Секта Правды - Иван Зорин 4 стр.


- Он видел не беса, - громко объявил немец, переступив обратно через порог. - Ступайте арбайтен!

Но толпа точно с цепи сорвалась.

- Извелись с окаянным! - голосили бабы. - В огороде не присесть, до ветра не сбегаешь…

- Избави, кормилец, - басили мужики. Немец опять прикрыл дверь.

- Отчего здесь так не любить друг друга? - глухо пробормотал он.

Не зная, на что решиться, вылил на голову ушат студёной воды.

- Однако чем ты им так досадил? - обернулся он к Лаврентию.

- Ведением, - вымолвил тот. Немец закашлялся.

- Что есть видение? - покачал он головой, наблюдая через окно толпу.

А потом стиснул зубы, вышел, упрямо играя желваками.

- Я не нахожу на нём вины, - упёр он руки в боки. Деревенские расходились понурые. На заднем дворе

клевал зёрна петух, в комоде, сев на варенье, выпускала жало полосатая оса, а в дальних покоях, видел Лаврентий, возилась с куклой белокурая дочь герра Краузе.

"Вот оно, счастье", - подумал Лаврентий.

Прошёл год. Лаврентий как-то сразу постарел. Он осунулся, поблек, одежда повисла на нём лохмотьями. В складках на поясе у него болтался нож. "С паршивой овцы хоть шерсти клок", - определил деревенский староста, пристроив его сторожить угольные разрезы. И он бродил ночами между безжизненных холмов, считал за тучами звёзды и выл на луну. Про него сразу забыли, отселив, точно вырезали из памяти, но при встрече улыбались, словно давнишнему знакомому, показывая, что не держат зла. Он был для них, словно хорёк, таскавший кур, а теперь затравленный в своей норе.

Лаврентий жил в аду. Однако у него был и рай. Это прошлое. Лаврентий воскрешал о. Евлампия, которого теперь любил, перед ним представал властный Артамон Ртищев, вызывающий после смерти жалость, не видевшие ничего, кроме беспросветной нужды, уставшие от тягот родители, которых он больше не винил в своих злоключениях. И он понял, что в том царстве, куда попадут все, земная жизнь предстанет в ином свете, что её будут проживать вновь и вновь, обращая теперь внимание не на тёмные стороны, а на светлые, мимо которых пронеслись с зашоренными глазами, точно подгоняемые кнутом.

Копали без устали, вывозя в тачках комья бурого глинозёма, сбрасывали в карьер, торопились успеть к именинам государя.

На открытие шахты прибыл губернатор, и поглазеть на него высыпала вся деревня. Губернатор казался взволнованным, произнёс длинную речь, но Лаврентий видел, как медленно стучит его сердце, разгоняя по жилам вялую кровь. Он заметил в его нагрудном кармане письмо, отзывающее в столицу, и понял, что его мысли далеко. Из церкви вынесли иконы, священник брызгал водой, бормоча: "Во имя Отца, Сына и Святого Духа". Лезло из бутылок шампанское, вспоминали обеды покойного Ртищева, соседский помещик декламировал стихи. А растолстевший герр Краузе бойко распоряжался, подводя гостей к ивовой корзине, предлагал спуститься. Многие соглашались, точно речь шла о винном погребе. Рабочие зажигали смоляные факелы, вручали спускавшимся, которых одного за другим глотала яма. А снизу доносился смех, гуляли по коридорам между свай, освещая факелом тёмные своды, беспечно разбредались по разветвлённому лабиринту. Зажав в кулаках большие пальцы, немец расхаживал гордый, как павлин, стараясь быть на виду у губернатора. В суматохе он не заметил, как спряталась в корзине его дочь. Её хватились, когда подняли последнего из спускавшихся. Но было поздно. В этот момент с гулким эхом рухнула одна из опор. Прокатившаяся по земле дрожь передалась гостям. От смерти их отделяли минуты, и, бледные, они представляли себя погребёнными в этом каменном мешке, в мрачных, зияющих чернотой пещерах.

"Господа люди, господа люди! - раненой птицей заметался герр Краузе, хватая за рукава. - Ради всего святого!" Он стал жалким и растерянным. "Нельзя, барин, - выдавил старик, почерневший от угольной пыли, - рудничный газ…" Немец совсем обезумел. Расталкивая рабочих, он бросился к яме. Его оттащили. В отчаянии все сгрудились на краю страшного, как адская пасть, колодца, в чреве которого был замурован ребёнок. Лаврентий ясно видел девочку в боковой штольне. Прислонившись к камням, она в ужасе закрылась руками, не в силах даже заплакать, и Лаврентий узнал себя, когда в грязных сенях лежал на коленях у мёртвой матери. "Спускайте меня!" - твёрдо произнёс он, шагнув к корзине. Его огромные глаза горели огнём, словно впереди у него была тысяча жизней. Верёвка со скрипом опустила его под землю. Пахло могилой, он задыхался, смрад ел глаза. Временами он двигался только на ощупь, как крот. Но девочка, по счастью, была недалеко. Разбирая завал, Лаврентий старался её успокоить, и его голос впервые звучал ласково и нежно. Она прижалась к нему в кромешной тьме, а он отворачивался, стараясь не оцарапать небритой щекой. Но обратной дороги ей было не выдержать. Ядовитые пары продолжали скапливаться, проникая в лёгкие вместе с отравленным пылью воздухом. И тогда Лаврентий оторвал от рубахи лоскут, ударил себя ножом в предплечье. Смочив тряпку в крови, приложил к лицу девочки.

Кашель разрывал ему грудь, когда он нёс её на руках дорогой в судьбу, когда, положив в корзину, из последних сил дёрнул верёвку. Потеряв много крови, он уже не смог перелезть через ивовые прутья. Лаврентий опрокинулся на спину и застыл в позе новорождённого.

Наверху бросились растирать ребёнку виски, отец благодарил небо, которое равнодушно взирало на воздетые руки. Потрясённые чудесным спасением, плакали женщины, прижимая к юбкам босоногих детей, мужчины с благоговейным ужасом косились на иконы. Улучив момент, священник тряхнул космами, и над долиной, ломая тишину, торжественно и радостно полилась "Богородица".

А со дна бездны Лаврентий Бурлак в последний раз взглянул на солнце.

Но не увидел его.

Он умирал слепым.

ОСЕННИЙ РОМАН

- Представьте себе бумагу, расчерченную на миллиметры, - говорил он, нервно затягиваясь сигаретой. - В квадратном метре такой бумаги - миллион клеточек, в тысяче листов - миллиард.

Закрываясь от солнца сгибом локтя, я из вежливости слушала, не понимая, зачем все эти цифры.

- В шести таких книгах - человечество, а мы всего лишь клеточки на одной из страниц, - смяв окурок о лавочку, он швырнул его на газон: - И все грызутся.

Глаза у него грустные, как у большой собаки, а имя редкое - Ипполит. Познакомила нас подруга, поторопившись оставить вдвоём, засеменила по бульвару, и это было похоже на сводничество. Бойкое осеннее солнце пробивало сквозь густую ещё листву, слепило - чтобы взглянуть на него, мне приходилось щуриться, и я думала, что выгляжу, как монголка.

- Представьте себе эти листы, мелко изрешечённые квадратиками, - гнул своё Ипполит, - голова закружится.

Он успел рассказать, что учился на математика, но у меня голова кружилась уже от таблицы умножения.

- Так за девушками не ухаживают, - кокетничала я, оправляя на коленях юбку.

Он вспыхнул, как мальчишка. И снова закурил. Какая я всё-таки гадкая - феминизм испортил.

С дерева тяжело слетел лист и лёг в свою тень, как в могилу.

- Бросьте философствовать, Ипполит, - взяла я его под руку, - пойдёмте лучше гулять.

А он хорош собой. Только несовременный.

"Вот-вот, - на другой день подтвердила подруга, - рядом с ним позапрошлый век шагает, чувствуешь себя тургеневской барышней."

После нашей встречи Ипполит зачастил к нам. Обычно он приходил с пустыми руками, смущённо улыбаясь, топтался на пороге, а в дни получек - с цветами. Он словно из кареты вылез и меня зовёт Натали.

Пили чай, играли в карты, при этом Ипполит неизменно оказывался "в дураках".

- Дон Кихот - задом наперёд, - дразнила его моя школьница-сестра.

Он делал вид, что обижается, грозил пальцем, показывал "козу".

- Ипполит, от вас голова заболит! - хлопала в ладоши сестра, хохоча до упада. - Вы - как Микки Маус.

- А это кто? - недоумённо переспрашивал он. Телевизор его раздражал.

Там все лгут! - горячился он, размахивая руками. - Нельзя сводить жизнь к карьере, а любовь. - и, не договорив, краснел.

Вас никто не любит, вот вы такой и желчный, - показывала ему язык сестра.

Подозреваю, он - девственник.

Сегодня была у него. Ипполит, как воробей, забившийся под крышу, живёт в коммуналке, переделанной из чердака. Обстановка у него спартанская, по углам, как провинившиеся дети, стоят перевязанные в стопки книги, а на подоконнике чахнут кактусы. Занавесок нет, и заблудившаяся муха лениво снуёт по пыльному стеклу.

Ипполит предложил мне стул, а сам опустился на кровать, взвизгнувшую, будто кошка, которой прищемили хвост.

"Вот так и живу…" - развёл он руками, выдавив виноватую улыбку. Но было видно, что он не замечает окружающего.

Он такой умный. Даже слишком. По-моему, подруга попросту от него избавилась.

Ипполит прислонился к стене, и пружины опять заскрипели, как зубы разгневанного великана. Воображаю, как ночами он слушает их, лёжа на кровати в тапочках, когда, скрестив колени, читает все эти бесконечные талмуды.

Одеяло у него жидкое и засалено до дыр, а подушка такая тощая, что он подкладывает вниз свёрнутую тужурку.

Бедный Ипполит! Я выдержала с час, а потом уволокла его на улицу - под короткое осеннее солнце и жёлтую листву.

Сама не знаю, как оказалась в постели с N. Наверно, Фрейд прав, нами правит подсознание, оттого мы, бабы, такие дуры. Думаем бог знает чем. Спинным мозгом, наверное. А N теперь не отвяжется. Но - жамэ, как говорят французы.

Ипполит ужасно старомоден. "Вам бы ещё пенсне", - на правах избалованной девушки издевалась я. Он начинал оправдываться, размахивая руками, как ветряная мельница. Я не разбиралась во всех его теориях, но, по-моему, он хочет счастья человечеству, в которое не верит. Рядом с ним чувствуешь себя грязной и порочной. Наверно, такая и есть. Теперь понимаю подругу: "Ты мне зеркальце скажи, да всю правду доложи."

А кому нужна правда?

N богат. До неприличия. У него дорогой дом и шофёр с лицом итальянского мафиози. Но вышколен - лишнего слова не проронит.

N знает, что с ним скучно, оттого водит меня по ресторанам с балаганной музыкой и сорит деньгами.

Интересно, сколько ему? "Я уже в том возрасте, - отшучивается он, - когда про возраст лучше забыть".

Что ж, седина в бороду.

Вчера ходили в гости. Ипполит понравился. Хозяйка говорит: "Рыцарь без страха и упрёка!" И без будущего. Фу, какая я всё-таки меркантильная! А тут ещё N. Мать все уши прожужжала. Прямо бесприданница какая-то! Противно, вот возьму и выйду назло за Ипполита!

Впрочем, он не предлагает.

Сердитый, Ипполит делался смешным. "Смените гнев на милость", - картинно сложив руки, отвешивала я поклон. Или, передразнивая, вытягивала палец, произносила с деланным трагизмом: "И если ты даже в землю на три метра видишь, а себя не видишь - крот ты распоследний, котёнок слепой!" Получалось почти библейское. Но Ипполит оставался серьёзен и только лохматил волосы огромной пятернёй.

Надо же - накаркала. Ипполита прорвало. "Ты пойми, - тряс он меня за плечи, - без тебя у меня ничего нет!" Странный, мы даже не целовались, а он руки просит.

Впрочем, из нас выйдет прекрасная пара: я - дура, он - сумасшедший!

Господи, опять просидела полдня на краю ванной, пока мать не начала стучаться - считала прилипшие ко дну пузырьки. Они невозмутимы, как далай-лама. Потом смотрела в зеркало, а оттуда - чужое лицо. У меня такое бывает, перечитываешь дневник, а он - будто в переводе.

Мать говорит - депрессия.

А N играет на сострадании. Признался, что в детстве получал множество пощёчин. Видно, от этого у него появилась привычка ощупывать лицо толстыми, как сардельки, пальцами.

Но мне его не жаль. Представляю, как в своём кругу он бьёт себя в грудь, раздуваясь, как петух: "Я сам себя сделал, слышите, сам!"

Всё утро слушала лекцию Ипполита. Мы с ним то на "ты", то на "вы".

- Как вы не понимаете, - горячился он, - сегодня либо мир растворит Америку, либо сам станет Америкой.

Мужчины все одинаковые - забивают голову бог знает чем.

- А зачем об этом думать? - улыбнулась я. - Сами же говорили про клеточки.

Он осёкся.

- Вы, наверно, и газеты читаете, - добивала я.

Не зная, куда себя деть, он стал перебирать карточки в альбоме. Я разгладила его взъерошенные волосы и, нагнувшись, поцеловала.

Ипполит большой ребёнок, и у меня бывают к нему приливы материнской нежности.

Хотя он на целый год старше!

Сегодня проснулась и - поняла: я люблю Ипполита! Наверно, я слишком ветреная. Хожу по комнате и целый день напеваю, как тихо помешанная: "Я люблю Ипполита, я люблю Ипполита…"

- Будь умницей, - предостерегла мать. - Я понимаю, мимолётное увлечение, такое бывает. Но если. Выброси из головы!

Уголки губ у неё опущены, как у барометра, что предвещает бурю, а шея уже пошла пятнами.

Послушай. - начала, было, я.

Ничего слышать не хочу! - затопала она. - Я не дам тебе испортить жизнь! Я за твоего отца вышла - сама знаешь, что получилось.

Ну и разведусь! - закричала я. - Подумаешь, трагедия!

Злые, как фурии, наговорили гадостей, а кончилось всё слезами - обнявшись, рыдали, как белуги. Затем делали вид, что ничего не произошло, но какие тайны в семье из трёх женщин - сестра стояла под дверью и, растирая мокрые щёки, тихо всхлипывала: "Ипполит такой хороший, такой хороший."

"Вот вырастешь - отдам за него", - спряталась мать за одну из своих улыбок, которые носила, как носовые платки.

Бедная мама - две дочки на выданье!

Вечера становятся длиннее. Ипполит стоял у распахнутого окна, задирая голову к звёздам, курил, затягиваясь так крепко, что, казалось, обжигал тонкие, нервные пальцы. Долго молчали, молчать с ним - не в тягость, я листала на коленях старинную книгу, пытаясь угадать его мысли.

"Раньше заботились о душе, теперь пекутся о здоровье", - чётко разделяя слова, подвёл он черту под молчанием.

Я начинаю уставать от его сентенций.

И зачем звездочёту жена?

Всю ночь накрапывал дождь. Капли уже холодные, мертвенные, подставила ладонь - обожглась. Что ж, пора бы - зима на носу.

А Ипполит не такой наивный. И льстивый. Говорит: "Иметь одного ребёнка, всё равно, что стоять на одной ноге". Это - матери. Пытается склонить её на свою сторону. Мать слушает, стиснув зубы. А когда Ипполит уходит, является N и тоже подолгу говорит с ней, поддакивает, смеётся. Мать интересуется его работой. "Будущее не само по себе становится настоящим, - покручивает он лохматый ус, - превращать его в настоящее - уже тяжкая работа".

Они точно сговорились: философствуют и ухаживают не за мной, а за матерью.

Приходил отец. Запершись у матери, долго о чём-то рассказывал, жаловался на жизнь, вымаливал прощение. Но мать непреклонна: "Прощай, не прощай - прошлого не вернуть". Отец метнулся раненой птицей, неловко наматывая шарф, опуская глаза.

Он постарел, стал тенью прежнего, уверенного в себе мужчины. Не попадая в рукава, долго топтался грустной, механической куклой.

И зачем он ушёл? Счастья нигде нет.

"Уж осень оделась багрянцем". А я не могу больше ждать - так можно всю жизнь в старых девах. Ухожу к Ипполиту! Пока складывала чемодан, мать стыдила. Но, когда любишь - не стыдно. Всё мелочно, кроме любви, одна она настоящая и оттого длится века!

Ипполит ещё не знает. Представляю его удивление! Но теперь счастье не обойдёт нас стороной - мы будем любить и говорить, говорить.

Ипполит по слухам учительствует где-то в провинции, а я уже четыре года замужем за N. У меня двое детей - мальчик и девочка.

"Не грусти, - в день свадьбы успокаивала меня подруга, - осенние романы все неудачные."

РАЗМЕРОМ С КАРТИНУ

Ни одну книгу нельзя читать бесконечно, ни одну жизнь нельзя прожить дважды", - думал художник Артём Дериземля, закрашивая холст густыми, рублеными мазками. Время от времени он сплёвывал между ног, и мысли возвращали его к тому серому, промозглому дню, когда на пороге появились двое - чёрные пиджаки, одинаковые галстуки, хищно глядевшие из-под брюк остроносые ботинки.

Прохор Захарчук, - жестом представил товарища тот, что справа.

Захар Прохорчук, - ответил жестом левый так, что у Артёма перекосило глаза.

Нацепив на крепкие зубы улыбку, казалось одну на двоих, они пропели сладкими голосами:

- Нам что-нибудь для интерьера…

У Артёма с утра не было во рту маковой росинки, и он заломил цену.

Не сумма, - кашлянул в кулак Прохор Захарчук.

Смешные деньги, - хихикнул Захар Прохорчук.

И оба уже стягивали перчатки с коротких толстых пальцев, чтобы ударить по рукам. У Артёма защипало в носу, и он чихнул. Провожая гостей, он подумал, как легко его купили, всматриваясь в широкие спины, гадал, какая из них чья.

Обычно Артём приступал к заказу не раньше, чем забывал тех, на кого горбатился, и работал над картиной так долго, что краски в нижних слоях жухли, проступая, казалось, с обратной стороны холста. Он и сейчас тянул до последнего, но деваться было некуда - деньги давно потрачены, а завтра выходил срок.

Разминая затёкшую спину, Артём потянулся, хлопнул по коленям и, в три шага одолев комнату, отдёрнул на окне штору. На улице проплывала щекастая луна.

"Ну, ничего, - состроил ей рожу Артём, - я вам покажу интерьер."

Артём Дериземля принадлежал к тем живописцам, которые передают реальность случайным расположением цветовых пятен. Они считают, что рамы, какими бы дорогими ни были, запирают картины на ключ, что порядок быстро надоедает, а вечно созерцать можно только хаос. Любая картина - это зеркало, в котором художник отражает себя, так что любая картина - автопортрет. За извилистой радугой линий Артём Дериземля помещал свои сны, фантазии, в грудившихся пятнах терялось его прошлое и проступало будущее. Вплетая в извивы краски свою судьбу, он верил, что каждый цвет является символом: красный означает силу, синий - истину, жёлтый - предательство. А если жизнь - это смешение символов, которые предстоит разгадать, значит, должен существовать и цвет, обозначающий будущее, надо только правильно развести краски.

В мастерских, где он обучался, часто вели беседы. Но Артём с детства использовал слова особым образом, вкладывая в них только ему ведомый смысл. Поэтому, когда, взгромоздившись на стул, он говорил так, что у него горели глаза и ему хотелось жить, вокруг в глухом молчании мылили верёвку, подыскивая крюк. А теперь на картине он воскресил свои слова, их двойной смысл, запечатлел висевший в воздухе топор и косые взгляды, от которых кисло молоко.

Назад Дальше