Иногда же ему казалось, что все безнадежно. Весь его опыт и ум, весь опыт и ум других, пластичность и гибкость, изобретательность и порыв бессильны перед жесткой, неверно заложенной в стройку конструкцией, которая изначально мешает и давит, не хочет сдвигаться. И все они, со своими усилиями, со своим протестом, надрывом, лишь окружают эту недвижную, сваренную из двутавров конструкцию. Он чувствовал эти двутавры, проложенные сквозь собственный, воспаленный, в озарениях и прозрении разум.
- Давайте спокойно пройдем еще раз по контурам "альфа" и "бета", попробуем добиться синхронности. - Он чувствовал, что страшно устал. Что и все остальные устали. Потеряно чувство нормы, чувство здравого смысла. Все примирились с хаосом, действуют в нем, как в мучительной неизбежной среде. Действуют ему вопреки. Потому что станция все равно должна быть построена. Блок должен быть пущен. Энергия пойдет в провода. - Давайте еще раз спокойно…
Он чувствовал стройку позвоночником, спинным мозгом. Безликая, неуправляемая, непознанная, она росла, сотрясала землю, ворочала в ней бетонными корневищами. Выдирала с хрустом металлический корень, била им, как хвостом. Громадная, стоглавая, в башнях, в дымах, мерцала глазищами, вспыхивала урановой пастью, лязгала гигантскими лапами. Ползала, давила, выпахивала черные котлованы, срезала блестящими фрезами поля и леса, оставляла на месте городов черные взрывы.
Это было как бред и кончилось. Он прогнал наваждение. И, спасаясь, отстраняясь от этого, вдруг подумал: в сущности, не так уж все плохо. Даже вовсе не плохо. А если подумать - отлично. Замминистра, усталый старик, уходит в небытие. И, по сведениям сразу из нескольких точек, все подтверждают одно: Дронов после пуска второго блока будет взят наверх, на вакансию. А место Дронова уготовано ему, Горностаеву. И он вполне его заслужил: управляется с делом, знает его и любит, умный, гибкий, знающий.
В сущности, все отлично, все славно. Сегодня после работы, после вечернего обхода станции, он собирает у себя гостей, в своем холостяцком доме. Все тех же сталкивающихся лбами строителей. Забыв о распрях, усядутся в его уютном коттедже у камина, поведут неспешные разговоры о чем угодно, только не об этом железе. Он сделает им сюрприз - покажет слайды, "сокровенные", как он их называет, из заветной коробки. И, конечно, будет женщина, милая, добрая, ну пусть не жена, не невеста, а та, с которой хорошо остаться вдвоем после этой кромешной работы. Вот она накрывает на стол, ставит тарелки и рюмки, и он от камина, из низкого кресла смотрит, как блестит в ее пальцах хрусталь, как белеют ее быстрые руки. И это умиляет его, волнует.
Очнулся от крика и гама. Накипелов, разгневанный, шевеля под свитером буграми мускулов, грохотал:
- Я не согласен! Не буду делать! Не пущу никого в отсек! Вы мне аварию планируете! Чернобыль планируете!
- Нет, пустите! - наскакивал на него Лазарев. - В какой отсек к вам ни придешь, у вас везде монтажник висит. И за Чернобыль прошу не прятаться!
- Да вы в чертежи загляните! Вы размеры читать умеете? - тонко перекрикивал их Менько. - Вы мне лепите дырку на дырку!
- Не стану я делать! Никого не пущу в отсек! Аварию не позволю планировать!
- Тихо! - ударил кулаком по столу Дронов. Вскочил яростный, бешено скаля зубы, дергая черными ненавидящими глазами. - Вы когда-нибудь научитесь грамотно разбираться в проблемах? Или вечно будете превращать штаб в восточный базар! Вы торгуете изюмом или строите атомную станцию? Вы станете выполнять приказания штаба или будете имитировать деятельность? Я хочу понять, с чем мы имеем дело - с некомпетентностью или прямым саботажем? Вы, Накипелов, как вы смеете срывать выполнение графика, сознательно закупоривая отсек, разрывая технологические цепи? Я вас спрашиваю, Накипелов!
- Я действую по вашему вчерашнему указанию, Валентин Александрович, - ошарашенный натиском, оправдывался Накипелов. - Не хочу допустить возможных аварий.
- Вздор! Делайте, что вам приказывают. Время течет между пальцев, а мы говорим, говорим, говорим!
- Я подчиняюсь, Валентин Александрович! Подчиняюсь вам как руководителю стройки!
Дронов упал на стул, задыхаясь. Ненавидел себя за эту вспышку гнева, затравленно озирался. Все понимали его. Делали вид, что ничего не случилось. Тихо переговаривались.
- Пройдем еще раз по контуру "альфа". - Горностаев снова принял бразды правления.
Глава четвертая
Тем временем далеко от стройки, медленно к ней приближаясь, по пустынной и скользкой дороге, мимо редких деревень, занесенных снегом опушек ехал автобус. Осторожно вилял на льду.
В автобусе было нелюдно. Несколько деревенских женщин, немолодых, укутанных в стеганые пальтушки, с кошелками, в одинаковых грубошерстных платках, из которых торчали раскрасневшиеся длинные носы и выглядывали сонные глазки.
На отдельном сиденье, нахохлившись, в напряженной неудобной позе сидел человек, каких в народе называют "дурачок" или "убогий". Молодое, оплывшее, бело-румяное, безбородое лицо. Подслеповатые водянистые глаза. Вывороченные влажные губы. На нем была кожаная добротная ушанка. Шнурок развязался, и одно кожаное ухо отвисло. Ноги в новых ботах стояли носками внутрь. Из-под коротких брюк торчали сморщенные носки. Он сидел, вцепившись в кулек. Перебирал его на коленях непрерывно щупающими пальцами.
Через сиденье от него разместился другой пассажир, неопределенного возраста, то ли пожилой, с сохраненным сквозь морщины и отеки на нечистом, несвежем лице выражением молодости, то ли молодой, но уж очень истасканный, испитой, помятый. На голове у него красовалась общипанная кроличья шапка. Торчали длинные немытые волосы. Верхняя губа плохо закрывалась, обнажая два больших желтоватых резца, что делало его похожим на белку, на мышь или зайца. Шея была обмотана красным шарфом. Под расстегнутым пальто виднелся костюм-тройка, когда-то дорогой, но теперь засаленный и обвисший. На ногах полусапожки, прежде модные, с пряжками, но давно не чищенные и избитые. Руки большие, с черными ногтями, в ссадинах и царапинах - водились с инструментом. Он ухмылялся, косился в сторону соседа с кульком. На его впавших небритых щеках горел винный румянец.
Поодаль сидела женщина, молодая, в ярком, плотно повязанном платке с зелеными цветами и листьями. Куталась в пушистый воротник. Закрыла глаза, стараясь дремать. Вздрагивала от тряски, нетерпеливо поглядывала на нескончаемые перелески.
За ней, крепко схватившись за поручень, сидел мужчина. Ему было тесно, он не помещался на сиденье. То и дело двигал большим, сильным телом, пытался поудобнее вытянуть ноги. Смотрел в окно, стараясь не пропустить ничего, хотя пропускать, кроме застывших осинников и редких заметенных стожков, было нечего. Но он оглядывался на проплывавшие стожки, пока они не скрывались, улыбался чему-то, шевелил губами, и казалось, что он разговаривает с кем-то невидимым, идущим вслед за автобусом вровень с окном. Одет он был в легкое, не по погоде, пальто, в меховой картуз. Рядом на сиденье стоял портфель, старомодный, из потресканной кожи, с медными замочками. Иногда мужчина отрывался от окна, переставал улыбаться. Трогал портфель, то ли укреплял его на сиденье, то ли гладил.
Так они катили в автобусе, неторопливо, обгоняя стучащий гусеницами трактор с тележкой навоза, лошадь, запряженную в сани, с возницей на рыжей соломе. Лишь однажды навстречу пронеслось с грозным вихрем длинное черно-блестящее тело, обрызнув водителя жаркими гневными фарами. Тот изумленно крутанул баранку, впервые встречая на этой дороге машину подобной марки. Не узнал в ней министерскую "чайку".
Хозяин кроличьей шапки наклонился к соседу, пытаясь заглянуть в его водянистые, желеобразные глаза.
- И откуда только такие берутся?.. Откуда, интересно, ты взялся такой? Может, тебя атомом облучили, когда ты еще червячком был? Не тебя, так папу твоего, вот ты и получился!.. Это ж надо, где-то ухнут бомбу, тучка к нам прилетит, дождик пройдет, кто-то без зонтика погулять вышел, и вот получается! Без зонтика не надо гулять, ни-ни! А то такие, как ты, получаются!
Он ласково, сочувственно кивал, а убогий в кожаной ушанке подслеповато моргал, отстранялся, что-то невнятно мычал, теребил свой кулек.
- А может, твой папаша с бутылкой дружил? - допытывался желтозубый. - Может, он был почетный алкоголик, а маму твою Бормотуха Петровна звали? Вот беда, до чего пьянство доводит! Тебя надо в антиалкогольной пропаганде использовать, по телевизору показывать. Если б я вовремя посмотрел, пить бы не стал. Ни зимой, ни летом! А теперь уж поздно! Я и сам алкоголик, из Чернобыля родом. Мне детей нельзя иметь. А то такие, как ты, получатся!
Убогий жался в сторону, что-то тихо гудел, всхлипывая. На его толстых влажных губах выдувалось и никак не выговаривалось какое-то слово.
Старухи в платках стали волноваться. Поворачивали свои длинные носы, шевелили вязаными рукавицами.
- Да оставь ты его! Чего пристал?
- Вот клещ-то! Сам окривеешь!
Желтозубый весело огрызнулся на бабок:
- Ну вы, старые цапли, потише! Не на болоте! Не мешайте хорошему разговору.
Он легонько толкнул убогого в бок, потянул кулек.
- Покажи, чего там!
Тот задергался, заурчал. Старался что-то выговорить, но у него получалось долгое страдающее "уу-чууу!".
- Учишь? Чего ты учишь? И меня научи! - Желтозубый наслаждался его страданиями. Помолодел, распустил на лице морщины, счастливо смеялся. - А ну покажи, чего там! - дергал он за кулек.
Молодая женщина в цветном платке привстала, поворачиваясь на этот смех, на мычание и стоны. В глазах дурачка был невнятный, неочерченный мир, белесый, мутный, откуда исходило страдание.
- Да что же это такое, в самом-то деле! - воскликнула она. - Оставь его сейчас же, слышишь!
Мужчина в меховом картузе словно очнулся от этого возгласа. Оторвался от окна, оглядел сидящих в автобусе. Встал, выбираясь из-за сиденья. Большой, высокий, шагнул к желтозубому, наклонился над ним. Тот сжался, съежился, ожидая удара. Смотрел вверх, ощеря рот, еще больше напоминая грызуна. И все, кто ехал в автобусе, ожидали окрика, толчка. Ожидали, что сейчас мужчина схватит желтозубого за шиворот, встряхнет хорошенько. Но крика не последовало. Мужчина мягко, беззлобно произнес:
- Прошу вас, не надо. Пусть себе едет спокойно. Если можно, пересядьте туда, вперед. Там и к печке поближе, и трясет поменьше. Пожалуйста, я вас очень прошу.
И владелец кроличьей шапки не заупрямился, не заартачился, не стал огрызаться, а, к удивлению всех и, быть может, к собственному своему удивлению, послушно поднялся. Не повиновался, не подчинился силе, а как бы внял совету: ведь действительно, и к печке там было ближе, и трясло поменьше. Запахивая свое неопрятное пальто, дергая красный шарф, пересел вперед. А мужчина вернулся на место, поправляя свой портфель, под дружное одобрение бабок.
Так и ехали дальше в спускавшихся сумерках среди тусклых снегов и поземок.
- Вы, должно быть, к нам в город едете, на станцию? - повернулась к мужчине молодая женщина. Было видно, что этот вопрос, блестящие ее глаза, розовое, милое, окруженное цветастым платком лицо - все это и есть благодарность ему.
- Что, что? - не расслышал мужчина, но улыбнулся, наклоняясь вперед, понимая, что к нему обратились с чем-то хорошим и дружелюбным.
- Вы не местный, это сразу видно. И не со станции, я там почти всех в лицо знаю. И не командировочный - за ними обычно к поезду высылают машину. Значит, своим ходом едете, устраиваться на работу.
- Верно все угадали. А вы со станции?
- В профкоме работаю, на строительстве.
- Значит, мне повезло. Можно считать, что устроился. Меня зовут Фотиев Николай Савельевич.
- А меня Антонина, Знаменская.
- Значит, я уже на работу устроился!
Мгновение близко, весело они смотрели друг другу в глаза, а потом рассмеялись. Она засмеялась первая, а он просто вторил ей - так хорошо она засмеялась. Отвернулась, поправляя платок, а он сидел, улыбался, ожидая, когда она снова к нему обернется.
- Вы ни разу еще у нас не были? - снова спросила она. - Не знаете, что вас ждет, какое будущее?
- Никогда не знаешь свое будущее, - с готовностью отозвался он, - Надеешься на лучшее, фантазируешь: какое оно будет, твое будущее? А оно, быть может, уже началось. Вот встретились с вами, и оно началось.
- Может быть, - сказала она серьезно, стараясь разглядеть в сумерках лицо мужчины. Из мутного окна падал последний зимний свет, мелькали, рябили стволы, и она опять отвернулась, а он смотрел на ее близкий платок, на еще различимые потемневшие розы.
- Как шиповник в вечернем палисаднике, - сказал Фотиев.
- Что? - Теперь она не расслышала.
Но он не повторил своих слов, а она не настаивала.
- Я сказал: не знаешь своего будущего, не можешь его угадать. Но почему-то всегда доверяешь ему. Вдруг тебя ждет подарок? И в ответ свой готовишь.
- Вы везете в Броды подарок? - Она посмотрела на его старый портфель. - Вот здесь?
- А где же еще? Старый автобус, в нем старый портфель, а в портфеле подарок, которого в Бродах не ждут. - Он шутил, не шутил. Она не видела его улыбки, но все же решила, что это шутка.
- В Бродах трудно чем-нибудь удивить. На станции столько всяких чудес! То аврал, то простой, то пожар, то инфаркт, то угрозы, то анонимки! Устали от этих чудес. А ваше чудо какое? Не скатерть-самобранка?
- Самобранка! Вот именно! Я все время искал, с чем бы сравнить. А вы подсказали - самобранка!
- Ну что ж, значит, будем пировать, - усмехнулась она. - Услышу, в каком-нибудь доме пируют, всякие заморские яства едят, значит, вы там поселились, самобранку свою расстелили.
- Заходите, подсаживайтесь!
- Зайду!
Сумрачный лес расступился. Возникла белая просека. Прибавилось свету. И в этом белом прогале, чуть мерцая, возникли прозрачные мачты, дуги проводов, изоляторы. Казалось, вся просека была полна прозрачного, уходящего в сумерки стального дыма. Прижавшись к стеклу, Фотиев смотрел, как проплывают повисшие в небе гроздья, исчезает ажурная ребристая сталь.
- Многие здесь нуждаются в помощи, - сказала Антонина. - Много людей живет тяжело, несчастливо. - Она поглядела на пригорюнившихся, приумолкших старух, колыхавшихся в своих темных пальтушках, на больного в ушанке, окаменевшего над своим кульком. - Очень многие нуждаются в помощи.
Она помолчала и как бы забыла о нем. Видела что-то ему недоступное. И потом неохотно, огорченная чем-то, к нему возвратилась. Сказала рассеянно:
- У вас такая непривычная речь, такие слова… Так не говорят инженеры. Может быть, вы не на станцию? Просто в город? Учителем литературы, истории?
- Да нет. не учитель. Не истории. Хотя действительно недавно прочитал несколько исторических книг. Историю этих мест полистал. Захотелось узнать, кто эти Броды закладывал. Кто здесь брел до меня. А то говорят: "Не зная броду, не суйся в воду!"
- Какая уж тут может быть история! И на карте-то их не найдешь, наши Броды. Может, когда-нибудь после, когда станция встанет. А сейчас болота да речки - вот и Броды!
- А знаете ли, что на этих болотах была сеча между суздальцами и новгородцами? Они спорили, кому быть первыми на Руси. Новгородцы напали на суздальцев, и стрелы новгородцев повернули обратно, поразили самих лучников.
- Это было здесь? Я не знала, - смутилась она. - Где вы прочитали?
- А знаете ли, что Бродами прошел Иван Грозный, когда задумал разгромить Тверь и Новгород? Говорят, искал в городах своего соперника, законного царского сына. А сам он был незаконный, мнимый. Войска его, написано, катились как тьма. Впереди дозор. По сторонам - дозор. Всех, кого ни встречали, ребенка, женщину, даже овцу и собаку, - всех убивали, чтобы весть о походе не опередила войска. И Броды были сожжены и избиты, все до последней души.
- Когда котлован под первый блок рыли, нашли много костей. Какое-то кладбище старое. Может быть, это побоище.
- В Отечественную войну здесь Волховский фронт проходил. Шла борьба за дорогу на Ладоге. В этих болотах решалась судьба Ленинграда. Пехотинцы в обмоточках с трехлинейками по этим болотам в атаку ходили, отстояли Ленинград.
- Это я знаю. Мы все собираемся на площади памятник Победы поставить. Уже над проектом работают.
- Но в одной из книг я натолкнулся на загадочную строку, выписку из летописи. Без конца, без начала. И она меня тронула, взволновала. Я с ней к ученым ходил, к знатокам, исследователям. Ничего мне путного не сказали.
- Какая строка?
- Сказано так: "В лето от сотворения мира шесть тысяч девятьсот сорок седьмое на Бродах бысть сеча великая с неведомою ордою. В той сече погибоша мнозие бродичи".
- Как? - переспросила она осторожно, почти испуганно повторяя: - "Погибоша мнозие бродичи…"
- Меня поразила эта строка. Представляете, в какой-то год от сотворения мира, с того дня, как были сотворены горы, звезды и под этими звездами на этих озерах плавали челноки, стояли деревни, колосилась рожь, на этих местах бог знает откуда явилась неведомая орда. Не печенеги, не хазары, не татары, не тевтоны, не шведы. А какая-то другая, неведомая. Стала все жечь и губить. Топтать хлеба, разорять деревни, и бродичи пошли с ней биться, и была сеча, и многие бродичи, почти все, были посечены в этой битве. А потом вдруг орда исчезла, словно ее и не было. Будто с неба упала и туда же ушла… Сеча с неведомой ордой!
- Вы не разыгрываете меня? - Она всматривалась в его лицо, стараясь разглядеть улыбку, но он был серьезен.
В темноте за лесами вспыхнули огоньки. Погасли. Опять загорелись. Набежал и ударил луч, промахнулся, пропал в тумане. Его настиг другой, третий. В морозной кристаллической тьме закачались длинные щупальца. Влетали в автобус, бесшумно рассыпались и гасли. И из этих тревожных вспышек возник за лесами город, окруженный свечением. Высокие дома, фонари, блестящие белые улицы.
В стороне, в отдалении, в дымном металлическом зареве виднелась станция. Два серо-блестящих цилиндра, литые, недвижные, словно полные ртути.
Сидевший впереди парень в кроличьей шапке вяло поднялся. Сказал водителю:
- Открой мне здесь, командир. Я сойду.
Двери, лязгнув, открылись. Парень, сонный и вялый, вдруг распрямился. Резко пробежал по автобусу. На бегу ударил убогого по лицу, громко, хлестко. Выпрыгнул цепко наружу.
- Получили? - обернул он свое острое счастливое лицо. - Чтоб вам всем сдохнуть! Чеснока будете помнить! Чеснока! - И побежал, развевая шарф, исчезая во тьме.
- Какая дрянь! - Антонина утешала тонко плачущего дурачка. - Ну не надо, не плачь!.. А эту дрянь мы найдем! В милиции он нам ответит!
Они доехали до центра, до магазинов с горящими витринами, с черной мелькавшей толпой.
- Вам на станцию, в управление? Это дальше, две остановки. - Она помогла выйти убогому. - Будете мимо профкома проходить, загляните. Спросите Антонину Ивановну Знаменскую. Это я!
И они расстались. Автобус, куда заскочили трое рабочих в спецовках, покатил через город к станции, к серым, натертым ртутью колонкам.