Ася выросла без отца, бросившего мать после её рождения, и Карабель пробуждал в ней дочерние чувства.
У тебя много поклонников, - удивлялся он. - Почему я?
А почему не ты? - сотрясая плечами, смеялась она.
На Пасху Карабель стоял в маленькой ялтинской церкви, как птенца в горсти сжимал трепетавшую на сквозняке свечку и, выбиваясь из общего хора, пел: "Любовью смерть поправ." Возле храма, пластая крылья, купались в песке рыжие воробьи, смеялось солнце, и на обратной дороге он высчитал, что, когда станет глубоким стариком, Ася будет дамой бальзаковского возраста.
"Хоть день, да мой, - ускорил он шаг, - а десять лет совсем не мало!"
Но проходило лето, и в их отношениях наметилась трещина, грозившая превратиться в пропасть. "Жизнь одна, а смертей много", - вздыхал он и видел, как Ася подавляет зевки. Но его словно за язык тянули. Он говорил, что в сравнении с вечностью возраст не имеет значения. А сам думал, что старше её матери.
И опять чувствовал пропасть, которую невозможно перешагнуть.
Ася смотрела на мир сквозь увеличительное стекло, тогда как его стекло уменьшало, и если для него их встреча была лестницей в небо, то для неё - только эпизодом.
Иногда ему казалось, что Ася его старше. "Максимушка, - нежно звала она, - мой ненаглядный". И тогда Ка-рабель понимал, что спит. А проснувшись, с ужасом ловил себя на мысли, что ненавидит её молодость. "Я хочу, чтобы ты постарела!" - скрипел он зубами, отвернувшись к стене, чтобы Ася не прочитала по губам его беззвучных слов.
Ночью, когда она спала, склонив голову ему на плечо, он курил, вперившись в темноту, и не представлял их будущего.
А если нет будущего, зачем настоящее?
Городишко с ноготь, и они часто натыкались на компании её ялтинских знакомых. Карабель неловко переминался, пока она, краснея, представляла его молодым людям. Вечерами Ася стала задерживаться. Она смущенно ссылалась на работу, а однажды призналась, что устала от гостиницы. Карабель не настаивал - к ней возвращалась прежняя жизнь, в которой ему не было места.
Теперь он всё чаще оставался один, ходил на море и по набегавшим волнам гадал, любит ли его Ася? Перебирая сухие, пахнущие солью водоросли, видел чёрные кудри, такие густые, что запутавшейся в них брошке не требовалась защепка, а уколовшись об острую ракушку, вдруг увидел её всю - нагую, доступную.
В августе у него промелькнула мысль о возвращении. Он уже без ненависти вспоминал квартиру с драными обоями, громко бившими настенными часами и тапочками под кроватью. Чтобы прогнать воспоминания, Карабель шёл в библиотеку, брал с полки первую попавшуюся книгу, листал, саля пальцем слипшиеся страницы, громко смеялся, но в голове у него крутилась какая-то ерунда: "Бобр бодр, но не добр".
- Я соскучилась по твоим письмам, - однажды сказала Ася.
- А я по твоим, - эхом откликнулся он. Так их переписка возобновилась.
С этого момента их отношения стали носить странный, болезненный характер. Они проводили день вместе, равнодушно говорили о любви, точно притворяясь, точно играя надоевшую обоим роль, а вечером, когда солнце катилось в море, расставались, чтобы обменяться письмами. Там они были другими, не стеснённые чужим присутствием, возвращались к проведённому времени, раскрывая потаённое, проживали его заново, и буквы складывались в не произнесённые слова. Электронные послания заменили разговоры, письма были правдивее, искреннее, и плоть кричала в них куда громче, куда пронзительнее, чем наяву.
Это раздвоение грозило свести с ума - днём они опять встречались, ходили в кафе, занимались любовью, и всё катилось привычной колеёй.
В письмах возрастала цена слов, которые встречи обращали в пустые звуки. Но Ася этой цены не знала. Она щедро рассыпала "люблю" и "целую", за которыми стояла лишь быстро проходящая страсть. Карабель читал её бойкие пассажи и думал, что его ялтинский бунт закончился, что его лебединая песнь осталась не услышанной.
От морского воздуха ломило суставы, ночами он перекручивал простыни и всё больше чувствовал себя престарелым, утратившим мужскую силу Давидом, которого молодые девушки согревали свои телом.
От дождя не уйти - он караулит за каждым поворотом.
Осень медлила, но в воздухе уже пахло сыростью, носились злые, кусачие мухи. Подкрался мёртвый сезон. Ялта погружалась в скуку - отдыхающие схлынули, холодный ветер гнал по пляжу жухлые листья. "Я люблю тебя!" - упрямо твердила Ася. "В юности даже ложь святая", - думал в ответ Карабель. Раз он попробовал объясниться. Ася зажала ему рот ладонью, провела пальцем по усам. "Мальчик се-ердится, - растягивая слова, заговорила она, как с ребёнком, - ну иди-и же ко мне."
И опять постель утопила всё.
А спустя месяц начались сцены, на подоконнике заиграли на свету сердечные капли. Карабеля уже раздражало это странное сочетание женщины и ребёнка, к которому он так и не смог приноровиться - Асю тяготили его разговоры, его молчание. Они расходились всё дальше, их по-прежнему мирила только постель, и хотя Ася ещё оставалась для него светом в окошке, теперь у него хватало сил задёрнуть штору.
"Мало уметь знакомиться с женщинами, - цедил он, - надо уметь с ними рвать".
Из ванной Ася вышла обмотанная коротким полотенцем, вся в мурашках и каплях, блестевших на смуглой коже.
- Согрей меня, милый, - обжигая дыханием, скользнула она под простынь.
Карабель отстранился.
- Ты маленькая лживая дрянь! - неожиданно закричал он и вскочил с постели.
В самолёте, отвернувшись к иллюминатору, он глядел на громоздившиеся внизу облака, пытаясь проглотить ком в горле. В ушах, как в раковине, шумело море, а губы помнили гибкое, жаркое тело и, пристёгивая посадочные ремни, Карабель истерично расплакался.
Поднимаясь в лифте, он машинально полез в карман за ключом и обнаружил, что так и не вынимал его.
"Снимай ботинки, - встретила на пороге жена, - я пол вымыла."
ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ
Ребёнку люди кажутся добрыми, взрослому - злыми, а старику - жалкими. Почему так устроена жизнь? Пир хищников, на котором все - жертвы!"
Так говорил Наум Бариблат.
На пятом десятке он смертельно устал. Начальство его не жаловало, повышение обходило стороной, а жена называла архитектором воздушных замков.
"Почему Бог не делится счастьем? Разве от Него убудет? Разве Ему не стыдно за наши страдания?"
Так говорил Наум Бариблат.
За плечами у него был университет. "Эх, Наум, много напишешь, мало - на ум!" - дразнили его Савелий Красно-жан и Викентий Чернобрус, сидевшие с ним в тесном офисе. Их образование ограничивалось школьными коридорами, а опыт приобретался на факультете житейских наук. Словно близнецы, с одинаковыми ртами-защёлками, они, как животные, знали от рождения как жить и не спрашивали "зачем". Наум думал, что им дано видеть скрытую от него сторону вещей, а, стало быть, все его знания не стоят и ломаного гроша.
- Дел невпр-в-рот! - проглатывая гласные, лаял Красножан.
- На носу отчёты! - хватался за голову Чернобрус.
И косились, пришпоривая, как лошадь, убеждённые, что весь мир - офис.
А Наум, глядя по сторонам, наблюдал метаморфозы, его всё теснее обступали люди-вездеходы. Они ползали на коленях, едва приподнявшись, бегали с высунутым языком, а, расправив крылья, кружили, как стервятники. Бариблат смотрел на них, будто из-за стеклянной двери, и мир представлялся ему забегаловкой с грязной посудой и наглыми официантами.
"Как можно любить отправившего сюда? Разве завет с Ним не унизительная сделка? Любовь не вымогают! Отец умер после нашего рождения, а над нами властвует отчим!"
Так говорил Наум Бариблат.
Женился он рано. Постель супруги давно похоронили, находясь в "музейных" отношениях - руками не трогать! - но дело сделали: у Наума был взрослый сын и дочь-студентка. А за стенкой точила зубы тёща. Все смотрели одни сериалы, ходили в один туалет, но ели порознь и, слизывая чужие мысли, держали свои под подушкой. Сын был успешный, он делал деньги, будто мыльные пузыри дул, и по служебной лестнице поднимался на лифте.
- Далеко пойдёт! - разбивая яйца о край сковородки, подначивала тёща.
- Не дальше могилы, - огрызался Наум, помешивая суп.
Сын не обращал внимания на отца, а, сталкиваясь в коридоре, жалил:
Не ворон надо считать, а копейку!
Копейку считать - душа станет копеечная.
Свободное время сын отдавал сексу. Он менял подружек, как жевательную резинку, и над его кроватью под газетной вырезкой с портретом Фрейда красовалось: "Кто не "кончает", тот не ест!" По вечерам из его комнаты доносилась тихая музыка и приглушённый смех.
И зачем приходила? - злился сын, когда гостья не оставалась на ночь.
То ли ещё будет! - откликался Наум. - С годами уже не понимаешь - мир сошёл с ума или ты?
Спроси окружающих! - рубил сын.
А Наум, отчаянно жестикулируя, ещё долго спорил со своей тенью, и его слушали засаленные пожелтевшие обои с чередующимися, как дни, цветами.
Иногда приходил сосед. Пили чай с брусничным вареньем, туго набивая трубки, курили. Сосед перенёс инфаркт и после больницы был погружён в себя. "Куда ни плюнь - всюду вечность…" - повторял он с тихой задумчивостью, выпуская кольца сизого дыма. И пристально смотрел в угол, точно видел там просверленную дыру, ведущую по ту сторону добра и зла. А Наум вёл обычные разговоры.
- Посмотри вокруг. - Сосед при этих словах крутил головой. - Семья - как тюрьма, окаянная работа! Пожив такой жизнью, становишься, как стреляная гильза.
Сосед невпопад кивал, а Наум распалялся:
- Откладываем всё на завтра, а умираем, как младенцы, - не начав жить. Нет, наши дни, как надоевший сериал, выключить который не хватает решимости.
И однажды сосед не выдержал:
- Болтать все горазды - подай пример! Так Наум бросил семью и работу.
Он уехал в деревню, в увитый диким виноградом дом своих родителей. Опустевший после их смерти, тот стоял на окраине, в двух шагах от леса, которым Наума пугали в детстве. Тогда он боялся водяных, леших, утаскивающих в омут русалок, страшился колченогую бабу-ягу и болотную кикимору. А теперь боялся повседневности и, забредая в чащобу, жаждал чуда. По нему не плакали, назад не звали.
Однажды позвонила жена, повесившая трубку так быстро, что забыла попрощаться. "Ничего, - крепился Наум, - человек познаётся в своё отсутствие…" По будням, когда домашние расходились, он набирал свой номер и, заглушая гудки, изливал горечь: "Зачем притворяться? Мы - в чужом доме. Мечты в нём несбыточны, а осуществившиеся - не радуют… - он входил в роль, как актёр, произносящий чужие монологи. - Убить проще, чем родить, принести горе легче, чем радость, поэтому на земле и нет рая, а есть только тесный, как общая могила, ад".
На пыльном, захламлённом чердаке зимовали осы, и Наум сжигал их серые, засохшие гнёзда, из которых ушла жизнь. Вспыхивая, они рассыпались горстками золы, а Наум, глядя на белый дым, представлял, как в тесных сотах точили друг о друга жала, будто люди - языки. У одиночества много ступеней, вначале отдаляются близкие, потом от себя отдаляешься сам.
"Что есть истина? В чём состоит правда? В том, что истины нет, а правда - у Судьи, как законы - у судей! Поэтому молиться надо так: "Господи, возлюби меня всем сердцем Своим, будто Самого себя! И вместо того, чтобы подчинять законам Твоей вселенной, дай возможность построить свою!""
Так говорил Наум Бариблат.
Как-то на выходные приехала дочь с молодым человеком, у которого усики торчали в бороде, как иголки в мотке ниток.
- И чем вы тут занимаетесь? - поинтересовался он, когда накрыли на стол.
Работаю, - неопределённо махнул Наум.
Над собой, - усмехнулась дочь. Молодой человек поправил усики.
- Работа - это не то, что отнимает время, а то, что приносит деньги.
- А жизнь - это совсем не то, что мы о ней думаем, - откинувшись на стуле, выстрелил Наум.
Дочери сделалось неловко, она стала убирать посуду. А Наум, намолчавшись за неделю, уже сел на своего конька.
- Разве вы не видите, что наша цивилизация не оставляет наедине с собой, что она только пролог к цивилизации роботов? - У молодого человека мелькнуло недоумение. - Скоро белковую жизнь сменит полимерная, а душу - искусственный интеллект.
Дочь стала торопливо одеваться, потянув молодого человека за рукав, как пальто с вешалки.
А Наум ещё долго сидел, уперев щёку в кулак, прису-шиваясь к дому, все шорохи которого давно изучил.
Осень выдалась промозглой, слякотной. Меж рам бились сонные мухи, будто вспоминая про крылья, резко взлетали и с жужжаньем падали. "Точно мы, - думал Наум. - Справа, слева, вверху, внизу - словно кисть у художника, мы сами не знаем, где мы". До его медвежьего угла было не добраться, поглядывая в окошко, он вычёркивал дни в календаре и выл от одиночества. "Всё живая душа", - радовался он телефонистке, напоминавшей о неоплаченных счетах. Но цивилизация, как вор, лишает последнего, и девушек в трубке сменили автоответчики.
Дождь, дождь серый, унылый, небо заволокло, и никакого просвета! Выходя во двор, Наум подолгу стоял, как огородное пугало, отгоняя чёрных крикливых грачей. Надев высокие охотничьи сапоги, ходил он и в деревню, косился на крепко сколоченные заборы, на бескрайние огороды, на обгладывавших мокрые ветки коз. "Вам кажется, что вы держите хозяйство, - стучал он в запертые ворота, - а это хозяйство держит вас!" На него глазели, сдвинув занавески. "Живём один раз!" - возвышал он голос, который превращался в эхо, когда спускали собак: "А умираем каждый день."
Отец Ираклий состарился в сельской церкви. "Змей на Руси о трёх головах - пьянство, чревоугодие, блуд!" - теребил он курчавую бородку. В деревенской глуши батюшка раздобрел, стал глуховат, а в последние годы его душила астма. Он закрывал глаза на приходские сплетни, исповедуя, давал житейские советы и в глубине был уверен, что его пастве всё простится. "Грех пошёл мелкий, - сипел он, как дырявый насос, - гордыней и не пахнет".
Был церковный праздник, о. Ираклий готовился к крестному ходу.
- Здесь выдают индульгенции?
На пороге стоял худощавый мужчина с умным, нервным лицом.
От неожиданности батюшка подпрыгнул:
Церковь - не базар!
Весь мир - базар. И Господь продаёт Царство Небесное. Сдашь экзамен - возьму к Себе! И зачем Ему это?
Не Ему, агнцу, а нам, грешным!
А мы-то чем виноваты? - ядовито усмехнулся гость. - Что посеешь, то и пожнёшь: Господь на Голгофе искупал не наши грехи, а собственные.
О. Ираклий обомлел, лихорадочно вспоминая, чему учили в семинарии, а незнакомец ткнул в него пальцем:
- Смерть настолько ужасна, что не укладывается в голове! Может, поэтому нам и предлагают думать о чём-то привычном, понятном - о покаянии, о грехе? - он покосился на чадящую в углу лампаду. - Невыразимый страх подменяется боязнью наказания, а неведомый Бог одомашнивается.
Выгадывая минуту, батюшка поправил рясу. А гость крыл и крыл.
- Или вот святые, - обвёл он глазами черневшие иконы. - Кто знает, как они жили? Скажете, для легенды это не важно? Тогда чем не святой дон Кихот?
Стало слышно, как оплывает свеча.
Батюшка уже не пытался спорить. "Надо смириться, - думал он. - И с тем, что другие не смирились, тоже". Он прочитал молитву, и ему вдруг сделалось необыкновенно легко.
- Вам не ко мне надо, - просто сказал он, возведя глаза к церковному своду.
И, поколебавшись, поднёс к губам Наума тяжёлый нагрудный крест.
Зима возвестила о себе ломотой суставов. В вечерних сумерках Наум топил печь, ворошил кочергой жаркие угли и, накинув драный тулуп, грел спину у побелённой кладки. Слюнявя палец, листал Библию в кожаном переплёте, примеряя на себя пророков. Чаще других он воображал себя Иовом - также видел вокруг себя пепелище и слышал собственные вопли. Только казался себе несчастнее. "Докричался, - завидовал он еврею, всматриваясь в разыгравшуюся за окном пургу. - А тут хоть волком завой - из бури не ответят". И недоумевал, зачем вернули Иову сытую жизнь. "Утраченное требует не возврата, а замены", - глядел он на пылающие поленья.
И долго распространялся, не стыдясь разговоров с собой.
"Находясь внутри слов, как и внутри женщины, невозможно их оценить. Чтобы услышать родной язык, в словах нужно переставить буквы, оставив их звучание. Чтобы услышать мир, надо также изменить привычный смысл, чтобы увидеть его, надо подставить кривое зеркало. Поэтому правда и угадывается в искусстве, но художник стеснён в средствах - только у Бога фантазия находит воплощение".
Так думал Наум Бариблат.
На Рождество выпал снег. Наум ковырял ногтем изморозь на стекле, когда в дом постучали. Сдвигая сугроб, он рывком распахнул примерзшую дверь. На пороге, как часовые, стояли близнецы с одинаковыми ртами-защёлками, поддерживая густо перевязанное полотно.
Посылка, - выдохнул один.
Р-спишитесь, - протянул бумагу другой.
От кого? - машинально спросил Наум.
Откуда нам знать?
Мы люди м-ленькие.
Наум хотел поздравить гостей с Рождеством, но язык подвернулся:
Что же у вас и имён нет?
Почему нет? - обиженно пропели гости.
Савелий Красножан, - представил товарища первый.
Вик-нтий Черн-брус, - сделал ответный жест второй. У Наума перекосило глаза. Он вспомнил, что весь мир -
офис, из которого никуда не деться.
- Так вы не братья, - пожал он мягкие ладони.
- Мы любовники, - ухмыльнулись они, видя, как Наум отдёрнул руку. И, потянув за верёвку, распоясали полотно.
На Наума уставился заросший щетиной мужчина.
- Зеркало у меня уже есть, - кивнул на темневшее окно Наум, - забирайте назад.
Это нев-зможно, - всплеснул руками Красножан.
Наше дело маленькое, - затянул Чернобрус.
И тут же откланялись. Припав к окну, Наум смотрел на удалявшиеся спины. Снега намело по колено, но гости, взявшись за руки, шли, не оставляя следов.
Овальное, в деревянном окладе зеркало было ледяным, но когда Наум его тронул, расхохоталось, будто от щекотки.
У Наума подпрыгнуло сердце.
- Значит, меня услышали?
- Слышат даже тех, кто себя не слышит! - подмигнуло ему отражение. - Только все врут - просят, чего самим не нужно.
- А я?
- Ты был искренним и заслужил. Теперь всё - в твоих руках!
Бариблат пожал плечами.
- Но я хочу, чтобы всё изменилось.
- Всё не получится: можно изменять либо себя, либо мир.
"Изменять себя - значит изменить себе, - почесал затылок Наум, - а я и так перестал быть собой". И выбрал "мир". Так Наум Бариблат стал Богом.