И вот у нее кончились деньги, она говорит Мальчику:
- Я тебя очень прошу, ты можешь купить мамочке пиво?
- Нет, мамуленция, - отвечает Мальчик.
- У тебя же есть деньги, - просит мама, - купи своей мамуленьке пиво.
- Есть у меня деньги, мамец. Хватит и на хлеб, и на колбасу.
- Ну, пожалуйста, не покупай колбасу. Купи маме бутылку пива.
- Нет.
- Одну бутылку маиньке-паиньке. Не на что-нибудь ведь прошу. Одну бутылку мамуське-катуське.
Мальчик выскреб все денежки из всех кармашков, зашел в магазин и купил книжку писателя про наших мам, которые покупали вещи, чтобы не было войны. Одна такая вещь была дома и у Мальчика с мамой. Лисий воротник. Его купили сразу после войны. Принесли и оставили отдыхать на столе в столовой, а сами ушли на кухню. А в столовую пробралась маленькая девочка, взяла ножницы и подстригла лисичку. Когда мама увидела, что натворила маленькая девочка, девочка испугалась и закричала:
- Лисичке не больно!
- Не больно? - переспросила мама. - Не больно? Не больно?
- У боли внутри не больно, - ответила девочка.
Эта девочка и была его мама с рыжими крашеными прядями. И вполне вероятно, что Мальчик думал, что про эту лисичку и про эту девочку будет написано в книжке писателя, и если будет, то он даст прочитать книжку маме и она поймет, что так жить нельзя, жить нельзя, жить нельзя. А мама знала, что так жить нельзя, жить нельзя, жить-то, конечно, нельзя, а терпеть можно.
Но они не смогли прочесть книжку писателя, потому что, когда Мальчик вышел из магазина и мама увидела, что он несет не пиво, а книжку, то вырвала ее у него и стала рвать на части, а скрепки из книжки, по словам свидетелей, царапали ей запястья, оставляли красные тире, будто в школе делали пирке для определения туберкулеза, но давно-давно, когда наши мамы кормили детей рыбьим жиром, теперь нет ни туберкулеза, ни рыбьего жира, ни наших мам; осталась музыкальная пьеска Мальчика, она называлась "Тамарка", я, когда ее слушал, то почему-то все время представлял себе дельфина, ловко и скользко дефлорирующего сплющенную океанскую твердь. А может быть, и не я представлял, а представлял, что так представляет писатель.
Даже не хочется говорить: Мальчик-то после этой истории заболел скарлатиной.
Без имени, без документов, только и помогло знакомство с гардеробщиком из крематория.
КРАСАВИЦА-ЦЕСАРКА
Я сам расстроился из-за Мальчика. Что-то было забавное в этом славном карапузе. И вдруг так нелепо умереть от скарлатины. Маму Мальчика мы поскорее уволили из редакции - просто невыносимо было смотреть на ее горе. Все она повторяла: мой Мальчик, царство ему небесное, мой Мальчик, и начинала подпрыгивать под его считалочки, потом убегала, пряталась, сама себя находила и - все сызнова.
Похоронить Мальчика оказалось очень сложно, даже наша уважаемая газета не могла в данном случае надавить на крематорий - никого и никогда не принимали они без имени. Что они фантом будут хоронить, сжигать абстракцию?! Нет. Помог гардеробщик. В обмен на кассеты с музыкой, сочиненной Мальчиком, он согласился задним числом оформить свое отцовство и выправить честь по чести все документы. Мальчик был похоронен под фамилией гардеробщика, гардеробщик и имя дал ему свое собственное. И все исключительно для того, чтобы овладеть музыкой. Как странно! Но писатель мой в какой-то дикой, больной ажитации, прослушав одну только пьеску Мальчика "Тамарка", объявил его гением и поднял общественность города на установление ему памятника.
Мэр, кстати, был двумя руками за памятник, и мы задержали даже выпуск моего путеводителя, чтобы монумент Мальчика с пианино занял там достойное место.
Писатель мой был теперь совершенно уверен, что Бог смеется над ним и издевается, что он, в конце концов, уберет с дороги всех читателей и ни с одним из них не даст встретиться. Писатель теперь даже не поговорить с ними о книге хотел, но предупредить о страшной опасности, нависшей над их жизнями.
Мне искренне хотелось отвлечь его от мрачных мыслей. А кроме того, мне самому не терпелось повидаться с красавицей-цесаркой, стоящей следующей в нашем списке.
Красавица-цесарка, как я уже говорил, была ведущей актрисой нашего драматического театра. Она же была одной из самых приметных послушниц нашего благочестивого городского монастыря. А надо сказать, что в нашем городе никому не возбраняется совмещать, скажем, монастырское покаяние и даже сам постриг с надеванием бесовских личин и вождением за собой медведя, буде батюшка благословит и наставит; конечно, с соблюдением известных предосторожностей и приличий православного календаря.
Возьмем наугад: Страстная пятница. Очень хорошо, и нет ничего проще: в Страстную пятницу положено приходить в театр с прикрученными к спине и, по мере сил, тяжелыми крестами. Зеленые, кстати, подняли шум во всех масс-медиа, настаивая на том, что кресты следует делать из новогодних елок, которые все равно уже загублены, а к весне даже бывают выброшены на помойку. Мысль здравая, и напрасно они горячились, никто не стал возражать. Другое дело, что человек, несущий крест, невольно растопыривает руки, занимая гораздо большее пространство, чем задумано креслом в зрительном зале, но тут уж ничего не поделаешь, все кресла выносятся, и приходится смотреть на сцену, так сказать, а-ля фуршет. Детям в этот день показывают кукольный спектакль "Как верблюд сквозь игольное ушко проходил", а вечером для спонсоров, жертвовавших в особо крупных размерах театру или бравших на содержание нуждающихся актрис, дается представление по мотивам Нагорной проповеди "До встречи в раю". Но это все к слову.
Красавица-цесарка, хотя и участвовала в мистериях и принимала предложения от крематорского музея-ресторана, душой была предана простым бытовым драмам, особенно в стиле ностальжи.
Когда-то она прославилась в драме "Любовь втроем поневоле". Сюжетец там был простой: на сцене темно, в центре большая кровать, туда крадется официантка в белой наколочке и маленьком фартучке на голое тело, влечет за собой пожилого гостя, башмаки в руках, чтобы не шаркал по вымытым половицам, взбираются на кровать, гость вертит головой в темноте, ищет сигареты, и когда щелкает зажигалкой (а она долго не зажигается сначала, цыкает изнутри больным зубом), то видит рядом с собой еще что-то свернутое и очень большое. Он сначала думает, что была влажная уборка, скатали ковер, положили на кровать и забыли. Потом ему мысль приходит, что у официантки ребенок, выросший, но дебильный, наверное, лежит тихо в одной с ними постели, не понимает; и только он перебрал все варианты, как сверток возьми и позови: "Мужик, а мужик! Ты бы оставил мне покурить маленько!" - "А ты кто?" - шепчет гость. "А я муж вот этой", - и тычет чуть-чуть, совсем немного вылезающим из кулака, как из окопа, как бы прикрытым каской ногтя пальцем в сторону официантки через голову гостя. "Быть не может!" - "Может, может, куда разъедешься из однокомнатной квартиры!" А во втором действии - занавес открывается, а та официантка, как блоха, на ночном госте, который и не рад, да не может он блоху изловить, а муж протягивает руки: Анечка, мол, милая Анечка, а я как же? А она ему: "Ты-ы! Теперь-то ты! А где ты был, когда к Стелке лазил, где?!" А муж как заорет на нее: "Все время ты мне повторяешь - щи отдельно, мухи отдельно. А почему, собственно, я, интеллигентный человек, должен есть щи, из которых только что вынули мух? И к чему мне отдельно поданные мухи?!"
Ну, с мухами, конечно, у цесарки, да и у всего театра, вышли неприятности с зелеными. В отличие от церкви нашего города, всегда и во всем проявляющей терпимость, зеленые никогда и ни с кем не идут на компромисс. Они провели санкционированный митинг в защиту мух, которых живьем бросают в кипящие щи. Им ведь бесполезно объяснять, что это метафора, что никакого урона их проклятым мухам никто не нанесет и не собирается, что мухи сами могут за себя постоять и любого засидеть и загадить. Они же никого, кроме птиц, не слушают!
И еще я давно заметил, что зеленые ужасно мелочные. Они даже могут не обратить внимания, если кто-то пойдет на медведя. Но попробуй тронь сойку, пчелу, бабочку!
А писатель заигрывал с ними, точно заигрывал. Вечно он рассказывал о тараканчиках, которые одергивают дирижерские фрачки и взбираются к пульту, чтобы взмахнуть дирижерскими усами.
Писатель в театр никогда не ходил, уверяя, что не любит толпу, что там, где собирается больше трех-четырех человек, ему уже делать нечего, он-де не будет услышан. (Как будто кто-то ходит в театр, чтобы послушать писателя, а не полюбоваться на красавицу-цесарку.) А сам тайно, но я-то знаю наверняка, приносил цесарке пьесу - и вообразите себе, все то же самое - про наших мам, которые покупали вещи, чтобы не было войны. Там на сцене, по его задумке, стояли огромные ножные швейные машинки; наши мамы раскачивали, раскачивали их ногами, будто ехали на них - ехали на водных велосипедах, а из двух кулис к ним все время подбегали вестовые и подавали - один: похоронку, а второй: мол, ошибка вышла, жив ваш муж, живехонек. А первый опять - бац похоронку, а второй опять - раз: ошибочка. А первый - хлоп, второй - топ. Хлоп, топ. Хлоп, топ. Похоронка - живехонек, похоронка - живехонек. Стук, стук, швейная машинка. А потом приходил смершевец и арестовывал наших мам за то, что машинки у них были немецкого производства. И вот уже, как сказано в ремарке писателя, под самодовольную геометрию Стравинского, под кубизм его угловатых грифельных затей смершевец конфисковывает фикус, самовар, занавески; налетает Римский-Корсаков и ужинает мякотью глазниц, выковыривает студенистое лакомое содержимое на манер жирного птенца, зажавшего в клюве извивающегося дождевого червя.
Я когда узнал об этом, с позволения сказать, мюзикле, у меня волосы дыбом встали. Я после этого пельмени есть не мог - я как увижу их серый пережеванный фарш, так мне сразу Римский-Корсаков писателя мерещится. Я даже дома некоторое время не обедал, а зачастил в один хохломской ресторан - хозяин его родом из Хохломы, вот и сделал кухню по аллитерации в украинском стиле. Положу перед собой огромные вареники с вишнями - что твои уши Ван Гога с венозной начинкой - и успокоюсь.
Еще он пытался написать либретто пластического спектакля про Чечню. Охватить, так сказать, современность. Все герои у него там - цветы и прочие растения. Они, головою вниз, торчат из горшков, растопыря руки и ноги. Головы у них погружены в правоверные керамические фески. Ну, собственно, горшки для цветов другими и не бывают. Вот их всех обходит служитель и смотрит внимательно. А они, повторяю, головою вниз, торчат из земли. Служитель, повинуясь какому-то внутреннему чувству, внезапно подходит к одному растению, хватает растение за ноги и выхватывает из горшка, чмокающего всей стенкой в последнем разрывающемся удержании брюнетистого черноземчика, свеженького, но уже с легкой проседью тоненьких корешков, нет-нет, даже не корешков, расчлененных на неправильные фаланги грифелем артрита от долгого копания в земле, а только первых обесцвеченных волосков, присыпанных той же землей; он вырывает растение, раздумывает секунду, размахивается, звучит барабанная дробь, и служитель разбивает голову растения о стену, а в голове, в центре, как оказывается, уже червивятся мозги, собирается образоваться мягкий клубень, злодей-служитель спохватился вовремя…
Цесарка пересказывала мне опусы писателя для сцены, и мы с ней не раз и не два смеялись над горе-драматургом, но я бы никак не хотел, чтобы об этом узнала моя супруга, совершенно лишенная чувства юмора в некоторых вопросах.
Что же до экзистенциальных проблем, то они были и без писателя широко представлены в репертуаре нашего замечательного театра. Так, большой успех выпал на долю красавицы-цесарки в костюмной пьесе "Палач приходит дважды". В первый раз палач приходит с топором к осужденному, садится на пенек и начинает канючить: "Подайте на жизнь, подайте на жизнь!" То есть пусть ему казнимый отдаст, уступит свою голову. А во второй раз он приходит и сначала начинает прежнее: "Подайте на жизнь…", но тут же добавляет разъяснение: "Подайте на жизнь… прошение", - и подмигивает с хитрецой.
Но подлинным триумфом стала для нее мелодрама "Ненужный ребенок". В первом акте на троллейбусной остановке, что возле распивочной, где пахнет сморщенным пивным горошком, сморщенным, как кожа на подушечках пальцев, если мочить их долго-долго, прохожий вдруг начинает обнимать девушку. Но живот ее, будто солнечное затмение, уменьшает кругозор, и прохожий ведет ее к себе домой, хотя у него дома ничего нет, только новый, хирургической, операционной чистоты холодильник, и беременной девушке нечего там делать, но все-таки ведет, а просыпается, никого нет, пусто. Во втором акте на той же троллейбусной остановке она трогает его за рукав, будто уже родила.
- Куда же ты убежала? - обижается он. - Ни записочки, ни весточки, только засохший кусочек сыра на столе, желтый, как осенний листок, как будто все кончено, воск капает на пальцы, не обжигая, я хотел бежать, хотел разыскать тебя, но потом подумал: лучше я просто погибну без тебя, так спокойней, главное, ничего, кроме кусочка сыра на столе…
- Ты что же, не видел, что нас было двое? - отвечает девушка. - Мы все съели. Маленьким надо кормиться, ничего не поделаешь.
А в конце красавица-цесарка пела куплеты:
Сластена Александр Грибоедов
Кричал, меню не помня: "Я уеду!",
Как будто бы в Москве не сыщешь пахлаву,
Рахат-лукум, урюк, изюм, халву,
Добро б его манили чьи-то перси,
Так нет - за пастилой поперся к персам,
Хватал за персики их, сливы (знать бы знаки!)
И лакомился сладко казинаки,
И запивал шербетом тьмы и тьмы,
Не зарекаясь от сурьмы и от хурмы…
А в результате - ранний диабет,
Анализ крови, смерть в расцвете лет!
Ша-ла-ла, ша-ла-ла (три раза).
У цесарки - балетная поступь тоненьких ножек, а перья и грудка нависают над тоненькими ножками, как балетная пачка.
У нас ведь как получилось: сначала поставили "Ненужного ребенка", а потом хватились, что юбилей Грибоедова. Ну и приписали эти куплеты, тем более что и цесарка без специально написанного для нее дивертисмента со сцены после спектакля никогда не уходила.
Как раз в день "Ненужного ребенка" я и предложил писателю навестить цесарку. Он уже не капризничал, а поехал со мной в театр ко второму акту. Приезжаем, а антракт затягивается, второй акт задерживается. Сначала мы не нервничали, у нас в городе такое случается: артисты недовольны денежным вознаграждением и отказываются доигрывать, антрепренер недоволен сборами, - мало ли что? Но прошел час, два, а спектакль так и не продолжается. Мы кинулись в гримерку - нет цесарки. Говорят, увез ее поклонник, и никто не знает, в каком направлении, и никто не знает, что теперь делать.
У красавицы-цесарки был не один поклонник. Но я сразу догадался, о ком идет речь. Он возглавлял у зеленых борьбу за живую природу и безжалостно отстреливал всех, кто нарушал его приказы. Художникам, например, он запретил рисовать натюрморты, поскольку захотевший задушить бабочку или зайца в помыслах своих уже согрешил наяву и должен ответить по всей строгости зеленых законов. На глаза ему было лучше не попадаться, непременно к чему-нибудь придерется. При этом, как все жестокие люди, был страшно сентиментален - построил на свои деньги "Холстомер" - хоспис для престарелых животных; туда нанимались квалифицированные сиделки, читали безнадежным пациентам вслух: рогатому скоту и парнокопытным Апулея, свиньям особо Орвелла, кому нравилось - дедушку Крылова, Чехова, Киплинга, нервным белым мышам - Маршака. Не раз поклонник цесарки проводил конкурс на лучшее произведение для больных животных, но нужно отдать должное писателю, тот никогда не участвовал в состязаниях, профанирующих настоящее искусство.
Цесарку зеленый поклонник любил страшно, но и мрачно одновременно. Избивал за малейшую провинность. В тот роковой вечер, как уверяли очевидцы, зеленый выразил недовольство куплетами, которые она распевала о Грибоедове, и именно тем, что она слишком высоко задирала ноги, никак не мотивируя это текстом. Подозревая его симпатии и искренне желая смягчить обстановку, цесарка ответила ему, что у Сталина сохла рука, как и у Александра Сергеевича Грибоедова, и отличить невозможно. Он посмотрел на нее исподлобья, и взгляд его стал страшен. Она залепетала, что очень его любит, что ей безразличны его убеждения, что она сама мечтает увидеть всемирного Ленина под стеклом - Мону Лизу. В подтверждение своих слов она почему-то стала вытряхивать на гримерный столик содержимое сумочки; выпала книжка писателя про наших мам. Цесарка затараторила:
- Милый, милый, они покупали вещи, чтобы не было войны. Чтобы не было войны, нужно купить столько вещей! Разреши, пожалуйста, отстрел белочек, белочка опять входит в моду, но только вишневого и супно-горохового цвета, никому и в голову не придет, что это белочка. Ну если нельзя белочек, я знаю, ты почему-то из всех грызунов именно белочек особенно любишь, то разреши норочку, норочку на шубку, это же просто крыса и больше ничего, неужели ты не можешь подарить своей курочке, своей цесарушке несколько маленьких поганых крысенышей!
Это она, конечно, напрасно. Поклоннику стало обидно, и он ударил красавицу-цесарку, да так сильно, что сломался позвоночник в трех местах. Положил на заднее сиденье своей машины и увез. Никто не смел ему возражать. Задержали второе отделение до особого его распоряжения, но никакого распоряжения не последовало, и зрителям велели расходиться по домам.
Я пообещал писателю непременно узнать, где ее прячет поклонник, тем более что его днями были среда и суббота, а в остальное время она бывала беззаботна и весела и хохотушка была ужасная, ничего не стоило ее рассмешить…
Не буду утомлять вас своим журналистским расследованием, а только увез он ее к себе в загородный дом и поместил в оранжерее. Я, честно сказать, увидел в этом месте добрый знак, поскольку цесарка любила тепло и в самое жаркое время нашего скупого балтийского лета жгла камин и куталась в шали. Итак, она лежала в оранжерее на деревянном диванчике, а мандарины и лимоны цвели над нею, а плющ прикрывал ее бесчувственные ноги пледом, а соловьи теплыми тельцами согревали ее бесчувственные руки.
Все это я разузнал, сообщил писателю, и он решился сам поехать в загородный дом, пробраться ночью в оранжерею и под тихий шелест лимонного дерева обо всем расспросить красавицу-цесарку.
Поехал. Цесарка скучала, мучилась бессонницей и искренне обрадовалась гостю. Она попросила писателя прочитать ей всю его книгу вслух, чтобы потом спокойно обсудить, обдумать и решить, нужен ли он своим читателям, и если нужен, то для чего.
Писатель так разволновался, что в первую ночь ничего не смог прочитать. Он откашливался, мекал, потом и вовсе стал задыхаться в оранжерее, ему казалось, что на голову его наброшен целлофановый пакет и перехвачен по шее тугой веревкой, и воздуха осталось в обрез, только и успеешь добежать до выхода. Вот он все выбегал и забегал, выбегал и забегал, пока цесарка не предложила ему отправиться пока домой, подготовиться, надышаться, выбрать первый кусок для чтения и вернуться следующим вечером пораньше. Так и порешили. Писатель вернулся домой почти счастливый…