По эту сторону Иордана - Григорий Канович 5 стр.


Ну, сейчас бабахнет. Держись, Нелечка. А впрочем, почему такие страхи? Что она такого может объявить, что тебя испугает? Ты вон и смерти не боишься, так чего? Где-то в глубине души баба Неля, в сущности, знает, чего боится, но не хочет даже себе назвать это словами. Может, пронесет?

Циля вытаскивает изо рта ком разжеванной колбасы, внимательно осматривает, расквыривает слегка пальцем и отправляет обратно в рот. Баба Неля от нее далеко, а Леночка, которая рядом, только глянула мельком - и ничего.

- Девочки, - говорит Леночка, - мы тяжело прожили этот год. Особенно ты, бабуля. Но ты сама всегда говоришь - не навек же так, все постепенно наладится. И верно, не век же нам жить впятером в одной комнате с кухней. Мы переезжаем!

- Ура! - вопит Юлька.

- Мир фурн? - удивляется Циля.

Даже Валентина просыпается, спрашивает:

- Сняла, значит? Ту, что говорила?

Господи, неужели пронесло?

- Да, ту самую, близко от рынка. А еще я вот что хочу сказать, а то мы никогда не говорим. Бабуля. Про тебя. Ты у нас самый большой молодец. Не думай, мы понимаем, каково тебе справляться с Цилей. Я знаю, конечно, ты ее очень любишь, и мы все ее любим…

Ну, эти речи бабе Неле уже не слишком интересны. Как это теперь нередко с ней бывает, она на минутку отключается. Может, от облегчения.

Девки давно решили считать, что она Цилю любит-обожает, жить без нее не может, и с чистой совестью свалили на нее весь уход, она, мол, все равно никому к Циле прикоснуться не даст. А кого там любить, разве это Циля, разве Циля позволила бы себе так опуститься? Не Циля это, а какое-то нелепое чудище, вытеснившее Цилю из остатков ее тела. И что хуже всего, из памяти бабы Нели тоже. Она уже почти не может вспомнить настоящую Цилю, не может даже подумать о ней без того, чтобы в ушах не заскрипело: "Ча-аю!", не может смотреть на Цилю без злости, на все эти болтающиеся мешочки и нечистые пятна, на жующие вхолостую челюсти, на заросшие глаза, в которых ничего уже не осталось, кроме робкой старческой хитрости. Будь бабы-Нелина воля - знать бы только наверняка, что Циля ухожена, чаем напоена и не обижена, - так хоть и не видать ее совсем, и даже лучше, не так жалко. Не так страшно. Но в жизни нет такой ситуации, чтоб знать это наверняка.

- …и тебе легче, и Циле лучше. Это было непросто, но я добилась.

Вокруг стола становится тихо.

- Бабуля?

Что-то я пропустила, спохватывается баба Неля. Но она ни за что не может признаться, что прослушала. К счастью, она, кажется, знает, о чем речь, девки не раз толковали об этом между собой, комиссия какая-то приходила, проверяла.

- Дали, значит. А на сколько часов в день?

Леночка переглядывается с Валентиной. Говорит осторожным, грудным голосом:

- Бабуленька, какие часы! Это же круглосуточно: и уход, и питание, и все.

Ну, вот и бабахнуло. Баба Неля уже все поняла, но не хочет, цепляется, лучше слушать надо было, дура старая, тут такие вопросы решаются, а ты спишь…

- Неужели круглосуточно дали? - хрипло переспрашивает она. - Я и не знала, что такие помощницы бывают, чтобы все время. И ночевать у нас будет?

Леночка встает с места, протискивается к бабе Неле, обнимает сзади за плечи:

- Бабуля. Не помощница. Циля поедет в такой дом, где за ней будет постоянный присмотр и уход.

- Мир фурн! - радуется Циля.

В такой дом.

В такой дом.

Но ты же сама только что рассуждала - век ее не видать, лишь бы знать, что…

Да, но ей там не выжить! Ну, так ты ведь сама ей скорой смерти просишь? Что же, в "таком доме" это быстро произойдет.

Баба Неля знает, что изменить уже ничего нельзя, что никто ее слушать не будет, что так лучше и удобнее всем…

- Леночка… как можно… она там просто с голоду, с жажды помрет…

- Бабуленька, - терпеливо объясняет Леночка, - там таких с ложечки кормят и поят, и процедуры им делают, и на прогулку водят, и развлекают… и она в компании будет, не то что тут, в четырех стенах.

- В компании… да… от одной тоски кончится…

- Бабуля, не надо. И потом, не забудь, все-таки Циле осенью девяносто шесть.

- Я не забыла… - Баба Неля думала, что слезы у нее давно кончились, а как вспомнила про Цилин день рождения, полились градом. В "таком доме", значит, будет справлять. Если доживет.

Леночка все стоит за спиной, обнимает за плечи, гладит по волосам. Пережидает, пока баба Неля перестанет плакать. Баба Неля вдруг чувствует, что она еще не все сказала.

А что же еще? Что может быть еще? Но и тут баба Неля обманывает себя, и слезы ее не только из-за Цили. Ведь знает она, знает, где-то далеко-далеко это в мозгу сидело, а сейчас приблизилось вплотную, сейчас это станет словом, а значит, и делом. И вот:

- Бабуленька… а я что подумала… Если ты за Цилю так переживаешь… если боишься, что за ней там не так ухаживать станут… и ты так к ней привязана… а она к тебе…

Да, за семьдесят пять лет успела привязаться. А она ко мне.

- Я подумала… это можно устроить…

Запинается. Все-таки трудно ей. Молчи, Нелли, молчи, пусть твоя внучка выговорит все словами. Когда-нибудь она эти слова вспомнит. А может, и нет.

- Я туда ездила, там хорошо, Ашкелон на самом берегу моря. Купаться будете… И мы в гости приезжать будем, часто-часто… а?

Валентина смотрит, моргает. Видно, не посвящена. И Юлька рот раскрыла, переводит глаза с бабы Нели на мать и обратно, рот начинает кривиться. Одна Циля ничего не поняла, собирает с тарелок остатки жареной картошки, складывает на свою.

Леночка замолчала. Стоит, гладит бабу Нелю по голове. Устраивать, понятно, ничего не нужно, все уже устроено, пробивная у меня внучка, можно себе представить, с каким трудом. Нарочно, что ли, со спины зашла, чтобы в глаза не смотреть? Слезы у бабы Нели высохли. Тут уж не до слез. Что же, бабуля, вот ты выла утром, на свалку вас, на свалку - вот и свалили. Ты-то просто так выла, от усталости, сама-то не верила. Плохо тебе сегодня было, тяжко? Теперь хорошо будет. Устала, бабуленька? Теперь на отдых пойдешь.

Леночка молчит, не понукает, не уговаривает. Кто первый слово скажет. Юлька вдруг разревелась.

- А ты чего?

- Не хочу, чтоб бабушка уезжала.

Леночка возвращается на свое место, садится рядом с дочерью:

- Глупенькая, бабушка с нами остается.

- Валентина твоя мама, а я хочу бабушку. Ба-бу-улю…

Валентина низко опустила голову, капает слезами в тарелку.

Леночка обводит свою семью взглядом:

- Да что вы так, на век расстаемся, что ли? Валентина, чего молчишь?

Валентина только трясет головой, не поднимая глаз.

- Мы будем их навещать, а бабулю к нам в гости привозить будем, когда только захочет, это совсем недалеко… бабуля, правда ведь? Бабуля?

Но баба Неля тоже молчит. Что тут скажешь?

Леночка смотрит на нее, смотрит и вдруг падает лицом на плечо дочери, глухо взрыдывает:

- Нам ведь жить надо! Дышать нечем! Ну, пусть остаются, пусть! Пусть все идет к чертовой матери… Для вас же стараюсь… Что я, изверг какой?

Теперь плачут все три.

Баба Неля не плачет. То ли пожалеть их всех надо, то ли посмеяться над ними, но баба Неля уже видит их как в перевернутый бинокль, все они, кроме Цили, уже отодвинулись от нее вдаль, их уже плохо видно и едва слышно. А Циля, наоборот, придвинулась, совсем рядом, как сквозь увеличительное стекло, смотрит на бабу Нелю вопросительно, что-то, видно, до нее постепенно доходит. Скрипит еле слышно:

- Ча-аю?..

Думала, не заснуть, но баба Неля совсем не ворочается перед сном, засыпает на удивление быстро и спит крепко. Просыпается в предрассветных сумерках от громкого Цилиного шепота:

- Только жить, только жить…

Ноги болят немного меньше. И в груди, кажется, отпустило. Баба Неля, еще окутанная теплым сном, лежит, не вспоминая. Кухня в полумраке, пробиваемом первыми сине-зелеными отблесками рассвета, кажется просторной и уютной. По ней ходят бесшумные тени, легкие запахи вчерашней пищи, ненавязчивые и даже приятные. За год с лишним хорошо обжили этот чужой дом. Эта мысль тоже чем-то приятна бабе Неле, в конце концов, не так уж плохо и прожили этот тяжелый первый год, боялись, будет хуже. А теперь вот на другую квартиру…

И вспомнила.

- Только жить, только жить, господиисусе, только жить…

Циля-Циля, не поможет тебе исусе. А не случайно древняя твоя гимназическая привычка вдруг выскочила, видно, все-таки тряхнуло тебя.

Что ж, Нелечка, за дело. Не откладывай, час не такой и ранний, а на это время понадобится.

Баба Неля выбирается из постели, нащупывает в стакане на столе челюсть, надевает. Не забыть Циле тоже. Шарит под матрасом, вытаскивает пластиковый мешочек с деньгами, сэкономленными от покупок. Давно не перечитывала, интересно, сколько там? Кладет на стол, сами пересчитают. Снимает застиранную ночную рубашку, вынимает из-под подушки свежую, ненадеванную, еще оттуда. Приглаживает волосы - стрижка короткая, укладывается послушно. Умыться, зубы почистить? Времени мало, сойдет и так.

Теперь Цилю. Подходит к ее топчану, Циля вроде спит, но тут же открывает глаза. Баба Неля садится на топчан:

- Циля.

- Чаю? - шепчет Циля.

- Мама.

Циля начинает мотать по подушке растрепанной головой, словно не хочет слушать бабу Нелю.

- Мама, открой рот. Наденем зубы.

Голова останавливается. Циля послушно открывает рот.

- Ты сухая?

Циля кивает, несколько раз подряд, но баба Неля просовывает под нее руку, проверяет. Сухая пока.

- Давай трусы наденем.

- Ночью? - шепчет Циля.

- Скоро утро.

- Ну, давай.

- И рубашечку поменяем.

- А надо?

- Хорошо бы.

Циля покорно поднимает ноги, протягивает руки, приподымает с подушки костлявую спину.

Под конец баба Неля плотно повязывает редкие космы большим носовым платком. Циля лежит аккуратная, ровно вытянув по бокам руки, и смотрит прямо на бабу Нелю. Баба Неля ложится рядом с матерью, прижимается к ней, обнимает длинное дряблое тело, которое не обнимала из брезгливости так давно.

Почти светло, за окном кричат птицы. Циля поворачивается к дочери лицом, глаза в глаза, но руками не касается, по-прежнему держит вдоль тела. Спрашивает в полный голос:

- Будем спать?

- Да, мама.

- Ты со мной вместе?

- Вместе.

- А проснемся когда?

- Не знаю.

- Ты не хочешь просыпаться?

- Нет, мама. А ты хочешь?

Циля не отвечает, уже заснула.

Баба Неля закрывает глаза. Теперь сосредоточиться. Мешают птицы, но у бабы Нели большой опыт.

Первый блок, серый, тяжелый, как будто немного влажный. Второй, третий, один к другому. Укладывать как можно плотнее, чтоб без щелей. Для верности лучше будет с раствором, баба Неля берет шпатель, но раньше она этого не делала, эта работа представляется неотчетливо, получается неровно. Ладно, не красота важна, а чтоб воздух не проникал. И поскорей. Не отдельными блоками, а сразу целыми рядами. Топчан стоит в углу, так что нужно только две стенки, хорошо, что потолки невысокие, успею.

Птиц уже почти не слышно. В ногах стенка сложена целиком, в боковой остался только небольшой проем у изголовья, десяток блоков.

Готова, Нелечка?

Готова.

Быстро-быстро закладывает проем. Последний блок. Держа его в руках, баба Неля открывает глаза. На Цилино лицо падает небольшой квадрат света. Циля спит тихо, даже обычного клокотанья в груди нет. Баба Неля осторожно вставляет последний блок на место, заглаживает пальцами раствор. Становится темно. Но видно, баба Неля шевельнулась, шевелится и Циля.

- Мир фурн, - говорит она доверчиво и обнимает дочь обеими руками.

Евгений Сельц
Ложная тревога

"Мудрых женщин не бывает. Не стоит обольщаться даже насчет собственной матери. Ее вера в тебя так же далека от мудрости, как хитрость, коварство, изворотливость и продажность…"

Эту свежую мысль высказал Мирон Сугробов, несчастный еврей из Караганды. Несмотря на такую патетику, мать свою он ставил выше иных матерей, да и выше всех остальных женщин на свете. Но в общении с ней был по-сугробовски прям. Каждый Божий вечер, возвращаясь с очередного ристалища, он бросал в родные глаза ожидающей его старушки такие слова: "Боже мой! Как ты постарела!"

Несчастным Сугробов только выглядел. На самом деле ему было всего пятьдесят шесть лет и он весь кипел. Маленький, юркий, сухой, с красными оттопыренным ушами в ярких чернильных прожилках, в глубине души он считал себя вполне адекватным требованиям современных женщин.

В беседе он потрясал приплюснутой сверху головой, которая любому местному краеведу напоминала теннисный стадион в Рамат-ха-Шароне. Рыжие волосы подковой обступали лысое пространство корта, обрываясь у слегка впалых висков. Подернутый бризом морщин лоб накатывался на плотину всклокоченных бровей, настолько густых, что казалось, будто ему на глаза вскарабкалась красная шкиперская бородка. Лицом, если морщился, а морщился он всегда, Сугробов смахивал на конопатую Бабу-Ягу.

Одевался Сугробов как попало. Его можно было видеть в сиреневой футболке с надписью N.Y.P.D. и в широких парусиновых шортах на помочах, вышедших из моды в 1956 году в Кисловодске, в фетровой шляпе а-ля Хрущев и в детских кроссовках с катафотами, в шелковом батнике и опять же в парусиновых шортах. В общем, если вы встречали в Тель-Авиве человека, одетого как попало, можете не сомневаться - это был именно Сугробов.

В любом своем облачении выглядел он неказисто и прекрасно это понимал. "Меня хоть в кольчугу одень, - говорил он, - сущности не задрапируешь - личность прет сквозь любую оболочку".

Родился Сугробов в степи. Его мать разрешилась от бремени на обочине проселочной дороги, где-то в географическом космосе бескрайнего Казахстана. Она помнила только телегу и молодую уйгурку, помогавшую ей рожать. Сколько Сугробов ни бился, мать так и не рассказала ему, куда ехала в столь интригующем положении, зачем и почему.

Это было первое и последнее в жизни Мирона Сугробова скитание. Если, конечно, не считать его репатриацию в Израиль, которую он называл перемещением.

Отца Сугробов не помнил. Мать, как было принято в те далекие времена, утверждала, будто отец Мирона был летчиком-испытателем и, разумеется, убился. В семейном архиве имелось несколько фотографий Сугробова-старшего. На них он был в тельняшке и со шкиперской бородкой.

"Так вот, - продолжал Сугробов, пожевывая бритыми губами. - Мудрых женщин не бывает. Вы, конечно, спросите - почему?"

"Конечно, спрошу", - сказал я.

"Ответ прост, как элементарный кукиш, - заявил Сугробов. - Женщины не умеют молчать. А ведь именно молчание - как высшая ипостась толерантности - есть главный признак женской мудрости!.. Признак - увы и ах! - гипотетический. Будете спорить?"

"Остерегусь", - ответил я.

Сугробов пошевелил бровями - другого ответа он и не ожидал.

"В идеале женские уста должны быть сомкнуты, как затворы древнего шлюза. Они должны срастись друг с другом навечно, чтобы ни одно слово не могло просочиться наружу. Бывает такое, скажите?"

Я промолчал.

"Вот и я говорю, что не бывает, - заключил Сугробов. - А значит, не бывает и мудрых женщин".

Сугробов был четырежды женат, и все четыре раза не срослось. Первых трех жен он не помнил. Хотя от второй и, кажется, третьей у него были какие-то дети. А четвертую, Киру, ненавидел такой лютой ненавистью, что, когда произносил ее имя, делал вид, будто обжег язык.

Сугробов, как вы уже поняли, был человеком скандальным. Он никогда не лез за словом в карман, но там, откуда он доставал свои слова, положительно творился хаос. Большинству сугробовских собеседников хотелось, чтобы именно его уста срослись навечно. Как затворы древнего шлюза.

- Сугробов, - приставала к нему активистка Клуба любителей книги, - приходите в четверг на улицу Царицы Эстер! Мы устраиваем пикет против закрытия общественной библиотеки…

- Не приду, - отрубал Сугробов.

- Почему? - спрашивала наивная активистка.

- Я вам не какая-нибудь восторженная сволочь! - следовал ответ.

- Мирон Маркович! Не могли бы вы пристроить моего мальчика на работу! - обращалась к нему соседка.

- Почем мальчик? - деловито спрашивал Сугробов.

- Что значит - почем?

- Сколько лет вашему шмендрику, спрашиваю?

- Сорок два.

- Староват, - заключал Сугробов, но потом милостиво соглашался: - Ладно, я спрошу у Переса.

- У кого? - выпучивала глаза соседка.

- Вот что, любезная! - выходил из себя Сугробов. - Если вас не устраивают мои связи, пошлите своего переростка гудрон месить - стране нужны дороги!..

Связей у Сугробова не было, и это обстоятельство его тяготило. Переса он видел лишь однажды, в клубе пенсионеров, перед выборами. Сунул ему для автографа какую-то салфетку и тут же ее потерял.

Миру Сугробов являл себя скитальцем, изгоем и еретиком. Первое определение было неправдой, второе - выдумкой, третье - позой.

- Меня всю жизнь гнали, как бешеного зверя, - говорил он, возвращая в карман алое удостоверение делегата областного съезда профсоюзов, которым за минуту до этого хвастался. - Я задыхался, выбивался из сил, но никогда, подчеркиваю, никогда не давался в руки живым.

Неживым представить Сугробова мог только большой фантазер.

В Израиле он не работал. Никогда и нигде. Существовал на пособия - свое и матери. Но жизнь проживал на редкость активную, полную суеты сует и всяческой суеты. В редакциях газет, на общественных мероприятиях, в клубах и библиотеках, аудиториях и на стадионах он появлялся, казалось, из ниоткуда. Как насморк. И все портил.

Однажды он ворвался в Дом репатрианта на презентацию судебного иска известного правозащитника Августа Дебельмана, прервал докладчика на полуслове, выскочил на сцену и устроил форменный дебош с криками, хватанием за грудки и плевками в лицо оппоненту. Дебельман, за месяц до этого виртуально судившийся с генеральным секретарем ООН, был посрамлен и пустился наутек. А торжествующий Сугробов содрал с демонстрационной доски роскошную схему с заголовком "Русская мафия в Израиле: метастазы", порвал ее на клочки и растоптал.

Позже он рассказал мне, что был знаком с Дебельманом еще по той, доизраильской жизни. "Надо было расквасить эту ряху еще там, в Караганде, - бесновался он. - Зря я не дал тогда отмашку своим ребятам! Зря пожалел подлеца!.."

Никаких ребят в Караганде у Сугробова, конечно же, не было. В отличие от Дебельмана. Этот духобор относился к той категории клинических общественников, которых взрастила советская перестройка. В стране развитого социализма, которую Август Дебельман до сорока пяти лет осторожно любил, а после сорока пяти безоглядно возненавидел, поначалу был он простым инженером, кухонным интеллигентом и членом партии, затем возвысился до председателя общества трезвости. А когда это общество органично эволюционировало в патриотическое движение споенного русского народа, его неожиданно объявили басурманом.

Тогда, в 1988 году, Август впервые в жизни внимательно изучил свои метрики и ужаснулся имевшему место несообразию.

Оторопь прошла к осени девяностого, когда Дебельман обнаружил себя в очереди в ОВИР. Рядом с Мироном Сугробовым и его тогда еще женой Кирой.

Назад Дальше