Биянкурские праздники - Нина Берберова 8 стр.


Анастасия Георгиевна при царском режиме была веселой кокетливой штучкой. Была она замужем, но мужа держала в черном теле, а больше любила путешествовать по заграницам, с подружкой или одна, любила знакомиться в поездах и на курортах, любила наряжаться, порхать, кружиться, предпочитала цветочки ягодкам, но и с ягодками мирилась. В Петербурге, где проходила зимой ее жизнь, она училась пению, брала аккорды и целые два года перед войной, не обращая внимания на незаметного мужа, охотилась - с засадами, угрожающими письмами, ночными ожиданиями - на писателя Андреева, так что этот писатель Андреев едва и в самом деле не попался ей в руки, да бог спас.

Одевалась она помимо всякой моды, между бровями носила локон, все распахивалась и запахивалась, и куталась, и спускала с плеча… Одним словом, вела себя пленительной загадкой. Да и что ж, раз были деньги!

По случаю высокого роста и чрезмерной худобы, а также любви ко всяческим редким позам, в обществе и свете принимали ее иногда (когда, например, случалось ей сидеть у окна или двери в кресле) за свалившуюся с крюка драпировку: длинная, вся в материи. И вдруг как расхохочется драпировка, как задрыгает, как встанет да пойдет брать аккорды. И тут каждый увидит розоватые скулы, локон между бровей. И многим, конечно, такое понравится.

Что уж с ней произошло в течение трех лет между тем временем, как стряслась у нас революция, и тем, как ей появиться в Биянкуре, неизвестно. Говорили - да разве могут люди не говорить? - будто мужа ее расстреляли, деньги, дом, музыкальные инструменты, брошки-шпильки отняли и погнали ее одну-одинешеньку, как дубовый листок, по всей Руси, и мчалась она таким образом до самого Черного моря, где подголадывая, где подмерзая, где паршивея, а где и вшивея. И переплыв Черное море, высадилась она на Балканах уже совсем иной персоной.

Было ей в то время, году в двадцатом, лет сорок, но на вид можно было дать куда больше. На Балканах она не засиделась, приехала в Париж. В Париже ей показалось все весьма дорого, она решила поселиться под Парижем, говорили, что у нее сохранились кое-какие деньги. Да разве могут люди не говорить?

Нельзя сказать, чтобы она женским чутьем предугадала славное будущее Биянкура. Она оказалась здесь случайно: увидела гостиницу, взяла комнату, получила вазон и притихла.

Когда выходила она на Национальную площадь, это была худая женщина, по-прежнему высокая, в длинном черном полумужском пальто, в неопределенного фасона матерчатой шляпке, из-под которой сбоку и сзади были видны полурусые-полуседые волосы. Руки в нитяных перчатках держала она у груди, кистями вниз, а под мышкой прятала порыжевший, когда-то весьма пригодный саквояж. Ноги ее были довольно велики, в низких лаковых туфлях с широким бантом, таких, какие носят франты при фраках и прочей дряни. Она ходила держась прямо, лицо ее было серовато-желтого оттенка, в сухих морщинках, только скулы все еще розовели, а рот был всегда крепко сжат, взгляд остер и пронзителен.

В комнате у нее было пустовато. Стояли в игривой рамке портрет усача в визитке и не откупоренные чернила. На камине находилось серебряное ручное зеркало, две баночки помады, большая круглая коробка с тальком. Часто брала Анастасия Георгиевна это именно зеркало и смотрелась в него. И не то смущало ее, что она подурнела сверх всякой меры, не то, что постарела от пережитых последних лет, а то, что близко-близко подле нее находилась одинокая смерть. Это она знала.

Еще в Болгарии узнала она, что больна и вылечиться никак не сможет. По ночам ныл у нее правый бок, и доктор в Болгарии открыл ей связь между боком и поясницей. Она знала, что, может быть, помочь ей может одна операция. Об этом она совсем не хотела думать. Она понимала, что настанет день - и она не сможет согреть себе воду, и настанет ночь - и некому будет закрыть ей глаза. И настанет другое, уже вечное одиночество, и никто не придет порыдать над лопухом ее могилы.

Сидя тихонько в своей комнате перед неумышленным вазоном, она вычисляла, сколько могло бы быть лет ее сыну и сколько дочери, если бы во времена царского режима и будуара она не отказалась иметь детей. И сколько лет было бы ее родителям, если бы они еще жили, и сестре… Но тут она прерывала свои вычисления: сестра ее существовала, сестру она видела, и друг другу они не обрадовались.

Уже месяц спустя по прибытии в Биянкур Анастасия Георгиевна нашла себе занятие: она вшивала плюшевым зверям стеклянные глаза. Кроме того, зверям вшивались усы и когти и проверялись хвосты, это была работа чистая и неунизительная. Только в комнате укрепился не очень приятный запах: смесь помады и плюша. Одним словом, смесь человека со зверем.

Проходили годы, и тех, кого кормили грудью на Национальной площади, послали в школу, в мужчинах, обривших бороды, появилось нечто рыцарское (по воскресеньям!). Биянкур изменялся, Биянкур гнулся туда и сюда, как былинка, в коммерческих руках мосью Рено. Отель "Каприз" населился, вокруг Анастасии Георгиевны заговорили, заходили, загалдели, заиграли на балалайках, мадам Клава застучала швейной машинкой, и Козлобабин, Семен Николаевич, широко раскинул на углу свою бакалейную торговлю.

Однажды, с вечерней почтой, пришло Анастасии Георгиевне письмо от генерала Твердотрубова, до сих пор ей ничем не известного:

"Многоуважаемая Мадам!

Позвольте нарушить ваш покой и рассказать вам горестную повесть: ваша сестра, Екатерина Георгиевна Брянцович, скончалась с недельку тому назад от сердечной болезни. Ее последней волей, уловленной чутким ухом любящего сердца, было:

а. Имущество квартиры передать мне, как наиближайшему другу и советнику.

б. Дочь Екатерину, тринадцати лет, перепроводить вам как единственной близкой по крови особе.

Надеюсь, голуба, споров сие между нами не возбудит, так как имущество-то с самого начала было моё-с!!!

Благоволите сообщить, когда вы приедете за покойницей (перечеркнуто) племянницей, дабы осуществить последнюю волю дорогой племянницы (перечеркнуто) покойницы.

Готовый к услугам

Полный генерал от инфантерии

Алексей Твердотрубов".

Анастасия Георгиевна побледнела, посерела и едва добралась до стула. Сначала ее проколола какая-то радость, но потом ужасное беспокойство так и облепило ее: не для того, в самом деле, привыкала она все эти годы к лютому одиночеству, не для того примирялась с мыслью о незакрытых глазах, чтобы теперь вдруг нарушилось все и прахом пошли и воспоминания о жизни штучки, и привычки умирающего человека. Сестру она не любила, с сестрой виделась за границей всего один раз, и друг другу они не обрадовались.

Она весь вечер ходила, как шалая, не зная, как быть. Она все видела перед собой незнакомую девочку и полного генерала, вероятно любовника покойной сестры. Генерал, если судить по письму, не мог быть чрезмерно трезвым человеком. Ночь она не спала, а утром встала и надумала: ничего не решать, ни о чем не тревожиться, а поехать и посмотреть. И она написала генералу, что приедет в Париж в ближайшее воскресенье, в три часа. И больше ничего.

Но в субботу случилось так, что поездка ее расстроилась: утром, часов в девять, когда она собиралась идти за работой в мастерскую, в дверь постучали. Анастасия Георгиевна была уже в пальто, но еще не успела надеть шляпу. Волосы ее сами делились на пробор, и уже сильно сквозило темя.

Вошла девочка, довольно высокая, веснушчатая, безбровая, большеротая, немножко худенькая, немножко рыженькая, с пакетом под мышкой.

- Это я, - сказала она, - чтобы вам не приезжать. Здравствуйте, тетя.

Тетя - это была Анастасия Георгиевна. Первый раз в жизни она была тетя. На Национальной площади ее однажды торговка бананами назвала теткой: "Куда, тетка, прете? Видите, всем хватит, и еще мосью Рено останется".

- Здравствуйте, - сказала Анастасия Георгиевна, - все-таки странно, что вы меня не подождали.

Девочка помялась, но сейчас же заставила себя ответить и даже взглянуть в глаза.

- Мне не хотелось, чтобы вы видели, как мы живем.

- Как же вы живете?

- Ненормально, так люди не живут. Твердотрубов вечно пьян и приводит к себе разных. Грязь разводит. Целый день я убираю, но ничего не помогает.

- Генерал от инфантерии, и так опустился!

- Он совсем не генерал. Он проигрался на скачках.

То, что Твердотрубов оказался не генералом, вдруг прояснило ум Анастасии Георгиевны.

- Садитесь, - сказала она, - тут, может быть, странно пахнет? Я сейчас открою окно. Я, знаете, не привыкла, я вроде старой девы.

- Я тоже вроде старой девы, - сказала девочка и села.

На ней было рыжее пальто с черным меховым воротником и черная шляпа. Длинные ноги в черных рубчатых чулках она скрестила под стулом.

У нее был вид на что-то решившегося человека. Она таращила темные небольшие глаза, была очень бледна и сжимала красные, блестящие от стирки и щелока руки. Пакет, завернутый в газетную бумагу, она положила на пол, рядом с собой.

Анастасия Георгиевна все еще неподвижно стояла посреди комнаты.

- А мама? - неопределенно спросила она.

- Маму я обрядила. Она умерла внезапно, никто не думал, вымыла пол и умерла.

- Она хотела, чтобы вы переехали ко мне?

- Нет, это Твердотрубов придумал. Он сказал, что лучше мне не оставаться с ним, тем более раз есть возможность сбыть меня с рук. Он не злой человек, только ненормально пьяный.

Анастасия Георгиевна слушала. Все это было удивительно.

- И грязный. Придет - все раскидает. Особенно когда в злобе. А злоба потому, что никого не слушает. Я ему в прошлое воскресенье сказала, что только дурак ставит на Тип-Топ-Терри, поставь на Анатоль Франса, последние деньги просадишь ненормально. Он по-своему сделал: поставил на Тип-Топ-Терри, и она пришла третьей, а за Анатоль Франса вы - в ординаре, семьдесят два на пять.

Что-то щипнуло Анастасию Георгиевну за сердце.

- Подойдите и поцелуйте меня, - и она поглядела в сторону.

Девочка подошла и поцеловала ее быстро, едва коснувшись губами ее щеки.

Она взяла ее за плечи.

- Без мамы скучать не будете?

- Нет, не буду.

- А без Твердотрубова?

- По нему и скучать не стоит.

- Со мной как-нибудь уживетесь, ведь правда? Все дело в привычке.

- В привычке, конечно.

Анастасия Георгиевна наклонилась к девочке, и она почувствовала ее дыхание, но не дрогнула.

- Вы будете работать со мною вместе и спать в этой комнате. Если вам что-нибудь понадобится, вы мне скажете.

- Благодарю вас, мне ничего не надо, у меня все есть, - и она показала глазами на сверток под стулом.

Анастасия Георгиевна не умела разговаривать с людьми, и девочка больше не рассказывала ей щемительных историй из своей жизни. Она все имела вид на многое решившегося человека. Так и ночью, во сне, не менялось выражение ее маленького лица. По утрам она молча прибирала комнату (спала она на трех стульях), выбегала за молоком и булкой.

Пока она бегала, Анастасия Георгиевна вставала - она никогда не вставала при девочке и вечером ложилась в полной тьме. Потом обе садились друг против друга и вшивали глаза обезьянам и кроликам, и после завтрака опять, и до самого вечера. Перед обедом девочка относила работу (мастерская была недалеко) и потом, пока Анастасия Георгиевна перешивала и перекраивала какие-то старые юбки, бегала по улицам, выбегала на площадь, словно не хватало ей чего-то необходимого.

Анастасия Георгиевна помногу молчала и думала. У девочки были проворные, длинные пальцы, она умела держать иголку и дула в наперсток, прежде чем его надеть. Она ходила по комнате, иногда тихонько кашляла в кулак. Куда ни взглянешь - всюду была она, и в мыслях Анастасии Георгиевны тоже. Она видела, как с каждым днем ей становилось труднее двигаться, кружилась голова, поднимался жар, клонило ко сну. Присутствие девочки понемногу меняло ее мысли. Уходили куда-то воспоминания о веселом одиночестве, о легкой штучкиной жизни, подступали ближе давние немудреные размышления о лопухе.

Девочка умела ставить на спиртовку кашу, пробовать вилкой картошку и солить что надо. Прикупили две тарелки и чашку. Анастасия Георгиевна после трех лет голода и парши и нескольких лет Биянкура относилась к житейским удобствам холодно, она не полюбила их даже за свою долгую болезнь и к вещам не привязалась, как к людям.

Дни были все похожи один на другой. Сегодня охнет Анастасия Георгиевна, садясь за работу, а завтра девочка, словно бы вспомнив о чем-то, задумается среди обеда, с ложкой в руке, или остановится, покусывая нитку, у окна, смотря на улицу, где шумно, бедно и сумеречно. Проходили дни, и шли недели, и по воскресеньям бывало то же, только работали не для мастерской, а уже для себя: стирали, штопали понемножку, и тогда слышно было, как бежит вода, как стукают ножницы или шипит утюг.

Анастасия Георгиевна больше уже не выходила на улицу, на площадь, где дул ветер и шел дождь. Она почти перестала есть. Боли в боку теперь не прекращались, и работу ей пришлось бросить. Девочка теперь одна садилась за стол, а Анастасия Георгиевна лежала на постели и молча, все молча думала.

Она думала, между прочим, и о том, что в ней нет никакого раздражения нервов, о котором предупреждал ее балканский доктор. Ей, несмотря на боль, бывало иногда даже как-то хорошо. И не от прошлых воспоминаний, а странно - от настоящего.

Чужая девочка иногда подходила к ней, брала ее руку, сдвигала и раздвигала шторы, грела воду; голубеньким огнем блестела спиртовка, и бутылка из-под уксуса (когда и кем сюда занесенная?) переходила из девочкиных рук под красное одеяло.

Иногда появлялся доктор, впрыскивал успокоительное, а когда он уходил, Анастасия Георгиевна засыпала, и тогда, поздно ночью, засыпала и девочка, но уже не на стульях, а на полу, потому что стулья "ненормально трещали".

Когда нужны были деньги, Анастасия Георгиевна доставала из-под подушки порыжелый саквояж и платила, и еще давала немного денег девочке, и девочка не знала, кончится ли когда-нибудь запас этих таинственных денег или нет, и если он кончится, то как тогда быть с худой, больной и такой длинной Анастасией Георгиевной.

И вот однажды ночью она проснулась после укола и почувствовала, что настало время ей с девочкой поговорить. Она увидела комнату вокруг, камин с вазоном в полумраке, стол с портретом в игривой рамке и на гвозде у двери свое полумужское пальто. Она в тишине ночи услышала, как мимо прогрохотали конские копыта и колеса тяжелых телег - это у нас в Биянкуре по ночам иногда золотари бега устраивают, кто кого перегонит. В комнате было жарко. Она так давно боялась именно такой ночи, но сейчас не было страшно. Никого нет… Нет, кто-то есть.

- Вы спите? - сказала она.

Девочка вскочила.

- Подойдите сюда. Мне что-то вам сказать надо.

Девочка подошла.

- Беспокойно мне.

- Что вы! Не надо.

- Боюсь страданий в последние дни и что после будет. И как вы останетесь, не вернетесь ли к Твердотрубову?

- Послушайте меня, - сказала девочка, - я буду говорить тихо. За меня не беспокойтесь, я останусь в "Капризе", я поступлю к мадам Клаве в девчонки, тут есть такая мадам Клава, слышали?

- Нет.

- Ненормально! Она портниха. Давно меня зовет. Ну вот, я и устроена. Страданий тоже бояться не надо: вам впрыснут, вы не в деревне. А что потом будет - палец даю на отсечение, что пустяки.

- Как пустяки, что вы!

- Да так. Я видела, как мама умерла. Вымыла пол - и все.

Анастасия Георгиевна взяла девочку за руку обеими руками.

- Еще боюсь, испугаетесь вы меня, одну оставите. Вы маленькая.

- Ничего подобного. Я все умею. Твердотрубов с утра ушел тогда, ему что! Я все убрала, в полицию сбегала, в бюро и торговалась.

- И глаза мне закрыть сумеете?

- Велика трудность!

Анастасия Георгиевна выпустила руки девочки, отдохнула от разговора немного.

- Теперь просуньте руку между матрасом и надматрасником. Еще глубже. Чувствуете? Оставьте пока. Когда умру - вытащите и спрячьте. Это вам.

Девочка вытащила руку. Анастасии Георгиевне вдруг захотелось выпить сладкого жидкого чаю.

Девочка вскипятила воду, не зажигая света, заварила чай, налила ей и себе, и в темноте они тихонько выпили по чашке и уже ни о чем больше не говорили. А в густо-сером небе проступали какие-то мутные светлые пятна. Был шестой час.

Когда Анастасия Георгиевна умерла (глубокой ночью, в ненастную погоду), девочка тотчас достала из-под нее зашитые в замшевый мешок пятьдесят три золотых десятирублевика времен будуара и два из них положила на глаза Анастасии Георгиевны, чтобы в последний раз она ими попользовалась. Судя по ее старым юбкам, она была приучена к иной жизни, невообразимой жизни. И исполнив это, чужая девочка обратилась уже к другому: к челюсти, к рукам, к переодеванию, к хозяину отеля "Каприз", к биянкурской мэрии и русской церкви (одной из сорока сороков).

И когда мы узнали про всю эту историю в подробностях, то многие из нас вслух сказали, что Анастасии Георгиевне Сеянцевой, безусловно, в Биянкуре повезло.

1930

Версты-шпалы

Дороги мои были не простые, дороги мои были по большей части железные. По железным дорогам и тарахтела моя молодая жизнь, и я по ним трясся, а значение мое - не более канарейки. Дороги вели меня от малых городов к большим, от лесов к рекам и от пушек к биллиардным киям. Был у этих путей сообщений свой министр - Господь Бог, скажем, только я его никогда не видел. Был, наверное, какой-нибудь начальник тяги, и на него взглянул бы я одним глазом. От тяги этой долго у меня под коленками зудело и уносилась в просторы душа. От этой тяги оправился я совсем недавно, всего каких-нибудь четыре месяца.

О причинах путешествий наших говорить не будем. Помолчим. О них каждый день в наших газетах пишут. Причины всегда одни - четыре сбоку, ваших нет. Это англичанину или англичанке впору слегка попутешествовать, тысячу-другую верст по Европе, как кусок пирога, отхватить, а мы не таковские: мы после первой тысячи равновесие теряем и потом всю жизнь как побитые ходим.

А еще бывает: нападет после таких пикников что-то вроде болезненного состояния: станет тебе казаться, будто никогда не могут пикники кончиться, будто едешь ты и едешь, хоть и на месте сидишь, будто опять под тобой колеса ходят, в глазах столбы бегут, будто несет тебя, только повороты считай. Так было со мной, продолжалось довольно долго, но теперь кончилось. Станция.

Виновата была в этих затянувшихся ощущениях женщина, то есть девушка, конечно. Какая, спросят, большая или маленькая, какого приблизительно росту и цвета какого. Без этих вопросов у нас никак не обходится.

Вопрос этот законный и основной. До сих пор люди не могут решить, что лучше, большая женщина или маленькая. По этому пункту ни к какому согласию не могут прийти. Тут до драки можно дойти, тут сын на отца восстать может. От волнения некоторые вовсе на эту тему говорить не могут.

Назад Дальше