* * *
"Здравствуйте!" Он подносит ей небольшой букет полевых цветов, и ему самому это кажется забавным, но он сохраняет серьезный вид. Это Ганс Магнус Энзенсбергер. И сегодня, в одно из воскресений ноября, когда, растянувшись на диване в комнате с полузадернутыми шторами, она просматривает перед внутренним взором куски фильма своей жизни, она на этом месте останавливает пленку. Делает выкадровку крупного плана: лицо Энзенсбергера, сияющие глаза, как у человека, который живет в доме из слов и часто делает там уборку, вас от этого как будто обдает свежим ветром, новизной. Она накладывает на изображение слова – это интервью, которое он как-то дал: "Это был именно такой голос, который был мне нужен, и мне захотелось написать для этого голоса песни…" – слова на размер голоса. Еще один крупный план: цветы из того букета – анемоны, маргаритки, незабудки, несколько васильков… Стоп. Хватит. Вчерашний день должен оставаться днем вчерашним. А слова никуда не денешь, слова звучат и сегодня у нее в ушах, особенно сегодня, именно сегодня.
Ich habe heute keine Lust
zu tingeln, zu tingeln, zu tingeln.
Heute bleib ich einfach liegen
und lass das Telefon
klingeln, klingeln, klingelnУ меня сегодня нет охоты
Шутить, шутить, шутить.
Сегодня хочется не вставать с постели,
И пусть звонит телефон,
Звонит и звонит и звонитБегут облака, уходят,
Вечно новые, они не меняются,
Облака не меняются,
Так о чем же жалетьТелефон давно замолчал.
И я не знаю что же надеть.
Все слишком серое, слишком бежевое, слишком зеленое,
Или слишком темное, или слишком светлое
Ну да! Именно так! Правда! В жизни, как в песенке: слишком темное или слишком светлое… велико или мало… Она пускается в перечисление гардероба: "Мне нечего носить… меньше темного? Менее строгое?… Посмотрим сегодня вечером… позже". Она вспоминает о своих первых концертных платьях в Шварцвальде, в Мюнхене – в каком-то смысле шикарные были платья, но полное отсутствие стиля. Болезнь ушла, фасоны платьев были обещанием счастья, она говорила себе: "Вот это я надену тем-то вечером, для такого-то, в таком-то месте, или ни для кого, для всех, или для какого-нибудь незнакомца…", она представляла себя: платье, прическа "Бабетта идет на войну", походка… Из платьев появлялось само тело, новое, соблазнительное, появлялись новые движения, а потом – мальчики, она представляла себя на вечеринках: "Платтерс". Oh yes Гт the great pretender,или Only-y-y You-ou-ou.Во время болезни она даже не хотела смотреть на вещи, от них ей становилось просто тошно… А теперь? Неуверенность вперемешку с безразличием. Так дело в ней или это вещи? Да, она, кажется, стала менее любопытна, менее возбудима, с некоторых пор более безразлична, но и одежда перестала быть одеждой, стала знаком власти, доспехами, как в первобытном воинственном обществе. Она высвистывает сейчас только две ноты и поворачивает все вешалки в шкафу в одну сторону, каждую по отдельности, крючком к стене. "Эти вешалки можно принять за вопросительные знаки! Давай пойдем куда-нибудь! Такой хороший день!" Она бросает взгляд в зеркало: "Черт возьми! Опять!" На лице рассыпаны красные точки, это дает о себе знать старая болезнь. Ничего страшного: таблетка кортизона и все дела, но опять вернулись эти детские страхи. Прошлое через зеркало выпустило свои когти: "Не думай, что сможешь ускользнуть от меня, ты навсегда со мной связана". Эта чертова кожа столько ей стоила всю ее жизнь. "Мне казалось, что я никогда не смогу сниматься в кино… Кино для меня было прекрасной мерцающей кожей, гладкой, прозрачной, источающей свет. С походкой я думала, что справлюсь, но кожа явно подкачала". Никогда, никогда в жизни эта "прокаженная" девочка, которая временами слепла от своей аллергии, не могла бы даже подумать, даже возмечтать о том, что когда-нибудь… Но это когда-нибудь случилось, и множество людей, ну не миллионы, но все-таки сотни и даже тысячи, увидели ее на экране, и даже на большом экране, и это был успех! Silver screen. Ее лицо крупным планом, и даже пятьдесят или сто тысяч влюбились в ее изображение на экране, и тысяч пять или десять из этих пятидесяти или ста, похоже, ее не забыли, а человек семьсот или восемьсот создали даже ее своеобразный культ, а сорок или пятьдесят и до сих пор только и бредят ею – "Палома". И среди этих сорока или пятидесяти был один, в самом центре Манхэттена, впрочем, кожа у него тоже была в оспинах и прыщах, на что он постоянно жаловался, который, как ей сказали, прикрепил в своем офисе в "Фабрики" афишу "Паломы" – Ингрид, сидящую перед зеркалом. Это был Энди Уорхол, и вполне возможно, что он оценил этот исполненный фатализма взгляд, который, кажется, уже встретился со Злом, но не обратил на это должного внимания. Да, возможно, так и было.
Ну так вот, теперь ее лицо было чудно подсвечено, безукоризненно, и спроецировано в размере 3 метра на 7 на silver screen, который немцы называют Leinwand, льняной покров – такой же, как в церкви, – в него же очень долго было завернуто ее тело, потому что кожа доставляла ей неимоверные страдания. Это был реванш над собственной судьбой: ее лицо теперь было на том покрове, который много лет назад служил для того, чтобы его скрывать.
Она бы все тогда отдала за красивую кожу – нет, просто нормальную: чего только ни пробовали – даже молитвы Деве Марии в Лурде вместе с бабушкой, которая тихо причитала в поезде, а кончилось все психоаналитиком, который ей очень помог, и с тех пор, когда про этого венского "детектива", любителя сигар и египетских фигурок, толкователя снов, который постиг извилистое искусство неожиданных ассоциаций, начинали плохо говорить… нет, при ней на это не имели права.
Она выходит из дома. Пересекает двор, где на розовых кустах еще кое-где сохранились цветы, оказывается на улице Бельшас, потом сворачивает налево, на улицу Варенн, где carabiniereпри исполнении вытянулся прямо под зелено-бело-красным флагом – "базилик моцарелла томаты", думала она каждый раз, проходя мимо – на итальянском посольстве, а немного дальше, там, где находятся несколько министерств, охраняют улицу полицейские: шлемы у пояса, в руках плексигласовый щит, на цепочке маленький серебристый свисток, которого и одного достаточно, чтобы придать всему этому снаряжению вид детских доспехов, когда кажется, что и револьвер уже не револьвер, а водяной пистолет. Она выходит на улицу Бак: кондитерская Даллойо, три маленькие японки смеются, покупая шоколадные пирожные… Мгновение неуверенности, "машина дает задний ход", она возвращается… Музей Майоля, бывший фонтан "Четыре времени года", она вроде даже торопится… "Не смогла устоять… Двести пятьдесят граммов трюфелей, пожалуйста". Снова фонтан "Четыре времени года", выставка Жан-Мишеля Баскиа. "Я ее видела… веселая чернота… картина, на которой есть музыкальная партитура, граффити… меню из какого-то ресторана… Я не видела фильм про него с Дэвидом Боуи и Кортни Лав, но она мне очень нравится: бледная, розоватая кожа, светящаяся, – такая англичанка с типичными жестами, немного неуклюжая. Ой! Магазин Иссии Мияке". Коллекция 99 – 2000, линия Pleats Please: яркие цвета, платья из искусственного шелка выглядят как бумажные, как китайские бумажные фонарики, светильники Ногуши, или наоборот, это складные фонарики стали плиссированными платьицами, а маленькие клоунские гармошки превратились в юбочки. Ничего удивительного, ведь это он писал, что "одеждой может стать все". "Купить себе? Нет, это не для меня… Яркова-то… И потом, все же очень дорого!.. Да и кроме того, у меня все есть… Вообще-то всегда так говорят, а потом… Ресторан "У Липпа"! Может, зайти съесть селедку по-бисмаркски – по-бисмаркски или по-балтийски? Можно и так, и так, мне больше нравится по-балтийски… Нет, не буду, слишком калорийно…" Сельдь? Балтика? Плиссированные платьица в форме китайских фонариков?! Ей вспомнилась вечерняя деревня на Балтике во время войны: дети, свечи стоят в стаканчиках из бумаги, сложенной в гармошку и растянутой, медленные шаги по тихой ночной улице, какая-то скрытая опасность… Это праздник фонарей, Lanterne, Lanterne! Sonne Mond und Sterne! Солнце, луна, звезды! Дешевая феерия, волшебство, четырех-пятилетние дети что-то в восторге поют хором, очень тихо: в глазах удивление, дрожь от сдерживаемого страха, голоса звучат глухо, на ощупь, шаги исчезают во тьме, освещенной фонариками в форме луны, полумесяца, звездочек – они прикреплены к палочкам, которые надо осторожно держать в руках, когда идешь. Купить диск Бьорк в магазинчике на Сен-Жермен? Ингрид подходит ближе: "Смотри-ка! Леса, забор… Магазин исчез! Тогда, может быть, у Видаля, это совсем рядом, на улице Ренн?… Нет. И тут не то – драгоценности Картье". Драгоценности вместо музыки. Она переходит улицу… газетный киоск… через всю первую полосу заголовок: "Крах азиатских рынков". Статистики утверждают, что юбки укорачиваются, когда на Бирже падают ставки, и наоборот, кажется, это даже как-то называется – индекс подолов? Она покупает "Лица": на обложке Спайс Герлз… заходит в кафе "Флор", но на второй этаж не поднимается, на первом спокойнее… "Свежевыжатый лимон без сахара и льда, будьте любезны". В журнале Шарлотта Рамплинг с подружкой хохочет до колик в животе. Спайс Герлз, которых спонсирует "Пепси", зарабатывают за один концерт до 100 000 долларов… умножить на двадцать пять концертов в месяц. Прибавить рекламу. А вот еще снимок – куклы Спайс Герлз. Триста фотографов вокруг этих кукол, чтобы сделать им рекламу, даже не вокруг самих Спайс Герлз – те просто не пришли на пресс-конференцию – вокруг кукол! Она выходит из кафе, идет по улице Бонапарт… выходит на улицу Генего, там небольшая галерея… Ингрид входит, там картина, о которой ей говорили – Эдвард Мунк, автор "Крика". Картина называется "Певица", на ней женщина в полосатом, но полосы идут полукругом. Портрет в полный рост: женщина поет, но это не концерт, скорее она поет в гостиной, чудная послеобеденная пора, она репетирует или поет для нескольких человек, разместившихся на диване. Не так-то часто писали поющих женщин. Джотто, Пьеро делла Франческа, но там ангелы. Ватто? Нет. Наверное, Уистлер… Надо посмотреть. Дега? Да – "Певица с перчаткой", Тулуз-Лотрек – Иветта Гильбер. А в двадцатом? Да почти никто. А! Ведь ее друг Саломе писал ее саму, когда она пела. "Кстати, мой друг Саломе написал меня, когда я пою… но на картине я скорее похожа на кого-то, кто… исполняет воздушные прыжки. Этак dickes freches Berliner Kind,дьяволенок – воздушный акробат". Она выходит из галереи: улица Святых Отцов, Holly Fathers Street, как говорит Шарль во время своих приступов англофилии, он еще говорит Dragoon Street, Good New Boulevard…Потом Университетская улица, Париж средневековых клерков, сегодня здесь издательства: Галлимар, Сёй…
Теперь становится оживленнее, улица расширяется, раздваивается, как вилка, а еще дальше уже торопятся курьеры каких-то предприятий, посыльные отелей с письмами, букетами, большими сумками с этикетками, люди торопятся в разные стороны – городской муравейник. А там, где основание вилки, – таможня, здание, углом выступающее на тротуар, пятиэтажное, еще закопченный фасад начала века – как настоящий пароход, даже с рядом иллюминаторов – двадцать пять штук на последнем этаже за выкрашенной в серо-зеленый цвет полурешеткой. Конечно, она могла еще помечтать о том, что там внутри, о невозможном разнообразии предметов, собранных с разных концов света, задержанных на границах, в аэропортах, на вокзалах, в доках – город, полный мечтаний. Нет, она не будет этого делать: когда слишком много вещей, мечтаниям места не остается…
Лаборатория Сен-Жермен: сканирование, доплерография, эхография, рентген. Рентген. Она входит. Доктор Дакс делает ей внушение, предупреждая даже несколько слишком сурово, без обиняков. Он говорит раздельно, чеканя каждый слог: "На этот раз это серьезно, на-ча-ло эм-фи-зе-мы. Если вы не прек-ра-ти-те курить, то си-га-ре-ты станут гвоздями вашего гроба…" И его баритон, который обычно звучит успокаивающе, приобретает в это мгновение рядом с ртутным столбиком аппарата для измерения давления пугающую глубину. Доктор объяснил ей на манекене, открыв на нем несколько розовых кусочков: "Вот ваше легкое". "Я не могу… ich kann nicht… у меня не получится… Я буду все время об этом думать, не смогу заснуть. А я и так не много сплю: кашляю, когда лежу, я должна спать полусидя, на подушках, и я буду вот так лежать и думать о сигарете…" Сигарета была не просто сигаретой, все ее тело как будто организовывалось вокруг этой десятисантиметровой пластмассовой трубочки мундштука: да, сначала она смотрела, как курит мать, потом, лет в шестнадцать, семнадцать – первая сигарета, она подражала, курила "Лассо", где на пачке был ковбой на лошади и лассо из колечков дыма: с сигаретой было проще входить в контакт с людьми, она даже могла служить защитой, а бывало время, когда она со своей аллергией и ужасной кожей не имела ни первого, ни второго…
Вокруг этого аксессуара, центра гравитации, она организовывала свое тело: прежде всего рука – сигарету она держала тремя пальцами, потом – движения: сидя в баре, она держит руку вдоль бедра, одна нога положена на другую, голова чуть запрокинута, улыбка, как смехотворная и забавная пародия на роковых женщин из американской черной серии, а теперь… "Все кончено!" Доктор Дакс не шутил: "У вас нет выбора…"
Выйдя на улицу, она остановилась, вытащила из конверта рентгеновский снимок, и прямо на тротуаре в свете неоновых фонарей поднесла его к глазам: на этой пленке с двух сторон позвоночника, как две подошвы, два ее легких. Через рентгеновский снимок, на просвет, шли люди, их силуэты были несколько деформированы, и они не обращали никакого внимания на женщину, которая держала в руке большой прямоугольник рентгеновской пленки на котором рассматривала кусок собственного скелета. Было холодно, и люди торопились, кроме того, подходило время двадцатичасовых новостей.
Город глухо гудел вокруг, закатный свет был розовым, прямо тут, рядом с рекой, набережной Вольтера, набережной Орсе, просветом арки Карусель, садом Тюильри начинался вечер, и там, где открывался город, растворялись в пространстве ее легкие, прямо в центре, истончалось ее дыхание, как будто оно и существовало лишь для того, чтобы нарисовать эти два места своего пребывания, от которых оставался лишь контур. Она попробовала найти пятно, некий участок на прямоугольнике темной пленки: легкие напоминали по форме Ливан. Нет! Скорее остров Тайвань!