Климан повел меня в кафе, расположенное неподалеку, на Шестой авеню, и, как только мы сделали заказ, начал повествовать о прощании с Джорджем. Привыкнув строго регулировать свое дневное расписание и использовать каждый час так, как считал правильным, я теперь обнаружил, что сижу за ланчем - в одежде, которую не менял часов тридцать, с прокладкой в пластиковых трусах, не менявшейся с прошлой нота, - против олицетворения непредсказуемой силы, уже нависающей надо мной, уже давящей. Он пошел в наступление, прежде чем подали апельсиновый сок, и в этой поспешности угадывалось желание показать, что, несмотря на все мои предупреждения и угрозы, я не только не сильнее его, но не ровня ему, так что он абсолютно свободен в своих поступках и плевать хотел на мои запреты. Евреям, подумал я, все никак не расстаться с этим стилем. Эдди Кантор. Джерри Льюис. Эбби Хоффман. Ленни Брюс. Всегда в кипении и не способны трезво взглянуть на что бы то ни было. А мне-то казалось, что людей такого типа практически нет среди нынешнего поколения и мягкий рассудительный Билли Давидофф гораздо лучше воплощает современные правила поведения. Насколько я мог судить, Климан действительно был последним из агитаторов и фрондеров. Но я очень давно не сталкивался с людьми его замеса. Я вообще очень давно не сталкивался со многими проявлениями жизни, отгородился от них - и не только сопротивляясь напору чужой энергии, но и не желая ни "играть самого себя", ни бороться с тем фантастическим образом, который наивно мыслящие читатели вынесли из знакомства с моими книгами; все это было опостылевшей, скучной работой, и я успешно от нее отмежевался. А ведь и я когда-то был фрондером. И именно фрондера приветил и напечатал Джордж Плимптон, когда все другие отказывались от моих рукописей. Но теперь все иначе. И наблюдаю я не за Джорджем, вышедшим в 1959-м против Арчи Мура на ринге в спортзале Стилмана, а за самим собой, оказавшимся на ринге чужого мне Манхэттена против размахивающего клюшкой для гольфа парня образца 2004-го.
- Это было почти год назад, в ноябре, - рассказывал Климан. - В церкви Святого Иоанна Божественного. Огромное помещение, но все забито до отказа. Все места заняты. Две тысячи человек. Может, больше. Сначала вышел хор евангелистов. Джордж где-то их слышал, они ему нравились, и поэтому их пригласили. Ставным у них был очень высокий, приятной наружности черный парень, и, как только они запели, он начал выкрикивать: "Праздник! Это праздник!", и я подумал: Господи, до чего же мы докатились, человек умер, а это называют праздником. "Праздник! Пусть все говорят: это праздник. Скажи тому, кто сидит рядом: это праздник!" И все белые начинают не в такт кивать музыке, и, скажу прямо, все это как-то не слишком подходит для Джорджа. Когда это закончилось, священник произнес пасторское напутствие. А потом начались речи. Сначала сестра Джорджа рассказала, как он превратил свою комнату в их доме на Лонг-Айленде в настоящий музей, где хранил шкуры зверей и чучела птиц, рассказала, как страстно он увлекался всем этим, и подала рассказ великолепно. Совершенная безыскусность и странное отсутствие всякой странности, которое удается только прекрасно воспитанным протестантам-англосаксам старой закалки. Затем говорил человек из Техаса, некто Виктор Эммануэль, лет пятидесяти, а может, и больше, специалист-орнитолог. Их с Джорджем связывал интерес к птицам, и он очень тускло поведал, как они вместе организовывали наблюдения за птицами и отправлялись в экспедиции - и все это в Доме Божием, хотя Бога упомянули только священник и певцы-евангелисты. Все остальные и не заикнулись о Нем, к ним это не имело отношения, это была чистая случайность, что они собрались именно здесь. Потом был Норман Мейлер. Ошеломляюще! Раньше я его видел только на экране. Мужику восемьдесят, оба колена перебиты, ходит, тяжело опираясь на две палки, не ходит - передвигается, но, поднимаясь на кафедру, отказался от помощи и даже отставил одну из палок. Сам взошел на эту высокую кафедру, и все словно мысленно помогали ему, шаг за шагом. Наконец победа одержана, и героическая драма начинается. Чистые "Сумерки богов". Он обводит глазами присутствующих. Потом устремляет взгляд вдаль: церковный неф, Амстердам-авеню, вся Америка вплоть до Тихого океана. Похож, как мне кажется, на отца Мэппла из "Моби Дика". Так и ждешь, что воскликнет: "Друзья мои, моряки!" - и начнет проповедовать об уроках, преподанных нам Ионой. Но нет, он, как и все, говорит самыми простыми словами. Это уже не Мейлер, рвущийся в бой, но отпечаток его личности - на каждой фразе. Он говорит о дружбе с Джорджем, которая расцвела лишь в последние годы, рассказывает, как они вместе с женами ездили в разные города и играли в написанной ими в соавторстве пьесе, как тесная дружба связала две пары, а я думаю: "Да, Америка, ты долго шла к этому, но вот, свершилось: Норман Мейлер стоит на кафедре и выступает в роли добродетельного супруга, поющего хвалу семейным узам. Блюстители основ, ликуйте: ваш час настал".
Он говорил без остановки. Этим каскадом слов, призванным согнуть меня в бараний рог, он стирал все прежде случившееся между нами и, надо сказать, неплохо справлялся с поставленной им задачей: чем ярче разгоралось красноречие упоенного собой Климана, тем ничтожнее я становился, тем больше съеживался. Мейлер уже не то что не рвется в бой - едва стоит на ногах. Эми уже не блещет красотой и не владеет своим мозгом. Я уже не способен к полноценной умственной работе, утратил потенцию и контроль над выведением мочи. Джорджа Плимптона уже нет на этой земле. Секрет Э. И. Лоноффа уже не секрет, если, конечно, допустить, что этот секрет вообще когда-то существовал. Все мы уже не. Но опьяненное сознание Ричарда Климана полно уверенности, что его сердце, колени, простата, мозг, сфинктер и прочие части тела застрахованы от любых повреждений и он - единственный на свете - не зависит от сбоев в работе клеток своего организма. Такую веру трудно считать высоким полетом мысли, когда речь о тех, кому двадцать восемь, и уж в особенности о тех, кто лелеет убеждение в своей великой миссии. Это не уже не, теряющие физические способности и контроль над собственным телом, стыдящиеся потери своего "я", понесшие утраты и ощущающие, как тело мучительно протестестует против навязанной ему дряхлости. Это еще не - те, что не понимают, как быстро и неожиданно все может измениться.
Он держал на коленях толстую папку, скорее всего заключавшую в себе рукопись Лоноффа. Может быть, там лежали и фотографии, которые Эми дала ему, сбитая с толку опухолью. Да, вызволить Эми будет непросто. Любые уговоры не подействуют, а только укрепят его в ощущении собственной значимости. Я начал прикидывать, не пригодится ли тут помощь юриста, или деньги, или удачная комбинация первого со вторым: припугнуть возможным преследованием по закону, а затем откупиться. А может, попробовать и шантаж? А что, если Джейми, пришло мне в голову, бежит из города не от бен Ладена, а от Климана?
ОНА: Ричард, я замужем.
ОН: Я это знаю. Билли хорош как муж, я - как любовник. Ты сама говорила. "Он такой мощный. Ствол. А головка красивая. Как я люблю".
ОНА: Оставь меня в покое. Ты должен оставить меня в покое. С этим покончено.
ОН: Ты что, против оргазма? Тебе разонравились острые ощущения? Ты не хочешь, чтобы все это повторилось?
ОНА: Мы прекращаем этот разговор. И никогда больше не касаемся этой темы.
ОН: Но тебе хочется оргазма? М-м? Прямо сейчас?
ОНА: Нет. Перестань! С этим покончено. Если опять заикнешься об этом, я просто не буду с тобой разговаривать. Ни о чем.
ОН: Но мы разговариваем. И я знаю, что тебе хочется пососать эту красивую головку.
ОНА: Немедленно убирайся к черту. Вон из моей квартиры!
ОН: Наглый любовник приводит тебя к оргазму, а почтительный муж, увы, нет.
ОНА: Мы это не обсуждаем. Я жена Билли. Ты тут ни при чем. Билли - мой муж. Наша с тобой история закончена. И что бы ты ни говорил, так и останется.
ОН: Уступи!
ОНА: Нет. Это ты уступи. Уходи!
ОН: Нет-нет, у нас с тобой все иначе.
ОНА: А теперь будет вот так.
ОН: Но тебе же нравится уступать.
ОНА: Заткнись, черт тебя побери! Заткнись! Просто заткнись.
ОН: А мне-то казалось, что ты прекрасно владеешь речью. Ты так находчива в играх. Когда мы изображаем девицу по вызову и клиента, каких только чертовски острых словечек ты ни придумываешь! А какое разнообразие восхитительных звуков сопровождает игру "Джейми насилуют". А теперь без конца повторяешь "заткнись", "прекрати" - и только-то.
ОНА: Повторяю: все кончено. Уйди из этого дома.
ОН: Нет. Не уйду.
ОНА: Ну тогда уйду я.
ОН: Куда это?
ОНА: Прочь.
ОН: Да брось, душка. У тебя самая соблазнительная попочка на свете. Давай поиграем во что-нибудь необычное. И будем говорить ужасные непристойности.
ОНА: Оставь меня в покое! Уходи немедленно. Билли скоро вернется. Немедленно уходи! Иди отсюда, или я вызову полицию.
ОН: Стоит копам взглянуть на тебя в этих шортах и маечке, и они тоже не уйдут. У тебя самая соблазнительная попка и самые разнузданные желания.
ОНА: Что бы я ни сказала, ты все сведешь к попке? Пытаешься объяснить тебе по-человечески, а ты не слышишь.
ОН: Это меня подстегивает.
ОНА: А меня злит. И я ухожу из дома.
ОН: Готово. Ну-ка посмотри!
ОНА: Нет!
(Но его это не останавливает, и она убегает.)
Люди, сидевшие в кафе, скорее всего, принимали нас с Климаном за отца с сыном: с чего бы иначе я позволял ему так восторженно властвовать в разговоре да еще наклоняться вперед и, акцентируя мое внимание на ключевых пунктах рассказа, касаться то плеча, то руки, то локтя?
- В тот день не подвел никто, - говорил он. - Но лучше всего выступал журналист по имени Макдоннел. Сказал что-то вроде: "Я буду вынужден говорить легкомысленно, потому что иначе не справлюсь с волнением, стоя на этой кафедре". Выдал много историй, раскрывающих характер Джорджа. И все, что он говорил, было исполнено любви. Я не хочу сказать, что в других выступлениях любви не чувствовалось. Но в словах этого Макдоннела вы чувствовали крепкую любовь мужчины. И восхищение. И понимание того, кем был Джордж. Думаю, историю про Джорджа и футболку рассказал именно он. Хотя, может, и орнитолог. Это неважно. Они отправились в Аризону выслеживать какую-то редкую птицу. В сумерках двинулись в пустыню - говорили, что после заката больше шансов повстречаться с этим диковинным созданием. Но отыскать его так и не удалось. И тут Джордж сдернул с себя футболку и швырнул ее в небо. Летучие мыши сорвались с мест и метались вокруг футболки, пока она падала. Джордж снова и снова подбрасывал ее в небо, всё выше и выше, а летучие мыши всё яростнее метались вокруг, и Джордж воскликнул: "Они ее принимают за огромную бабочку!" Это напомнило мне эпизод из "Хендерсона, заклинателя дождя". Последние страницы, когда Хендерсон выходит из самолета на Лабрадоре или Ньюфаундленде, я уж не помню где, и танцует на леднике со всем хлещущим через край темпераментом африканского заклинателя дождя, с редкостным темпераментом избранника судьбы, богатого, наделенного преимуществами белого протестанта-англосакса, с темпераментом, который встретишь среди них у одного на десять тысяч. И это был триумф Джорджа. Это был сам Джорд ж. Протестант-англосакс с хлещущим через край темпераментом. Жаль, что не помню всего, что рассказывал тот замечательный человек, потому что именно он донес суть. Но потом снова пошли эти чертовы песнопения. "Славься, Господь, славься", и, слыша это "славься, Господь", я каждый раз тихонько повторял: "Он не здесь. И все это знают. Все, кроме вас. Сюда он пришел бы в последнюю очередь". Среди поющих были негритянки всех габаритов. И толстухи с огромными задницами, и скрюченные лысые старушонки, которым на вид лет сто, и тоненькие, высокие, гибкие девушки, частью очень застенчивые: глядя на них, ты понимал, какой ужас охватывал всех, когда хозяин шел по плантации, высматривая, с кем бы ему поразвлечься. Были большие, коренастые и самодовольные, были большие, коренастые и сердитые, а еще примерно с полдюжины черных парней - все с гладкой блестящей кожей, и, мистер Цукерман, я все время думал о рабстве. Раньше, оказываясь рядом с черными, я, по-моему, никогда столько не думал о рабстве. А тут собравшиеся, которых они развлекали, были сплошь белыми, и возникала ассоциация с менестрелями, ублажавшими знатную публику. В этом христианском храме мне чудились слабые отголоски рабства. За спинами певцов, в верхней части апсиды, сверкал золотой крест таких размеров, что на нем можно было бы распять Кинг Конга. Должен сказать, в Америке я ненавижу две вещи - рабство и крест, в особенности их сочетание, попытки рабовладельцев оправдывать обращение негров в собственность ссылками на Священное Писание, на право, данное им Богом. Впрочем, мое неприятие этой гадости тут ни при чем. Прощальные речи шли одна за другой. Всего - девять.
Нам принесли заказанное, и он прервал свой рассказ, чтобы выпить полчашки кофе, но я не сказал ни слова, твердо решив воздерживаться от любых вопросов и просто ждать, что еще он предпримет, чтобы я наконец увидел в нем двадцативосьмилетнего титана от литературы и смиренно освободил ему путь.
- Думаю, вы гадаете, как это я познакомился с Джорджем, - продолжал он. - Это случилось, когда он приехал в Гарвард на веселую вечеринку, устроенную клубом "Злой язык". Джордж танцевал на столе с моей девушкой. Выбрал ее как самую сексуальную. Он был великолепен. Произнес замечательную речь. Джордж Плимптон был великим человеком. Кое-кто говорил, что он сумел и умереть с достоинством. Вранье. Ему просто не выпало шанса вступить в сражение. А он был из борцов. Случись инфаркт днем, он бы с ним справился. Но ночью, во сне? Просто выстрел в затылок.
В этот момент я вспомнил, что в одной из своих книг Джордж приводил интервью, взятые у друзей-литераторов и затрагивавшие "фантазии на тему смерти". Позже, порывшись в домашней библиотеке, я обнаружил, что эта книга - "Потайной ящик" - начинается описанием знаменитого поединка с Арчи Муром в 1959-м, а заканчивается рассказом о том, как в 1974-м Джордж отправился по заданию "Иллюстрейтед спорте" в Заир, чтобы присутствовать на матче с участием тяжеловесов Мухаммеда Али и Джорджа Формана. Когда "Потайной ящик" вышел в 1977-м, Плимптону было пятьдесят, и, вероятно, лет в сорок семь - сорок восемь, когда начинался сбор материала, идея расспросить братьев-писателей, какой им видится их будущая смерть, представлялась ему не более чем забавной, и все ответы - в его изложении - были комичными, причудливыми или театральными. Ведущий колонку в газете Арт Бухвальд сказал, что видит себя падающим замертво на корте Уимблдона - во время розыгрыша финального кубка среди мужчин, в возрасте девяноста трех лет. Молодая англичанка, назвавшаяся "независимой поэтессой", поведала Джорджу в баре Киншасского интерконтинентального отеля, что "круто было бы умереть от удара током, играя на электрогитаре в рок-группе". Мейлера, который тоже прилетел в Киншасу писать о чемпионате, больше всего привлекала идея стать жертвой животного. Если на суше, то льва, если в море - кита. А сам Джордж видел себя умирающим на стадионе "Янки": "иногда бэттером, оглушенным свирепого вида бородачом, иногда запасным, налетевшим на статуи, прежде стоявшие в глубине центрального поля".
Смешно и оригинально - вот как Джордж и его друзья представляли себе свою смерть, когда еще не верилось, что она в самом деле наступит, когда эти мысли были лишь поводом пошутить. "О! А ведь есть еще смерть!" Но смерть Джорджа Плимптона не была ни смешной, ни оригинальной. И абсолютно не соответствовала его фантазиям. Он умер не в полосатой спортивной форме на стадионе "Янки", а в полосатой пижаме, во сне. Умер как все мы - в ранге любителя.
Вынести этого я уже не мог. Невыносима была энергия мальчика-переростка, его упоенная самоуверенность, гордость ролью энтузиаста-рассказчика. И что окончательно добивало - Джордж тоже не мог бы этого вынести. Но если я намеревался сделать все возможное, чтобы Климан не выпустил биографию Лоноффа, необходимо было подавить волнообразно подступавшее желание сесть в машину и поскорее вернуться в Беркшир. Надо было набраться терпения и посмотреть, какие еще шаги предпримет Климан для достижения своих целей. Почти позабыв за последние годы, что надо делать в случае чистого антагонизма, я приказал себе не обольщаться, отказывая оппоненту в проницательности, сколько бы он ни прятался за спонтанной болтливостью.
Допив вторую чашку кофе, Климан внезапно сказал:
- Связь Лоноффа с сестрой меняет дело, согласитесь.
Значит, Джейми призналась ему, что все мне рассказала. Еще одна непонятная грань в ее поведении. Какие выводы я должен сделать - если это вообще возможно - из того, что ока выбрала для себя роль посредницы между мной и Климаном?
- Все это глупости, - заявил я.
Он, наклонившись, похлопал ладонью по папке.
- Роман не доказательство. Роман - это роман, - возразил я и снова принялся за еду.
Он улыбнулся и, опять наклонившись над папкой, открыл ее, достал конверт из светло-коричневой манильской бумаги, снял зажим и высыпал содержимое на стол, прямо среди тарелок. Мы сидели возле окна и легко могли видеть людей, идущих по улице. Когда я на миг поднял голову, все они разговаривали по мобильникам. Почему я воспринимал их сотовые телефоны как символ того, от чего мне хотелось сбежать? Они были естественным следствием технического прогресса, и все же в их распространении я видел знак моей безмерной удаленности от общества современных людей. Я больше не принадлежу к ним, думалось мне. Время моей принадлежности к ним истекло. Мне надо уехать.
Я взял со стола фотографии. Четыре блеклых изображения худого высокого Лоноффа и худенькой высокой девушки - по уверениям Климана, его сестры Фриды. На одном снимке они стояли перед непримечательным деревянным домом, на тротуаре, казалось купавшемся в лучах солнца. Фрида в белом летнем платье, с длинными пышными косами. Изображая крайнюю усталость, Лонофф положил голову ей на плечо, а она широко улыбается, подбородок у нее тяжеловат, крупные зубы привносят легкое сходство со здоровым домашним животным. Он выглядит красивым, темные волосы высоко зачесаны надо лбом, худощавое лицо вызывает в памяти образ жителя пустыни - не то еврея, не то бедуина. На другом снимке оба смотрят вверх - сидят на траве у расстеленной для пикника скатерти и потешаются над чем-то в тарелке, на что Лонофф указывает ей пальцем. На третьем они постарше. Лонофф стоит, высоко подняв руку, а ставшая плотнее Фрида изображает собачку с умоляюще поднятыми лапками. Лонофф, напустивший на себя строгий вид, командует. На четвертом ей уже, вероятно, лет двадцать, и она явно больше не желает послушно исполнять все прихоти брата и выглядит крупноватой, неулыбчивой молодой женщиной, а он - по контрасту - почти бесплотным и совершенно свободным от всех искушений, кроме невинного зова юношеской музы.
Можно было бы доказать, хоть в суде, что никто, кроме воспламененного своей идеей Климана, не углядел бы в этих фотографиях ничего подозрительного и сказал бы, что из них только то и можно извлечь, что сводные брат и сестра находились в хороших отношениях, были друг к другу привязаны, скорее всего, хорошо понимали друг друга и в первой четверти двадцатого столетия кто-то - отец, сосед, друг - несколько раз сфотографировал их вместе.
- Ну что ж, фотографии, - уронил я. - В них ничего особенного.