Жак Шуль Ингрид Кавен - Жан 11 стр.


За двадцать лет произошли потрясающие изменения, бесспорно большие, чем между началом века и 1978 годом, несмотря на две войны, коммунизм, концентрационные лагеря, какие угодно фильмы, и прочая-прочая, потому что произошло вот что, такая странная вещь: все то, что было, перестало существовать – брутальная амнезия, диссонанс, как после апокалипсиса, и сегодня, сегодня, когда заговаривают о кино, то речь идет вовсе не о silver screen или по-немецки – Leinwand – белом полотне; тогда это белое полотно было как церковные покровы, как покров, раскинутый на алтаре, а теперь: e-mail, компьютер, сообщения, автоответчики – хлоп-хлоп – взгляд блуждает по поверхности, что если некто, подняв глаза, встречается взглядом с кем-нибудь, как она, – впрочем, Ингрид вылитая героиня немых фильмов: такими глазами смотрели с экрана Мэри Пикфорд, обе сестры Гиш – Лиллиан и Дороти, глаза были удивленные, распахнутые, как в ожидании Благой вести или чего-нибудь в том же роде, без особой, правда, веры, Sehnsucht без особых иллюзий, потому что, уже предощущая собственный конец, они бы этой Благой вести не услышали или она бы не оправдала их ожиданий. Да, решительно было пора, давно уже пора сделать другое концертное платье, пора немного измениться.

Эти истории с двойниками, с дублированием, голосами… летающими шляпами… Голоса, они тоже летают, перелетают от одного к другому: Бетт дублировали, и она говорила чужими голосами… Голоса улетают, их крадут:

"Шеф! Шеф! Незаконная продажа голосовых связок! Новый доктор Мабузе! Он отправляет своих рабов – ассистентов, которые похищают своих жертв, привязывают, дают им хлороформ, а потом вырывают у них голосовые связки и ставят их себе! – Хватит, Шпильвогель, остановитесь. Вы бредите! – Клянусь, комиссар Арбогаст. Таким образом, получив чужие голосовые связки, отпечаток голоса другого человека, они могут вскрыть кое-какие сейфы".

Да и ее голос тоже множество раз брали напрокат – берлинские травести для своих ролей или же плагиаторы, имитаторы, воры, которые механически копировали ее: исчезала интонация, смысл, риск, тембр, и эта застывшая копия ее собственного голоса вызывала у нее ощущение фатальности, рока – так по лицу пробегает тень.

Однажды у нее даже купили голос: "Как-то после обеда в Мюнхене мы с Райнером отправились в совсем новый клуб, роскошный, даже немного слишком: гостиные, обитые бархатом цвета граната, порнофильмы – тогда это было модно, – а его, несмотря на всю его неприступность для женщин, это забавляло – Райнер вообще разрывался между жаждой все – сделать – все – познать и великой чистотой и целомудрием. Ему всегда нравилось показывать мне новые места: кино, рестораны, бары, клубы – так делают влюбленные мужья, разве нет? Ну так вот, сидим мы преспокойненько в роскошных креслах от Честерфилд, официанты принесли виски, сок, гаснет свет и сеанс начинается. Это был "Дьявол мисс Джонс" с Линдой Ловлас. И, как это явствовало из ее имени, похожа она была на ангела прерафаэлитов – этакий Бёрн-Джонс, Обри Бердсли – длинные темные волнистые волосы легкой волной ниспадают на плечи, обрамляя лицо с чистыми синими глазами, хорошо очерченным ртом, безмятежной улыбкой. Все это утопает в белых кружевах, не хватает только флер д'оранжа… А голос… Нет… Сначала она молчала, ходила туда-сюда, занималась своими делами, потом… она режет себе вены в ванне, ну и прямиком направляется в Ад. Ад – это такая большая контора, где вновь прибывшая благопристойно сидит на стуле, а дьявольский подручный в костюме и при галстуке предлагает ей договор: она сможет вернуться на землю, но сначала должна познать в сексе все. Ну и начинаются знойные упражнения. Эта, так сказать, новопреставленная, которая выглядит так, будто сошла с полотна Боттичелли, пускается во все тяжкие и нетяжкие, временами занимается любовью обычным способом и даже однажды проделывала это со змеей. В общем, трахают ее во все дырки, и все это для того, чтобы она заработала себе обратный билет – если вдуматься, не такой уж плохой сюжет: секс как победа над смертью. Совсем как Орфей со своими песнями, который соблазнял ими божества Стикса. А потом эта дева начала говорить… и что говорить – мерзости, пошлости, стонет, кричит… А голос… голос… Нет! Не может быть… не может быть… Но спутать невозможно: даже если этот голос слышал хоть раз в жизни, хоть несколько секунд, его сразу узнаешь из тысячи гортанных голосов. Это было хриплое мягкое сопрано, да, конечно… это был голос его любимой жены, это она стонала: "О, как хорошо! Ой-ой-ой-ой! Ну еще раз трахни, вот так!" Райнер вжался в спинку кресла, он был смертельно бледен, взгляд застыл, на лбу выступил пот, это был просто комок нервов, само напряжение; потом он резко встал, отодвинул широкое кресло, и на четвертой скорости, чуть набычившись, ни слова не говоря, устремился вон из зала, как будто его преследовали дьявольские галлюцинации. Ну просто Джеймс Когни в знаменитой сцене, когда в столовой исправительного учреждения он узнает страшную весть о смерти своей матери. Я преспокойно осталась сидеть в кресле. "Ну да, конечно…" И пока эта сияющая прозрачная боттичеллевская красотка охала на все лады, во всех позах от полной гаммы минета, "китайской колесницы", "розового лепестка", "двойной манильской лилии" до акробатических позиций втроем, она вспоминала о том, как за два года до того оказалась в Нью-Йорке на премьере "Паломы".

"Там был один приятель – Кристофер – на все руки мастер. Лет ему было тридцать шесть, и когда он не путешествовал по Тибету вместе с шерпами, не торговал кокаином и не обихаживал миллиардерш посредством тантрийской любви: член у него вставал на счет три и так могло продолжаться часами – так у факиров вертикально встает веревка, – он занимался порно. Дублировать на немецкий Линду Ловлас? Почему бы нет? Забавно! Ну и за тысячу долларов между двумя светскими коктейлями и двумя интервью, во время которых я умно отвечала на вопросы, касающиеся моей Паломы, хрупкой романтической героини, которая страдает чахоткой и ностальгией, я оказалась в студии для озвучивания порнофильмов на Бродвее, на сорок втором этаже, в джинсах и свитере, и преспокойно там ахала и охала, исторгала из себя "Еще-ё-ё-ё!", а потом "Я кончи-и-ила", а потом еще "Глубже, ну глубже, еще глубже!" и "Я вся мокрая!" Мне казалось, что я заполняю пузыри в комиксе, и это меня забавляло.

И вот через два года в квартале за Максимиллиан-штрассе, в доме, который находится как раз рядом с музыкальным магазином, где однажды, когда мы проходили мимо, Райнер купил мне губную гармошку – "она тебе нравится?" – мой собственный голос догнал меня в клубе с креслами от Честерфилд и со стюардами. И, подожди… мне кажется… ну да… мы в этом огромном салоне были только вдвоем… одни… Он выводит в свет "свою супругу", хочет показать несколько пикантное, экзотическое зрелище. "Супругой" была я. И меня поначалу всегда удивляло: он так по-буржуазному, так "комильфо" произносил эти слова: "Представляю вам мою супругу…" Впрочем, другие тоже удивлялись, но по-другому: подобное представление вызывало у них улыбку – я прекрасно знала такого рода улыбки, они как будто говорили: "Брак между женщиной и гомосексуалистом не в счет, это профанация". Так улыбались те, кто отказывает мужчинам в женственности и не хочет понять, что даже гомосексуалист может любить женщину, совершенно по-особому и сильно. Для таких людей удовольствия должны были быть простыми и без выкрутасов. А эти двое, он и я, все старались что-то придумать, заново что-то в себе изобрести, построить себя снова. Нужно сказать, что со всей этой Германией в развалинах и их собственными развалинами, физическими и душевными, у них было некоторое преимущество, то есть они начинали с нуля, меньше, чем с нуля: в этом-то и есть интерес войн, болезней, как говорил их поэт и философ, тот, который в конце жизни любил разговаривать с лошадьми, шепча им на ухо: "Там, где нет разрушения, нет и воскрешения". Это все не долго продолжалось с придумыванием чего-нибудь нового, другого тела. Фасбиндер писал в своих "Размышлениях и рабочих заметках": "Рискну заявить, что ото всех этих людей, с которыми я работал, которые все вместе начали приносить доказательство конкретной утопии, остались сегодня, кроме Пера Рабена и меня, только разве что еще Ингрид Кавен".

"Представляю вам мою супругу!" Когда я выходила за него замуж, я говорила себе: "Что уж тут скрывать, он любит мальчиков, в этом сомневаться не приходится, это – любовь, ну и что? У него будут свои любовные истории, а у меня – свои". Не тут-то было. Он не любил, когда за мной ухаживали. Однажды мы обедали вместе с Карлом Хайнцем Бёмом, сыном дирижера, которому я, судя по всему, нравилась. Он у него спрашивает: "Вы не находите, что моя жена слишком молодо выглядит для своих сорока лет?" А мне тогда было тридцать! Или вот еще: гуляем в большом мюнхенском парке Инглишгартене, и он заявляет: "Сотри эту помаду, к тебе тут все будут приставать, и мне придется с ними выяснять отношения!" А о том, чтобы я стала актрисой, и речи быть не могло – "Этим занимаются только шлюхи! Пока я на работе, моя жена лежит на пляже в солнечных очках и с книжкой". Работать он заставлял шлюх, они вопросов не задавали, по problem, он их снимал, просто под барабанную дробь, на четвертой скорости, надо было торопиться, как на конвейере. Вот так он все это представлял, так все это видел. Да, все это было у него в голове, и он непременно хотел все это воплотить в жизнь, например, эту сцену с женой или что-то еще, например, его видение Германии… И вся его жизнь была такая, от мизансцен, которые он ставил, до сервировки стола. Он работал сутками напролет, раздавал интервью, играя на электрическом бильярде на улице Антиб в Каннах. "А ваши отношения с мадам Кавен?" – спрашивал журналист из "Шпигеля", которому он назначил свидания в баре. "Если слово… – стакан с напитком свободной Кубы – ромом и кока-колой ставится на стекло электрического бильярда, между пальцами, постукивающими по рычажку, зажата сигарета, – …если слова избирательная схожесть… – шарик пробегает по коридорчику и стукается об отметку 1000, -…имеют смысл, то я бы сказал, что именно к этому приближаются наши отношения с мадам Кавен…" Звяк! "А Дуглас Сирк? Его зажигательные мелодии?" Звяк! Same player shoots again…В те времена любили всякие механизмы, игры… боулинг… И музыкальные автоматы тоже, не такие большие, как немецкие, но они были вмонтированы в стену, рядом со столиками в обычных барах, их было сколько угодно в Париже, рядом, например, с Пале-Рояль, там такая узенькая улочка, улица Де Бонз анфан, совсем рядом с гостиницей, где мы останавливались тогда – "Отель де Л'Юнивер". Райнер заявлялся в такой бар утром, опускал монетки и под мелодию "Претендерс", Поля Анка "О, Диана" начинал писать "Горькие слезы Петры фон Кант"… Он писал так, как будто у него все уже было в голове, все было выстроено, и надо было просто выполнить задание, собственную свою задачу… исполнить старый долг по отношению бог знает к кому – может, к Германии?

И в конце, когда я уехала в Париж, ничего ему не сказав, он отправил за мной двух своих подручных, настоящих мафиози, и мне пришлось час или два прятаться в шкафу. Я была его женой на всю вечность, в таких вещах он был очень сентиментален. На нашей свадьбе он был во всем белом, очень официален, и за обедом в качестве тоста вспомнил старую пословицу: Glьck und Glas, wie leicht bricht das, счастье, как стекло, так же легко разбить. А я пела старинную песенку, я ее пела в детстве, она нравилось дедушке: Es geht alles vorьber es geht alles vorbei… Все проходит, все проходит… На мне было зеленое шелковое платье с китайским воротником и застежкой до самой шеи… В тот же вечер – тогда и любовь, и работа, все было вместе – снимали сцену в баре в одном из его фильмов, где я впервые пела на экране: I wassitting by the river with my tears…Все это я говорю, потому что когда он услышал, как моим голосом стонет на экране эта одержимая, ему стало не до смеха".

Ему сколько угодно могло быть известно, что все это дело техники, холодной техники, это ничего не значило: он отреагировал так, как будто был на сеансе черной магии, как реагировали когда-то дикие люди: решил, что это галлюцинация, и – ноги в руки. Одной-двух странных, волнующих секунд хватило, чтобы отбросить его далеко в прошлое, в те времена, когда верили в привидения, в двойников – он, конечно, все понял и вместе с тем не понял ничего. Удивительное состояние: он, бесспорно, узнал этот голос, бесспорно, но узнал его как некий дубликат, потом это его, наверное, успокоило, но не совсем, следы остались, что-то задержалось в памяти: для него это было потрясение. Ему было бы в тысячу раз легче увидеть, как ее трахают на экране, по-настоящему.

"Я уже видела однажды, как он бледнеет, начинает потеть и вот так убегает, как будто увидел привидение, бежит, как от галлюцинации, от колдовства. Так было в Испании, в Альмериа. Я загорала в небольшой бухточке: черные очки, соломенная шляпа, книжка. Он не загорал, пришел за мной, и именно в тот момент, когда он появился… мы даже сразу не поняли, что произошло: в какие-то считанные секунды во входе в бухту появилась непонятная темная туша, круглая, недвижимая. Это была гигантская черепаха метров пяти-шести, настоящее чудовище. Она была мертва. Он взял меня за руку, и мы побежали вдвоем по дороге, которая шла позади холма, и быстро вернулись в Каза Пепе. Об этой черепахе писали даже газеты, ее принесло из Азии, откуда-то с Дальнего Востока или, может быть, из Индонезии, и надо же было, чтобы ее выбросило море прямо на него… Это напомнило Райнеру одну старую историю, детское воспоминание, которое врезалось ему в память: года в четыре, или ему было пять… Он был одиноким и угрюмым ребенком, у которого был единственный друг – черепаха. Однажды эта черепаха исчезла, он говорил, что его мать выкинула ее на улицу и черепаху раздавила машина. Он долго был безутешен. Но на этом дело не кончилось… Года через три-четыре после этой испанской истории мы оказались в Нью-Йорке, давали вечер в его честь по поводу выхода какого-то его фильма: квартира, множество народа, и хорошенькая маленькая девочка, которую он никогда раньше не видел, идет прямо к нему, берет его за руку и говорит: "Пойдем, я тебе что-то покажу…" Она выбрала именно его, его, "чудовище", не кого-нибудь другого. Польщенный, он идет за ней и тут же возвращается, бегом, бледный как смерть, в поту: "Идем… Уходим…" "Что случилось?" А случилось то, что эта хорошенькая девочка стала показывать Райнеру свою черепаху… Может быть, он решил, что это какая-то магия и объект его обожания в детстве превратился в нечто ужасное?"

В Райнере было что-то от животного: может быть, он решил, что это его собственная проекция? Черепаха в китайской мифологии – это один из столпов Неба, и каждая колонна царских усыпальниц стоит на черепахе… Конечно, это также символ концентрации и мудрости. Замкнутый, молчаливый, Райнер тоже стал основанием и столпом клики, зачарованной самой его животной сутью. Это было его судьбой – не уметь выражать свои эмоции, слушать мир всем своим существом и быть несчастным, молчаливым, как зверь. Болезненно робкий вначале, пребывающий в ступоре от своих наркотиков в конце, он уходил в себя, быстро втягивал голову под панцирь, становился молчаливым, недвижимым как старый китаец – опиум, морфин, – но при этом оставался центром гравитации истерического микромира. Индейцы Северной Америки, негры украшают себя лапами, зубами тигра, пучками шерсти, кусками полосатой шкуры: предмет страха становится украшением. При экзорцизме немного становишься тем, от кого избавляешься. В конце концов имитация – это один из способов отделаться от объекта обожания или страха, или и того, и того – таковы звери на стенах пещер – лошади, бизоны, быки. Обладая звериным чутьем, как первобытный человек, Райнер осыпает свою жену драгоценностями: "Сколько было бирюзы на мой день рождения в Стамбуле… Это было через два года после той нью-йоркской вечеринки… кольцо, браслет, кулон, целая череда… черепашек из бирюзы! Кольцо я очень скоро потеряла в банях Семирамиса, оно, наверное, соскользнуло с пальца. Маленькая черепашка из бирюзы наверняка уплыла в Черное море!"

* * *

"Дьявол мисс Джонс"! Дьяволом был этот голос. Это было так неожиданно, невероятно! Голос, который украли у его жены. Через какое-то время он будет думать, что она продала его одной из этих шлюх за пачку зеленых бумажек, и теперь он самостоятельно разгуливает по миру, ее голос – самая личное, самое интимное, что есть.

– Отсюда мораль, – подытожил Шарль, – не нужно доверять другим ни свой голос, ни какую другую часть тела. Могут улетучиться.

– Как шляпы?

– Да, вроде того. А голос, он голый…

– Летит голый?

– Нуда, в самолете, в железных коробках, на пленке, и это твой голос в самолете Нью-Йорк – Мюнхен…

– Хватит. Ты меня пугаешь: все эти шляпы, части тела, голые голоса…

Шарль замолчал, снова пришли воспоминания: лето, Греция, где-то около острова Скорпио, узкая бухта, море. И никого. Потом – женский голос, слева слышится пение. Длятся секунды, и над морем летит только этот голос. Дикий, прекрасный. Это был голый звук, потом появилась и его обладательница, на водном велосипеде, в бухточке. Это была Мария Каллас в купальнике и тюрбане, она вертела педали, водный велосипед разрезал воду, поднимая стебли пены, а она, проделывая свои вокализы, медленно исчезала из поля зрения Шарля, пока совсем не исчезла – полубогиня, спустившаяся с небес покататься на водном велосипеде. Голос ее еще немного задержался между небом и землей. Голоса всегда задерживаются, остаются в финале, и с них же все и начинается: голос плюс ухо – две невидимые шелковые нити и ушная раковина! Об этой встрече он не рассказывал, сказали бы: "Бедняга! Его преследуют галлюцинации!.."

Назад Дальше