободной. Оглядела внимательно комнату, увидела две размалеванные тарелки, подвешенные под потолком, пианино, на крышке которого пальцем по пыли было написано "Надежда Куделянова", серую латанию перед окном. Затем она встала и пошла к дверям. Ей пришло в голову, что хорошо бы сейчас сказать в коридоре "добрый вечер": это могло бы за раз отнестись и к студенту, и к хозяйкам на кухне. Но неожиданно Федор Федорович обернулся к ней и, глядя мимо нее, в дверь, спросил:
- Скажите, пожалуйста, когда вы уезжаете?
Она удивилась:
- Я? Я только сегодня приехала.
- Я понял. Но мне интересно, когда вы уезжаете. Ведь вы с эвакуацией? Ведь вы же не думаете, что большевики не придут сюда?
Она сделала движение руками, которое делала всегда, когда не знала, как быть в самом основном и важном.
- Я пока не думала об этом.
- А, простите, пожалуйста.
- Я думал, - сказал он еще, - что от вас узнаю что-нибудь о положении вещей. Харьков взят.
- Неужто? - воскликнула она и прижала руки к груди. - Утром я еще этого не знала.
Он посмотрел на нее холодно.
- Да, взят. Вы ведь оттуда?
Она кивнула.
- У меня там брат. - Федор Федорович тоже встал. - Давно не пишет.
- В каком полку? - спросила она, чтобы чем-нибудь выказать участие.
- В N-ском.
- В N-ском? Вот совпадение!
Она улыбнулась, и глаза ее засияли.
- А у вас там кто? - спросил он грубовато.
- Близкий человек, - ответила она просто, и опять лицо ее омрачилось.
Он помолчал, желая уйти, но она загораживала дверь и не видела его.
- Позвольте пройти, - наконец сказал он.
- Пожалуйста.
И она вышла сама. Их комнаты были рядом.
- Нет ли у вас чего почитать? - вдруг спросила она, доверчиво взглянув на него в полутьме коридора.
- Нет, ничего нет. По экономике вот, учебники - да вам неинтересно.
- Жалко. А Апухтина нет? Или Ахматовой?
Он посмотрел на нее, пораженный, и взялся за дверь.
- Стихи?
- Да.
Он поклонился ей, пробормотав "спокойной ночи", и исчез.
Опять зажглась лампочка. Зоя Андреевна оставалась одна в большой хозяйской комнате, которой предстояло стать отныне ее домом. Она оставалась одна, но это не пугало и не радовало ее, она давно была одна со своими мыслями о личном счастье, которое она давно искала. Был на свете человек - о нем предстояло ей думать теперь дни и ночи. Этот человек уже два года занимал ее чувства. Прощание их было прощанием двух людей, которые друг другу обещались. Но уже давно жизнь Зои Андреевны и людей, вокруг нее живущих, была крепко-накрепко связана с чем-то большим, с движением каких-то стихий, след которых, или, вернее, дыхание которых особенно почувствовалось в последние недели. Было так, будто Зою Андреевну привязали к крыльям ветряной мельницы: крылья вертелись, она отлетала, взлетала, потом на короткое время чувствовала под собой неподвижную землю, но все не успевала удержаться на ней и опять кружилась. Война четырнадцатого года разлучила ее с мужем. Он вернулся прежним, но она разлюбила его, и он показался ей чужим. Она ушла от него. Сейчас разлука была иной: в любой день грозила она вывести Зою Андреевну из грусти и беспокойства в полное отчаяние. Разлука эта, совсем незаметно, могла превратиться в разлуку безнадежную.
Зоя Андреевна села к столу. Она чувствовала себя необычайно измученной. За стеной ходили, гремели посудой. Тамарин голос громко сказал:
- Ну, так как же? Погадаете вы мне нынче на трефового короля или нет?
Надюшка что-то визгливо рассказывала под общий смех:
- Вот так она пошла… И говорит ему: "Ах, скажите, пожалуйста, Харьков взят! Экое горе!"
Тут в коридоре послышались шаги и посвистывание. Это, вероятно, прошел Федор Федорович. Где-то щелкнула дверь; через минуту послышался шум спускаемой воды; потом опять посвистывание.
Зоя Андреевна положила голову на стол, ухом прижалась к нему и застыла. И вдруг она явственно услышала, сквозь шумы куделяновской квартиры, другие звуки, очевидно, шедшие откуда-то снизу, через пол комнаты и ножки стола: она услышала музыку, приглушенные звуки рояля и мужской голос, который пел что-то знакомое, но что именно - она не могла припомнить. Она удивилась нежности мелодии, подняла голову, но музыка тотчас прекратилась. Тогда она обеими руками закрыла себе левое ухо (было в этом что-то детское), а правым опять прижалась к чудесному, гудящему далекими звуками столу. Она зажмурила глаза и слушала долго, пока пение не кончилось и не замерли в отдалении последние звуки рояля.
II
Утро следующего дня занялось хмурое. Внизу, под окнами, гремели по камням подводы; в доме раньше обыкновенного началась суета; в раскрытую форточку столовой моросил мелкий дождик. Тамара долго не уходила, пела, шлепала туфлями. Она поджидала Зою Андреевну. Надюшка с плаксивыми воплями ушла в гимназию, с полдороги вернулась за резинкой, потопталась в прихожей и, наконец, исчезла. Зоя Андреевна вышла часов в девять. Ей хотелось быть спокойной, заведенной на весь день, как часы. Но тоска долила ее. "Ах, нехорошо это, нехорошо, - думалось ей, - что это я растосковалась? Да разве не бывало мне в жизни еще хуже?" Очень прямая, высокая, может быть, немного медлительная, стала она собираться в передней. Тамара, с папироской, прилипшей к нижней губе, остановилась у двери.
- Доброе утро, - сказала Зоя Андреевна и заторопилась.
Тамара оглядела ее с ног до головы.
- Это вы что ж, на свой служебный заработок так одеваетесь? - спросила она, покачиваясь и складывая руки на еще неподтянутых грудях.
Зоя Андреевна почувствовала, как холод прошел у нее по загривку.
- Это еще до войны, - ответила она тихо, боясь, что скажет что-нибудь лишнее.
- До войны? - насмешливо переспросила Тамара. - Что ж, тогда у вас денег больше было?
- Было, - и Зоя Андреевна взялась за дверь.
- Может, и не служили? - все наглее продолжала Тамара.
- Нет, не служила.
- А теперь вот, бедненькая, служите?
- Да.
- Пострадали, значит?
За дверью послышался смех. Тамара отвалилась от косяка, кто-то дернул ее сзади за юбку.
- Ой, Марья Петровна, да не щиплитесь! - увернулась она.
Зоя Андреевна вышла.
Она спустилась по нечистой каменной лестнице; в глазах у нее рябило. Выйдя на улицу, она сделала усилие, чтобы забыть обо всем, но тоска залегла в ней прочной тяжестью. "Ах, да что же это в самом деле! - подумала она опять. - Ну разве время сейчас тосковать?"
Все тот же упорный ветер мел сор, крутил подолы. Кофейни уже были полны. Вагоны гвоздей, пеньки, соли перескакивали здесь из одних рук в другие. Так начинали штатские ветреный, холодный день. Военным не сиделось. Они ходили по улицам, заглядывая в окна гастрономических магазинов, и синели от холода. В этот час они никакого внимания не обращали на встречных женщин, прижимавших муфты к испуганным лицам. Шестнадцатилетние парни в обмотках толпились на углу, словно статисты громадного, нетопленого и пыльного театра. Другие собрались у подъезда реального училища, где чахлый инспектор тщетно зазывал их вернуться в классы. С песнями прошел батальон первокурсников, а за ними по тротуару плача пробежали девушки, все, вероятно, приличные, а не какие-нибудь, но имевшие безрассудно помятый вид. С вокзала по городу неслись свистки, пронзительные, долгие, по два, по три за раз: это пятые сутки подходили забрызганные кровью поезда и умоляли еще и еще потесниться, чтобы только стать им как-нибудь среди других, чтобы можно было вынести раненых, отделить тифозных, помочь маленьким детям слезть и за первой попавшейся будкой расстегнуть штанишки.
Марья Петровна слышала эти свистки и вспоминала свою молодость на линии. Когда все ушли и она осталась вдвоем с сестрой, ее с такой силой потянуло в комнату Зои Андреевны, что она только успела кинуть в кресло пыльную тряпку, которой обтирала буфет, да отпихнуть попавшую под ноги кошку.
В комнате воздух уже успел стать мягким, теплым и душистым, и Марья Петровна возревновала свою гостиную: ее собственные вещи показались ей вдруг изменившимися. Она подошла к комоду, увидела Cœeur de Jeannete, гребень, маленькие ножницы, потом потрогала висевший на гвозде капот, шевельнула ногой ночные туфли без задков. "Все-то у нее есть, - подумала она. - Ишь ты, беженка!" И она заглянула в шкаф.
- А, вот ты где! - вскричала в эту минуту Анна Петровна. - Меня гладить поставила, а сама - сюда? Да что ж ты думаешь, мне неинтересно?
- Ну, уж ты, пожалуйста, не кричи, - смутилась Марья Петровна, - я только на минуточку.
- На минуточку! - всплеснула Анна Петровна руками. - Да ты куда смотришь-то, куда? В чемодан смотреть надо, а не в шкап. Что в шкапу увидишь?
Они обе нагнулись к чемодану, но он был заперт.
- Вот видишь: права я! - торжествовала Анна Петровна. - Вот куда смотреть надо! Потому и заперла она его, что в нем всякое наложено.
Положительно, Анна Петровна была девушкой необыкновенного ума. Ах, Сергей Измайлович, Сергей Измайлович, где были ваши глаза?
Марья Петровна с восхищением смотрела на сестру: Анна Петровна из-под подушки выдернула ночную рубашку тонкого полотна, осмотрела ее и деловито сунула обратно; из корзинки для бумаг вынула лоскут смятой бумаги, разгладила его на столе, рассмотрела на нем чей-то адрес, записанный карандашом. Она, может быть, заглянула бы и в помойное ведро, но Марья Петровна вдруг забеспокоилась:
- Смотри, узнает она, что мы в ее вещах копались! Пойдем.