Вера Ильинична - Григорий Канович 9 стр.


С особым воодушевлением Карлуша отзывался на трель телефона, которая, видно, напоминала ему о предках, заливавшихся не в крохотной клетке, а в приветливой, тенистой купе деревьев, под обжитыми просторными небесами. Услышав звонок, он расправлял отвыкшие от полётов крылышки и вдруг заходился в громком счастливом пересвисте. В такие минуты от его самозабвенного сольного номера увлажнялись глаза не только у чувствительной Веры Ильиничны, но, похоже, и у жестоковыйных старцев - польских прадедов Моше на стенах.

Вера Ильинична устраивалась за столом напротив Карлуши и, чтобы забыться, писала под его ободряющие рулады письма в Вильнюс своим кладбищенским подругам, расспрашивала их о Ефиме; о Пуэрто-Рико и Любеке; о союзе русских вдов; рассказывала им о детях, о Павлике, о ценах и о себе, о том, как к ней пытался посвататься такой Миша из Керчи, бывший моряк-подводник в героической тельняшке на худосочной груди, приторговывавший на набережной кассетами Шуфутинского, книжками Блаватской и Марининой, советскими спортивными значками, морскими вымпелами и юбилейными медалями "За оборону Одессы" и "За взятие Берлина"; о хозяине Моше, который взял и отменил ее прежнее христианское имя и на местный, еврейский лад нарек Дворой - Пчелой. Против нового, кошерного имени Вера Ильинична особенно не возражала. Раз человеку так хочется, пусть будет Пчела. Главное, чтобы Моше вдобавок к квартирной плате не требовал от нее еще и мёда.

- Перемена имени - перемена судьбы, - загадочно сказал не расстававшийся с молитвенником Моше.

Никаких перемен в судьбе Веры Ильиничны, однако, не происходило, ничего не менялось, и это постоянство не столько радовало ее, сколько почему-то настораживало и пугало. А вдруг… А вдруг с кем-нибудь из них что-то произойдет - с Иланой, с ней самой или, не приведи Бог, с Павлушей.

- В Израиле все до единого ждут чуда, а ты все время ждешь несчастья, - упрекала ее Фейга Розенблюм.

Тем не менее, с тех пор, как Вера Ильинична уехала из Литвы, ее не переставали мучить дурные предчувствия, каждый день она и впрямь ждала чего-то, что в одну минуту могло взорвать привычный ход жизни, и, как ни старалась, не могла заглушить в себе эту тревогу. Всякий раз, предчувствуя что-то неладное, она в жертву выбирала самоё себя, готовая заплатить непомерную дань любой беде, даже смерти, за благополучие и невредимость своих близких.

Смерти Вера Ильинична не страшилась. Если что-то и заставляло её съеживаться и содрогаться, то только мысль - прихлопнет ли её безносая одним махом, или, упиваясь своим коварством и безнаказанностью, поглумится над ней - искалечит, отнимет разум, превратит из человека в его жалкое и беспомощное подобие. Не было дня, чтобы ее не преследовало ощущение, что вот-вот что-то все-таки случится; не было ночи, чтобы ей не снились покойники: отец Илья Меркурьевич, Ефим, сестра Клавдия, дядя Дементий, погибший на лестнице рейхстага, мужья Ольги Николаевны и Валентины Павловны, давно покинувшие эту бедную землю. Вера Ильинична во сне и наяву с ними бывала чаще, чем с живыми, и почти не сомневалась в том, что, когда наступит ее смертный час, она не почувствует никакой разницы, и, не причиняя никому излишних хлопот и тягот, просто перейдет в небытие, как из одной комнаты в другую, пусть и менее освещенную, и соединится с её обитателями. Господь удостоит ее такой милости, хоть один раз выполнит ее потайное желание - что Ему стоит? Ведь на своем веку она не докучала Ему своими просьбами. Может статься, это Он и надоумил Моше назвать ее Пчелой, может, в новом её имени сокрыт какой-то вещий знак, заключено какое-то тайное предначертание, и ей суждено превратиться не в тую, а перевоплотиться в скромную труженицу-пчелу, умудряющуюся добывать сладость даже на погостах: вспорхнет, зажужжит и полетит со взятком отсюда, от Средиземного моря, от чужого дома на Бат Галим в Литву, на еврейское кладбище, где под вороний грай покоится Ефим и где по весне до головокружения пахнет хвоей и медуницей.

Боясь пропустить какой-нибудь важный звонок Павлуши (или, упаси Господь, о Павлуше), Вера Ильинична все реже приходила на набережную. Вырвется, бывало, на полчаса из дому, спустится к самому берегу, выберет отдаленную отмель - ночлежку крикливых чаек, и, уединившись, стоит, зажмурившись, и думает о том, в чем никому, кроме моря, до сих пор не смела признаваться. Морю можно, оно не выдаст, не осудит ее, только вскипит волной, загудит, застонет…

Иногда редкий прохожий, такой же отшельник, как и она, останавливался и тихо спрашивал:

- Женщина, вам плохо?

- Нет, нет, - отвечала она. - Все в порядке… - И, устыдившись, что кто-то застиг её врасплох и нечаянно угадал ее мысли, быстро уходила прочь.

Отрешенность Веры Ильиничны, навязчивое ее стремление уединяться, отстраняться, отмалчиваться раздражали и тревожили Сёмена с Иланой. Теряясь в догадках, что с ней происходит, они по ночам принимались о чем-то подолгу шушукаться, шёпотом спорить, в неурочное время вставать - подойдут на цыпочках к ее комнате, тихонечко приоткроют дверь и, убедившись, что старая дышит, топают обратно к своей постели.

Вера Ильинична притворялась, что не замечает этого неуклюжего и заботливого подслушивания, этой благожелательной слежки, и успокаивала их то нарочито громким храпом, то невнятным и сердитым бормотанием, то хриплым и надсадным кашлем. - Спите, спите. Я еще жива, - однажды выдохнула она в темноту.

Преображалась Вижанская только в те дни, когда на побывку с ливанской границы ненадолго приезжал Павлик, который сбрасывал у входа свой тяжеленный, Бог весть чем набитый рюкзак, вешал на толстый гвоздь свой неразлучный "Узи", сдирал с себя пропахшее едким потом обмундирование, залезал в ванную, пускал, как радио, на всю громкость струю душа и, завернувшись, в белую простыню, тут же заваливался спать. Вера Ильинична воровато осеняла внука крестным знамением и, пока тот спал, принаряживалась - надевала выходное платье в крупный голубой горошек, стягивала в узел седые волосы, закалывала их на затылке, подкрашивала губы и, уставясь на Пашино небритое лицо, на его буйные брови, на остриженную под ноль голову, на голые мускулистые ноги с крупными мясистыми пальцами, заступала в охранение. Стоило Карлуше заливисто запеть, как она вскакивала с дивана, хватала клетку и, грозя певуну пальцем, спешно уносила её на кухню.

- Потом, Карлуша, споешь… - умоляла его она, боясь, что Павлик зашевелится и раньше времени проснется… - Потом…

И щегол покорно затихал. Разве ослушаешься того, кто день-деньской тебя кормит?

Вера Ильинична ждала своего солдата на праздник Шавуот.

Когда раздался звонок в дверь, она бросилась к ней, на ходу вытирая о фартук руки (тёща жарила для Семена картофельные блины). Радостно приговаривая "Бегу, Пашенька, бегу", Вера Ильинична призывно зазвякала ключами. Она была уверена, что это он - просто не предупредил её по телефону, решил огорошить, негодник, сделать сюрприз, он очень любит сюрпризы и розыгрыши, это он, он, никто кроме него в это время прийти не может - Семён и Илана на работе, Фейга Розенблюм от нечего делать по четвергам ходит на английский язык, хозяин Моше заглянет к ним только через четыре месяца, чтобы продлить договор и взглядом поздороваться со своими соскучившимися по нему предками на стенах.

- Сейчас, сейчас, - повторяла она, никак не попадая ключом в замочную скважину.

Наконец ключ щелкнул, и в дверном проёме появился офицер в вязаной кипе и в роговых очках, за которыми, как у арийца, пронзительно голубели доверчивые глаза, и женщина в цветастой блузке и в короткой - не по возрасту - юбке, не вязавшейся с её одышкой и полнотой. Хотя Вера Ильинична и не была ни с кем из них знакома, она сразу догадалась, что это та парочка, с которой, по рассказам Фейги, лучше не знаться. Горе тому дому, в дверь которого они стучатся.

Поначалу Вера Ильинична еще тешила себя тем, что этот офицер, исполняющий печальные обязанности вестника смерти, и эта вертлявая, молодящаяся сотрудница армейской службы психологической помощи ошиблись дверью, скажут "Слиха" и уйдут, но когда в иврите офицера, как жучки в крупе, зашуршали русские слова "Павел Портнов", Вижанская обомлела и замороженными губами тихо простонала:

- Убили?

Казалось, до ответа, до которого и мига не было, она не доживёт.

- Лё, - донеслось до неё сквозь толщу страха и накатившей тошноты. - Мамаш лё, - добавил офицер и еще что-то добавил на иврите, но Вера Ильинична ничего не поняла, стояла, не дыша, и все время вытирала о фартук дрожащие, потные, ненужные руки.

- Ранение средней тяжести, - по-русски объяснила Вижанской женщина, все время одергивавшая свою юбку и стягивавшая на животе юношеский поясок с аляповатой пряжкой.

- Правда?

- Наша служба - единственная в Израиле, которая никогда не врет. Кто погиб, тот погиб, кто ранен, тот ранен.

- Кен, кен, - закивал офицер, по долгу службы усвоивший два-три роковых русских глагола, и протер очки.

- До прихода ваших… если позволите, я побуду с Вами… Меня зовут Кларетта… Ложитесь, отдохните, с вашим внуком, поверьте, все будет хорошо… - Гостья потянула носом воздух - У вас на кухне что-то, кажется, горит… Наверно, блины жарите… Не беспокойтесь. Отдыхайте, отдыхайте… Я дожарю… Вы только мне подсказывайте, где и что…

И как ни в чем не бывало прошла на кухню.

Вера Ильинична опустилась на диван, закрыла фартуком лицо и зарыдала.

Напротив хозяйки в клетке неистово защебетал невольник Карлуша. Может быть, и он по-своему, по-птичьи плакал. Кто их, пернатых, поймет - когда они отпевают, а когда ликуют…

Ей никуда не хотелось ехать, и ранение Павлика только подтвердило её правоту. Как ни трудно было в Литве, как ни коробила её высокомерная неприязненность хозяев к пришельцам, устремившимся на чужие хлеба, внуку там ничего не угрожало. Учился бы парень на своем факультете, бегал бы по вечерам на танцульки или на тренировки в спортзал "Жальгирис", читал бы на досуге своего ученого тибетского монаха или миловался бы с Лаймой, а не лежал бы сейчас с раздробленным коленом за Тверией, в больнице "Пория". Кстати, еще вилами по воде писано: c раздробленным ли коленом или - страшно вымолвить! - с ампутированной ногой? Разве от скрытницы Иланы и Семена узнаешь правду? Правды они всегда требовали от нее, но сами ей правду никогда не говорили. Если и говорили, то такую, от которой ни радостей, ни печалей.

Вера Ильинична умоляла дочь и зятя взять ее с собой - мол, она сама хочет убедиться, что же произошло с Павликом, но те наотрез отказались. А одна куда двинешься - языка не знает, как добираться до этой Тверии, не знает, никого, кроме Миши из Керчи, хозяина Моше, Фейги и Карлуши, не знает, и её, бедолагу, никто не знает.

- С таким давлением в дорогу? Да ты что, с ума сошла? Мало нам Павлика! - вскинулась Илана. - Я попрошу Фейгу - пока мы вернемся, она с тобой посидит.

Давление и впрямь зашкаливало за двести, у неё кружилась голова, тошнило, перед глазами роем мелькали какие-то черные бесшумные мушки.

- Когда очухаешься, - утешила Веру Ильиничну Фейга, которая согласилась пропустить свой английский и на весь конец недели стать кухаркой и сиделкой - я тебя туда и обратно на такси отвезу. Честное слово. Могу себе, Вера, такую роскошь позволить. Тем более, что отсюда это недалеко, и красота там неописуемая… Кинерет… Озеро, на котором рыбачил один твой знакомый.

- Кто? - не подозревая подвоха, - спросила Вижанская.

- Иисус Христос, - улыбнулась Фейга. - Встретишься с Павликом, поговоришь с докторами, я переведу тебе их ответы, и успокоишься.

- Спасибо, Фейга…

- Мне, конечно, о таких вещах легко говорить - у меня ни солдат, ни солдаток. Бог не дал ни детей, ни внуков. Но раз уж ты выбрала эту страну, то к этому надо привыкнуть.

Вера Ильинична не могла взять в толк, к чему она должна привыкнуть - к красотам Тверии, к докторам или к тому, что с ней не считаются?

- К ранам надо привыкнуть, - с какой-то щемящей ласковостью и доверительностью объяснила Фейга, - к увечьям… и даже к смерти. Дело, видишь ли, в том, что воды… обыкновенной питьевой воды в Израиле с каждым годом становится всё меньше и меньше, а пролитой крови - всё больше и больше. Наша жизнь совсем не похожа на ту, которая была в Литве… Это - жизнь в черной рамке… Хочешь, я тебе, Вера, выжму лимон, говорят, его сок снижает давление… Я всего накупила - лимонов, персиков, арбуз, дыню… Брокколи… Сварить тебе брокколи?

- Фейга, - неожиданно спросила Вера Ильинична. - Почему ты ни разу замуж не вышла?

- Почему? - сиделка вздохнула, задумалась и тихо промолвила: - Никого не любила… И меня никто не любил… Все проходили мимо… Так и жизнь прошла. Спроси меня сейчас, что лучше - хоронить тех, кого любил, или хоронить самоё себя, и я тебе сразу отвечу… самоё себя… Так как - варить брокколи?

- Нет…

- Нет так нет… Когда проголодаешься, скажешь… А теперь откровенность за откровенность… ты, я чувствую, жалеешь?

- О чем?

- Что бросила все и приехала сюда?

- Лично я ни о чём не жалею, потому что я давным-давно уехала, но пока нигде не сделала остановки, - сказала Вера Ильинична и повернула отяжелевшую голову к окну, видно, в сторону великолепной Тверии. - А что до детей, то жалею - зря они приехали. - Она сделала долгую паузу, достала из тумбочки таблетку, сунула ее под язык и, когда та рассосалась, продолжала. - Подумай сама: ну какие они евреи? Еще совсем недавно им было все равно куда податься - что в Израиль, что в Пуэрто-Рико, что в Америку, что в Германию… Лучший пример - Павлик. Прадед - старовер, бабка - русская, мать - ни то, ни сё, серединка на половинку, отец - вынужденный еврей, всю жизнь тяготившийся своим еврейством и пытавшийся избавиться от него, как от злокачественной опухоли… Ты, конечно, будешь смеяться, но во всей нашей семье, включая и моего Ефима, только я, урожденная Вера Филатова, слышишь, только я была единственной и настоящей еврейкой.

Фейга прыснула.

- Это я больше всех испытала от тех прелестей, что выпали на вашу долю - и суды, и запреты; это я дрожала от страха не за свою, а за вашу жизнь, когда в Москве схватили кремлевских докторов; это я люто ненавидела своих сородичей за проклятый пятый пункт, за "кукугузу" и "гогу Агагат", за наветы; это я знала все секреты еврейской кухни и все ваши обычаи, все праздники; это я при всем честном народе не стеснялась говорить со знакомыми на идиш; это я записалась в еврейскую самодеятельность и, когда большинство актеров разъехалось кто куда, я под аплодисменты всего зала играла Эти-Мени - Эрнестину Ефимовну, жену портного Шимеле Сорокера…

- Я-то всегда тебя считала еврейкой, но ты передохни, ради Бога, передохни, - испугалась Фейга. - Тебе нельзя так напрягаться…

- Можно, можно… Какая разница - днем раньше хватит Кондратий, днем позже. Ты знаешь - я не хвастунья… Говорю, как было. Ничего не прибавляю. Разве после всего этого я не заслужила, чтобы меня положили на еврейском кладбище рядом с евреями, с теми, за кого я всю жизнь заступалась, с кем вместе страдала, а не зарыли, как собаку, под забором? Разве я, скажи честно, не заслужила?

Фейга не перебивала, поддакивала, опасаясь, что Вера Ильинична еще больше распалится, и тогда придется вызывать скорую, но Вижанская не собиралась довольствоваться ни ее уверениями, что со временем в Израиле и Павлик, и Семён с Иланой станут полными евреями, ни ее молитвенными кивками, и продолжала говорить - правда, без прежнего пыла и обиды, с каким-то примирительным отчаянием, как будто изливала душу не перед бесхитростной Фейгой Розенблюм, а перед кем-то другим, невидимым и бесконечно справедливым. Иногда она замолкала и принималась скользить затуманенным взглядом по чужим стенам и обоям, по облысевшим дверцам платяного шкафа и дубовому комоду, на котором чернел оставленный Моше арендный семисвечник, и от этого молчания, от этого пристрастного поглядывания Фейге становилось еще страшней.

- Может, ты все-таки что-нибудь съешь? - в который раз предложила Фейга.

- Лучше накорми Карлушу… И воду в поилке смени… А то он что-то совсем приуныл, - промолвила Вера Ильинична. - В кухне на верхней полке в целлофановом мешочке корм… Только смотри - не выпусти из клетки… Я уже один раз за ним по всей квартире гонялась. Еле поймала… Вылетел бы, дуралей, и попал бы в пасть к коту. - И неожиданно добавила - Интересно, Фейга, какой национальности и религии птицы? Евреи, русские, арабы, литовцы? Христиане, мусульмане, буддисты?

Вопрос ошеломил Фейгу. Чего, чего, а такого поворота она от сумасбродки Вижанской не ждала. В роду Розенблюмов ломали голову над всякими вопросами, но чтобы её такими идиотскими морочили!

- Птицы? - замялась она. - Наверно, у них у всех и национальность одна, и религия одна - птичья.

- А почему, Фейга, так не может быть у нас? Одна на всех - человечья.

- Не знаю.

- Было бы, ей-богу, неплохо. Где свил гнездо и высидел своих птенцов, там и родина, где летаешь и щебечешь на ветке, там твой дом, и ты не чужак, а свой… И ни тебе распрей, ни войн…

Затренькал телефон, который и вернул их к прежним заботам - к раненому Павлику, к Тверии.

- Это Илана, - выдохнула Вера Ильинична. - Сними трубку… Сейчас я подойду. Сейчас…

- Может, мне с ней поговорить?

- Я ещё не умираю, - буркнула Вера Ильинична, с трудом встала с дивана, запахнула халат и грузно зашагала к телефону.

- Алло! Да… Слушаю. Упало, упало… Сто шестьдесят пять на сто. Да… Принимаю… Две таблетки. Фейга? Шомерит. Сторожит меня!.. Не беспокойся… Заночует… Что это ты всё про меня да про меня… С него бы и начала… Я не расслышала - сколько? Ничего себе… А нога? Не отрежут, говоришь? Не клянись, не клянись. А что, хирурги - не люди, не врут? Хорошо, хорошо. Значит, не заедете… Оттуда прямо на работу. Ладно. И ему от нас передай… Скажи, на будущей неделе нагрянем… С ревизией… А мне ни от кого никакого разрешения не нужно…

- Ну? - не вытерпела Фейга.

- Операция вроде бы прошла успешно… Восемь осколков выковыряли. Два из живота… остальные из ноги… Но голос у доченьки невесёлый…

- В больницах какое веселье?… Главное, что он жив.

- Жив-то жив, а если выпишут инвалидом… калекой? - гнула своё Вера Ильинична.

- У тебя сразу - инвалид, калека! Может, все обойдется. Не про твоего внука да будет сказано, я знаю не одну семью, где согласны были бы водить слепого, катать в каталке парализованного. Да что там согласны - в своем несчастьи были бы даже счастливы… Только бы на могилу не ходить… только бы видеть своего… рядышком дышать…

- И я, наверно, была бы не против. Но кто, милая, знает, что лучше… Иногда уж лучше могила. Господи, не покарай меня за мои слова! Заткни уши! Не слушай дуру! Ты же, как и мы, не любишь правду. Тебе, как и нам, тошно от неё и больно… Потому-то, Господи, все тебе дружно врут… и Ты, жалеючи нас, врешь напропалую, - тихо, почти шепотом, как в церкви, держась за край стола, чтобы не упасть, пробормотала Вера Ильинична и беспомощно глянула на застывшую у Карлушиной клетки Фейгу.

- Ты чего, Фейга, плачешь? Чего плачешь?.. Если не перестанешь реветь, я тебя выгоню.

Назад Дальше