Шестьсот лет после битвы - Проханов Александр Андреевич 4 стр.


- Все это так, - спокойно соглашался с ним Горностаев. - Но теперь, когда второй блок почти уже пущен, когда кресло замминистра вот-вот опустеет - а по сведениям моей космической и агентурной разведки вы получите приглашение занять это кресло, - было бы просто глупо получить выговор с занесением в учетную карточку. Не простительно ни вам, ни мне! Вы знаете, я не честолюбив. Меня вполне устраивает работа в моей нынешней должности. Я пользуюсь всеми преимуществами нашего с вами сотрудничества, Валентин Александрович. Но логика такова: если вас берут в министерство, я оказываюсь здесь во главе пирамиды. Мне дали это понять в Москве. Нам следует выработать стратегию поведения, учесть все коэффициенты, в том числе коэффициент уездной психологии.

- Существует теория атома, - не слушал его Дронов. - Теория электросварки. Теория комет, черт возьми! Никому никогда не приходит в голову лезть в реактор, если не известна теория радиоактивности. При обилии всех теорий не существует только одной - осмысленной теории управления. Не самолетом, а стройкой! Это позволяет дилетантам всех мастей соваться в самое загадочное, самое таинственное, самое сокрушительное из того, что существует, - в экономику, социологию, управление. Самоуправление - замечательно! Но если, говорю я вам, в ближайшее время не возникнет осмысленной, реалистичной теории управления, мы вынуждены будем обратиться к другой теории - теории катастроф.

- Я с вами согласен, Валентин Александрович. Но сейчас нам надо подумать, как успокоить райком. Ну показать что-нибудь ему, в чем бы он разбирался. Лозунги мы, конечно, развесим. Но и еще что-нибудь. Какую-нибудь яркую штуку! Я все время об этом думаю.

- Устал! - Дронов почти со страхом выдохнул воздух и как бы перестал дышать. Ссутулился, сжался. Его смуглое лицо побелело, а блестящая седина потускнела. - Ужасно устал!

Горностаев внимательно смотрел на него. Знал, что Дронова мучают внезапные приступы депрессии. Он истосковался по жене, которую месяцами не видит: преподает в Москве историю, занимается реставрацией. Тревожится о сыне, военном вертолетчике, который отвоевал в Афганистане и сразу попал в Чернобыль, сбрасывал свинец на реактор, а потом два месяца провалялся в госпитале.

- Я хотел вас просить, Валентин Александрович, позвольте мне сегодня провести вечерний штаб. А вы отдохните денек от сумбура. Посидите, послушайте. Я вас буду использовать как артиллерию главного калибра. А все мелкие огневые точки обработаю сам. Вы позволите?

Дронов чувствовал, как что-то на него надвигается, приближается, входит вместе с железным, морозным воздухом, дымом сгоревшей солярки. Тупое, необъятное и бездушное, чему нет конца. Не пускал, противился.

По ступенькам магазина осторожно, щупая лед, спускалась большая белолицая женщина. И другая, с золоченым лицом, смотрела на нее из витрины. И мгновенный толчок в виски, прокол тончайшей боли. Сын, жена в их московской квартире, тополиный пух за окном.

Снег вдруг стал красным, небо белым, и в нем, как в затемнении, - черное косматое солнце. Это длилось мгновение, кончилось. Снова был город, белый хрустящий снег, далекие контуры станции.

Глава третья

Когда стемнело и стройка превратилась в гроздья огней, дымных прожекторов, туманных блуждающих фар, началось вечернее заседание штаба.

Два длинных голых стола под люминесцентными лампами. На стене фотографии передовиков: бетонщик с вибратором, высотник в связках цепей, сварщик с резаком автогена. Входили, шумно усаживались, ерзали стульями. В измызганной обуви, в робах, в грубо вязанных свитерах. Стаскивали косматые шапки, плюхали их тут же на стол. Цепляли полушубки на гвозди. Многолюдье, гул, упрямые лбы и глаза. В складках одежды неисчезающий запах железа, бензина. Клубы морозного воздуха, заносимого в штаб вместе с гулом, визгами стройки.

Горностаев дождался, когда рядом на стуле уселся Дронов, чуть поодаль, отчужденно, сместившись с центра, уступая ему, Горностаеву, центральное место.

Накануне, сутки назад, на таком же штабе делался смотр всех ведущихся на стройке работ. Тщательно, объект за объектом, стык за стыком, мотор за мотором, просматривались все участки, все углы и отсеки, где проходил фронт работ. Проверяли завершенность объектов, готовность к сдаче, причины неудач, отставаний. Разбирались споры столкнувшихся в работе бригад. Эти споры решались, улаживались. Намечали объекты, близкие к сдаче, на них сводили усилия. Очерчивали новый, нарождающийся контур, чтобы за сутки в этот контур перетащить, передвинуть станцию.

Но этот ежесуточный, старательно намечаемый контур каждый раз искривлялся. Не смыкался. Обнаруживал изломы и вмятины. Работы срывались. Представители ведомств, вцепившись в стройку, возводили ее с неодинаковой быстротой и умением. Множество усилий сталкивались, свивались в клубок, пытались распутаться, рвались, застывали на месте.

Земляные работы затягивались, не пускали на объекты бетонщиков. А те проклинали сломавшийся экскаватор, глумились над измученными землекопами. Монтажники варили железо, тянули по земле свои кабели. А наладчики, наступая на них, чертыхались, замыкали проводку, рисковали пожаром, тут же прокручивая валы механизмов. Пожарники запрещали работы, отключали времянки сварщиков, требовали ввода автоматических защитных систем. Проектировщики с опозданием на несколько месяцев вдруг обнаруживали неувязку в проекте, и рабочие с резаками вламывались в завершенный отсек, вырезали из труб задвижки, заменяли их новыми. Задерживались поставки оборудования. Бригады, едва набрав теми, распалившись, разыгравшись в работе, зло останавливались, безнадежно простаивали, кляня начальство и стройку.

Новый штаб через сутки стремился выправить дело, распутать узлы, вытянуть в линию скомканные, намотавшиеся друг на друга работы. Каждый штаб созывался для ликвидации этих микроаварий. Тело станции было в бессчетных, нанесенных во время стройки рубцах.

Горностаев видел их всех. Чувствовал их за столами. Каждый представлял в этой комнате других, невидимых, оставшихся на стройке людей. Говорил не от себя, а от тех бригад, что трудились на станции. Нес в себе их жалобы, страсти, лукавство. Был насыщен их взрывной энергией. Как электрод, был подключен к невидимым источникам тока. И смысл управления был в том, чтобы, одолев расхождения, точно, мгновенно ввести этот пучок электродов в точку, в ярчайшую вспышку, в которой срастается, как в сварке, еще один фрагмент новостройки.

Каждый принес сюда свое отдельное знание. Глубокое понимание той части станции, которую строил. Где действовали его механизмы и люди, платились и тратились деньги. Эти отдельные знания они передавали ему, Горностаеву. Он складывал эти эскизы в картину, дорисовывал ее и домысливал. Улучшенную, исправленную возвращал им обратно. Они уходили с этой картиной на стройку, сверяли изображение с действительностью. Найдя расхождение, поворачивали станцию в нужную сторону.

Он знал и ценил всех. Они, как собранное по крупицам богатство, были той силой, что составляла станцию. После Дронова, когда тот переедет в Москву, они достанутся ему по наследству. С ними, с их опытом и радением, управляя ими, подчиняя своей воле и замыслу, он продолжит строительство, создавая станцию по образу своему и подобию.

Молодые и старые, чернявые и белесые, смешливые и угрюмые, они были похожи. Накопили от стройки к стройке опыт уникальной работы. Обрели в непрерывных переездах с места на место особые черты жития и быта, свойства души и характера, что делало их строителями, энергетиками. Особое племя, кочующее по огромной стране, с женами, детьми, домашним скарбом; из уютных, обжитых квартир, из построенных молодых городов снимались каждый раз в пустыню, в глушь, в неустроенность, на песчаный бархан, на гиблую топь, где вгоняются первые сваи и тракторный поезд приволакивает железные, избитые на ухабах вагончики. Пути их кочевий отмечают заводы и станции, как в древности на путях переселений возникали храмы и крепости.

Он, Горностаев, был из той же породы строителей, из того же умелого племени. Отказался от Москвы, от протекции, от теплого министерского места. Не имел ни жены, ни детей - только стройки, только станции.

Поднялся Язвин, чернявый, лысеющий, резкий. Коричневое, с прямым длинным носом лицо. Жаркие, с желтоватыми белками глаза. Пальцы с серебряным перстнем, с тяжелым вороньим камнем. На запястье наборный браслет. Из кармана, как газыри, блестят авторучки. Вороненый, металлический, точный, как винтовочный ствол, Язвин встал и, действуя смуглой большой пятерней, отводил обвинения, валил на других.

Горностаев слушал терпеливо, чувствовал симпатию к Язвину- жизнелюб, ценитель дорогих красивых вещей, тамада и душа застолий, дамский угодник.

Поднимался Накипелов, могучий, сутулый, с округлыми крутыми плечами, будто на них лежала тяжелая ноша, в тесной робе и свитере, с торчащими красными кулаками, синеглазый, шевеля белесыми мохнатыми бровями, проводя ладонью по небритому, издающему наждачный звук подбородку.

Горностаев слушал рокочущий бас Накипелова. Знал цену его уму и лукавству. Его неистовой богатырской натуре. Ему было мало напряжений на станции: во время отпуска он отправлялся в странствия на плотах по горным бурливым рекам, на упряжке собак по тундре, на велосипеде по туркменским пескам. В пусковые авралы своей неукротимой энергией увлекал бригады. Побывал на взрыве в Чернобыле. Вместе с шахтерами ходил под реактор, строил подушку фундамента, держал на плечах взорванный, раскаленный котел. Казалось, силы его безмерны. Но иногда, все чаще и чаще, в простоях и срывах, в безнадежной неразберихе, он наливался гневом и бешенством. Готов был сорваться. Сдерживался. Угрюмо, как бурлак, напрягая все жилы, тащил по мелям осевшую махину стройки.

Горностаев слушал его. Пытался удержать целостную картину строительства, обнаруженную на сегодняшнем штабе. Но картина двоилась, троилась, то. и дело меняла обличье. Команды, которые он отдавал, были неточны, приблизительны. Объект оставался непознан. Непознанный объект управления принимал неточные, неверно посланные команды. Рычаги, которыми он двигал, за которыми должны были тянуться стропы, рули управления, вдруг проваливались в пустоту. Рули были срезаны, стропы порваны. И это его пугало.

Сверхусилием воли, прозрением он удержал рассыпающийся образ станции. Ее турбину, реактор, ее механизмы и трубы. Не давал им распасться грудой металла. Так магнитное поле стремится к удержанию плазмы. Охватывает на мгновение ускользающее веретено. Проливает его и теряет.

Говорил Менько. Его белое, без единой кровинки, лицо казалось напудренным. Напоминало китайскую театральную маску. На ней тушью были выведены резкие страдальческие морщины, воздетые измученно брови. Там, где маска кончалась, открывалась красная шея, красные оттопыренные уши, красная у корней волос кожа. Казалось, Менько прикоснулся лицом к ледяному железу, обморозил его, обескровил. И где-то на станции на ковше экскаватора хранится отпечаток его лица.

Он был вечно всем недоволен. Вечно брюзжал. Вечно у него что-то болело. Но при этом, брюзжа, завязывая платком разбухший флюс, заклеивая пластырем очередной фурункул, подвязывая радикулитную спину теплым женским платком, он тащил свою долю работы добросовестно и умело.

И Менько был связан с Чернобылем. Испугавшись, бежал от аварии. Его корили, осуждали, исключили из партии, не брали нигде на работу. Горностаев его призрел и устроил.

Горностаев почти грубо, со злобой обрывал, ломал пререкания, улавливал в кулак разбегавшиеся интересы, сводил опять на этой бетонной перемычке, в наледях, жиже, в торчащих каркасах. Подумал со злым пониманием: все эти люди, собравшиеся на штаб, - лишь мнимо едины. На деле разобщены и раздроблены. Сложились в группировки и партии. Борются между собой и хитрят. Объединяются на время в союзы. Расслаиваются снова в борьбе. Эта борьба - друг с другом и с ним, Горностаевым, с политикой стройки. Цели этой борьбы связаны лишь отчасти со станцией, а больше с личным престижем, добыванием премий, с продвижением по службе, а также с мучительной заботой о рабочих бригадах, которыми они управляют. О их заработках, о благополучии их семей. Эта забота, как давление, исходящее от рабочих, постоянное, глухое, выраженное неявно, давит на любое начальство. И он, Горностаев, участник этой борьбы. Станция, перевитая проводами и трубами, вместилище урана, электричества, пара, опутана бессчетными незримыми связями людских отношений, их личных целей и помыслов. Другой неявный чертеж, наложенный на явный и зримый.

Он чувствовал этот многомерный человеческий мир, скрытые в нем взрывы, тлеющие ползущие процессы, клубящиеся противоречия. Этот мир и был загадочным, необъяснимым, но единственно реальным миром народной энергии, воли, народной способности трудиться и действовать, принимать или отвергать обращенные к нему слова и призывы. На него можно было воздействовать силой, понуждать его насилием. Он гнулся, ломался, уступал слепому давлению. Но потом неизменно одерживал верх. Разрушался, страдал, но одерживал. Горностаев знал: здесь в конечном счете будут решаться судьбы затеянных в стране перемен. Не в газетных статьях, не в речах искушенных витий, не в кабинетах. Здесь, в этом скопище рабочих людей, наполнивших отсеки станции, оседлавших балки, уцепившихся на высотных отметках - создающих и строящих. Здесь будет решаться судьба страны, судьба перестройки. Воздействуя на эти пласты, он, управленец, понимал, что действовать должен осторожно и точно, что имеет дело с реактором колоссальной энергии.

Говорил Лазарев. Речь его была обличительной, не только в адрес строителей, но и в свой собственный.

Горностаев видел: тот был равнодушен к стройке, изуверился в ее эффективности, в действенности технологии и управления. Был поклонником западных методов. Стройка не увлекала его, а увлекался он серьезно и истово биополем, интересовался индийской мифологией, сказаниями о пришельцах из космоса. Рассуждал о чудесной стране Шамбале, что, впрочем, не мешало ему быть ловким политиком.

Сейчас он прибегал к приему обычной своей демагогии, заключавшейся в самобичевании. Это должно было избавить его от критики.

Дронов насупленно, молча слушал его, взирал на участников штаба.

Горностаев почувствовал вдруг, как это бывало и раньше, что он управляет не стройкой с помощью штаба, а только самим этим штабом. И все происходящее здесь - искусный, повторяемый ежедневно спектакль. У каждого тонкая, тщательно усвоенная роль. Каждый умело ее играет. Этот вечно кричит и сердится, изображает обиженного, а сам себе на уме, уходит, унося самый лакомый, сочный кусок. Тот правдолюб, обличитель, но в его правдолюбии есть нечто от хитрости, нечто утаенное, умело проносимое всякий раз под полой. Третий должен выступить резко, потому что его об этом просили, и он выступает. Четвертый начинает вдруг причитать, мучая и сбивая соседей, отвлекая от главного, и достигает цели - сбивает. И этот театр, освещенный люминесцентными лампами, с фотографиями ударников на стене, - ловушка, в которую улавливаются и запираются все команды. Не выходят наружу к стройке. Не достигают бригад, выбившихся из сил бригадиров, сбитых с толку прорабов. Стройка остается неуправляемой. Вся энергия управления расходуется здесь, на этом спектакле.

Эта мысль оглушила его. Он слышал только отдельные, невнятные, как в банном гуле, слова. Пусть он плохой управленец, действует изжитыми методами. Но есть ли другие? Самоуправление, к которому их призывают, что оно выявит? Чем обернется? Победит эгоизм? Сильная группировка рвачей? Безделье? Жажда заработка? Победит ли общий интерес и согласие? Победит ли стройка?

Ему казалось: между ним, управленцем, и стройкой, нуждавшейся в его управлении, подымается облако дыма, клубится туман. Стройка становится неразличимой в неясных исчезающих контурах. Он действует почти вслепую. Откликаясь на сигнал тревоги, вводит поправку, исправляет неполадку. Но это исправление отзывается в неожиданном месте перекосом - двойным сигналом тревоги. Он кидается туда - направляет ресурсы рабочих, действует осмотрительно, точно, исправляет перекос. Но вдруг начинает оседать, разрушаться другая, непредвиденная, непредсказуемая часть стройки, и вся она, сквозь дым и туман, пульсирует, мигает в красных лампах тревоги, и он, растерянный, ослепший, действует наугад, желая спасти, посылает разрушительный сигнал исправления.

Иногда ему чудилось: кто-то невидимый, знающий стройку блестяще, наблюдает за ним. Путает его команды. Незаметно перебрасывает штекер, и команда уходит в другое гнездо, несет разрушение. Являлась мысль об "управленческом оружии", о загадочном и точном воздействии невидимого врага, более мудрого, чем он, знающего тайны управления, превосходящего его, Горностаева, по интеллекту и знанию.

Он вел управление. Стройка казалась ему огромным больным существом, в стонах, в зовах о помощи. Из нее истекали потоки сукрови, ее сотрясали судороги. Она пучила глаза. Не могла найти себе места. Ворочалась с боку на бок среди промерзших вод и земель. Он хотел ей помочь. Накладывал на нее бинты и компрессы. Сращивал ее переломы. Остужал ожоги. Пытался при этом понять причину болезни, поставить диагноз - что подкосило жизнь? Что внесло в нее муку? Заставило страдать не только людей, но и железо, бетон, металлические опоры и крепи.

Завидовал летчикам, ведущим бомбардировщик. Махина, набитая до отказа приборами, начиненная оружием, бомбами, меняла высоты и курсы. То стлалась над самой землей, то шла в стратосфере. Варьировала геометрией крыльев. Ориентировалась по приборам и звездам. Отбивалась от атак перехватчиков. Уклонялась от зенитных ракет. Окутывалась завесой помех. Огибала циклоны и бури. И в точный, заложенный в программу момент, достигнув рубежа удара, шла на цель, сбрасывала ракеты и бомбы, провожая их в прицельную оптику. Оставляла за спиной пожары и взрывы, ложилась на обратный курс, и летчики на предельной усталости, в сверхперегрузках, с лопнувшими в глазах сосудами, владели и управляли машиной.

Он, инженер, управленец, руководитель стройки, был не в силах ею управлять. Где-то в Белоруссии бушевала метель, несчастный шофер махал в буране лопатой, вызволял грузовик, в котором застряли детали. Страны НАТО наложили запрет на поставку в СССР технологии, лишили станцию комплекта приборов, и пришлось заваливать министерство депешами, посылать ходоков за Урал, заказывать в Сибири приборы. У кладовщицы Нюры в семье большой праздник, приехал любимый тесть, она загуляла, не вышла на работу, и три бригады, матерясь, полсмены сидят без дела. Стройка болеет, стонет, истекает кровью, а он, диагностик, врач, не в силах ей помочь.

Иногда ему казалось - вот-вот он нащупает путь. Совершит открытие, изыщет метод. В этой путанице, в хоре не слушающих друг друга певцов, есть какой-то простой закон, и надо только его обнаружить. Он есть, существует - захламлен и замусорен, закидан, как бывает закидан на стройке какой-нибудь важный узел, накрытый кучей обрезков. Он, инженер, прошедший несколько строек, побывавший за границей, искушенный в руководстве строительством, изучавший системы управления по американским, японским источникам, он чувствовал: метод есть, он прост и доступен, и только не хватает последнего озарения мысли.

Назад Дальше