******
Начало июня, как часто бывает летом в Баварии, было дождливым. Она немного опоздала: вошла в часовню, засунув руки в карманы плаща, спокойно прошла к задним рядам и села, одна, в стороне ото всех. В первом ряду, усевшись рядком, собрались все его актрисы, те, кто следовал за ним, начиная с довольно жалких первых опытов в задних залах ресторанов и в небольших театриках, и не покидали до вершины его карьеры, премий, интервью, вспышек фотоаппаратов на ступенях Фестивального дворца в Каннах, Венеции, фотографий в журналах всего мира; там были и актеры, и режиссеры, полным-полно журналистов и фотокорреспондентов, которые толпились на улице. Прямо перед ней, на небольшом возвышении стоял гроб, а вокруг – горы букетов, венки, ветки. В конце концов, там, в гробу, лежал ее муж! Ее бывший муж, если точнее, но он-то всегда говорил: "Ты навсегда моя жена перед Богом". И отправил за ней двух своих приспешников, чтобы похитили и вернули в Германию. И она должна была прятаться и провести в шкафу несколько часов!
И это все был один и тот же человек, который, если не находил того, что искал, – он даже один раз связался с неким "Рамзесом" – отправлялся клеить мальчиков в подвалы ресторанов, парижские сауны, искал там экзотических встреч, чаще всего с арабами. В этом, правда, тоже что-то было! Сразу же после таких походов он назначал ей любовные свидания. Извращение? Или желание зачеркнуть предыдущее?
Да, собрались все, как на премьеру: его актрисы, его женщины, потому что все так или иначе были влюблены в него. Впрочем, он мог соблазнить кого угодно, мужчину, женщину. И, кроме того, все эти женщины у него обретали дар речи, начинали двигаться, оживать, даже говорили иногда нечто пикантное, смешное, он управлял ими, как хороший кукловод, без которого они так и оставались бы мазохистками, пребывающими не у дел в ожидании своего хозяина, но он их выбрал и сделал это именно из-за их смехотворного чванства, из-за их напускной слащавости, деланно трагического, слишком уверенного вида – по problem, все сделаем, какие могут быть вопросы, главное – карьера, а внутри – холод и расчет – немецкая женщина послевоенного периода, Германия, с которой он безостановочно сводил счеты. Но свела их с ним она. Доказательство: он был там, где сейчас был, и поимели в конце концов они его! Дрессировщик пал первым. Германию, мир, он видел, как огромный стеклянный зверинец. А он в нем был дрессировщиком. "Дамы и господа… Meine Damen und Herren…", и сам на арене, Господин сардоническая честность номер 1. На счет раз он рядил своих монстров во все цвета, в самые что ни на есть льстивые одежды, расцвечивал их, разукрашивал. Смотрите, такие же люди, как вы и я, только лучше. Публика не выдерживала соблазна. На счет два он поворачивался к залу, маски падали: "Вуаля! Видите, вот она, Германия, женщины, мир! Вуаля!" Монстры, неестественные отношения, хозяин и раб, насилие, право сильного – сплошной свинарник. "А ты сам?" – всегда спрашивала его, улыбаясь, Ингрид. "Я? Суперсвинья! Из всех свиней свинья! Das Ьberschwein! Главная свинья!"
Церебральное животное, он довел свое алхимическое произведение до Великого Делания в черном, потом, почувствовав отвращение к предмету собственного творения, пожертвовал ему свою шкуру. Все закончилось линькой, и где оказался укротитель? В шкуре твари! Это последний номер – гротеск! Был такой плохой детектив, где он играл роль сыскаря, фильм назывался "Камикадзе": он разыскивает всякое ворье на непонятно где существующем тридцать первом этаже, которого, может, и вообще не существует. Этот фильм серии Z стал, можно сказать, притчей о его жизни. Он носил в нем костюм из леопардовой ткани, и шляпа такая же, и трусы, даже сиденья в машине… И самое главное, он настаивал на том, чтобы Ингрид, когда они виделись в последний раз, этот фильм посмотрела! Камикадзе?! Он им и был, из-за отвращения ко всему, в конце – и к себе самому. Ну так вот, в конце концов укротитель сам становится леопардом, искусственным леопардом, камикадзе в нейлоновой леопардовой шкуре.
Мазар тоже был камикадзе, но его последняя продукция называлась "Дагобер", рассеянный король, который в песенке надевал наизнанку штаны; он думал все изменить этим фильмом и тоже хотел во что бы то ни стало, чтобы они посмотрели это его идиотское творение, куда он вложил свои последние копейки. Они смотрели "Да-гобера" в штанах наизнанку на видео в каком-то домишке на авеню Сюффрен. Мазар не отставал, было очень поздно, и через десять минут Шарль не выдержал: "Чао! Я пошел", и Мазар в час ночи, в длинных облегающих брюках, в которых обожал повсюду появляться, бросился за ним во двор: "Шарль… Шарль, зараза, ты ничего не понял! Черт возьми, Шарль… чертов еврей!" Дагобер становился радиоактивным и в конце концов распадался на части! Так оказалось надо, чтобы эти два монстра, которые единовластно царили над своими подданными, закончили, и быстро, в роли шутов: теперь укротитель отправлялся приветствовать шута!
Ladies and gentlemen, дамы и господа, meine Damen und meine Herren, аплодисменты, пожалуйста! В этом последнем проходном номере перед финальным выходом, самый шик!
И самое смешное, что все эти королевы-матери, славные "наследницы" собрались вместе. Его актрисы! Они стояли в рядок все три, держась за руки, сели-встали, – группа в черном и в обнимку, они были разного роста, и это немного напоминало розыгрыш, не было единого звучания, а им, этим осененным трауром Mädchen,предписывалось подниматься в едином порыве. Они были прямыми как палки, деревянными – полная противоположность ему, который мог быть гибким, подвижным, если только внезапно не каменел, как это с ним часто случалось в последнее время.
Среди них была и та, что лила горькие слезы и надиралась вместе с остальными, когда Wunderkind женился на Ингрид: климактерическая Сара Бернар, трагический вид, которым кичатся, скованность в движениях, особенно локти и коленки, торчащие, как у "дебютанток" лопатки, – этакая девица голубых кровей. Жила она одна в квартире вместе с петухом!
"Он понимает все, что я ему говорю, между нами истинное взаимопонимание. Когда я постукиваю ложечкой по яйцу всмятку за утренним завтраком, он кричит "Кукареку!" (по-немецки – кикирики).
Немецкие и французские петухи кричат на разный манер, так же, как и коровы: они там не делают "му-у!", кошки же мяучат одинаково, волк воет тоже одинаково и во Франции, и в Германии, собаки тоже: "мяу-мяу", "у! у! у!", "гав! гав! гав!".
"Петух, – продолжала его обладательница, – символизирует пять добродетелей: знание – это гребень, храбрость, которую он показывает в драке, – шпоры, доброту – он делится своим кормом с курами, доверие, потому что он безошибочно возвещает рассвет, и кроме того, сваренная петушиная нога – это образ микрокосма".
Райнер однажды сказал ей: "Тебе для твоей будущей роли надо брать уроки скрипки". И несколько месяцев спустя, у нее на квартире в Бремене, он с невозмутимым видом созерцал, устроившись в кресле, как эта дылда с негнущейся спиной насиловала скрипичные струны, разместив скрипку под своим квадратным подбородком. Она виртуозно орудовала смычком, для шика пощипывала одну струну, и все это происходило под петушиное кукареканье. Возможно, он кричал "кикирики", что, впрочем, одно и то же.
Самой известной среди этих дам была та, в которую перевоплотилась Кристина Зюдербаум, звезда китча Третьего рейха, которая ворковала с улыбкой на устах среди эдельвейсов. Трагическая героиня с петухом была олицетворением немецкой женщины: сухая надзирательница, медицинская сестра с садомазохистскими наклонностями. Вторая была олицетворением улыбчивости, скорее швейцарка с виду, чем немка: отличное здоровье, розовые кукольные щечки, – все это тем не менее принесло ей известность; впрочем, Райнер весьма дерьмово к ней относился. Никогда после долгого, плохо оплачиваемого съемочного дня он не пригласил бы ее пообедать или даже пропустить с ними стаканчик-другой. Ей, должно быть, нравилось это – ведь он был ее шеф, господин, учитель, – иначе что бы она тут делала? Теперь она читала ему стихотворение! Вот так – без затей! Чем богаты, тем и рады! Невинный чистейший детский голосок. Сдерживаемая эмоция, полно так называемых тонких нюансов. Достойно. Показная простота, сдержанная сердечность – все, что так ненавидел монстр, который писал: "Любовь – это то, что холоднее смерти".
Слышал ли он ее? Бербера Хеди с десятью золотыми зубами, который нашел себе убежище на Севере, черного мусорщика Гюнтера, с бархатно-шелковистым голосом, Армена Lebensborn,подопытного кролика нацистской евгеники, который считал себя Джеймсом Дином, вот их он слушал, ему нравилась их уличная речь. Через Хеди Эль Салема он слышал изнанку немецкого мира, мира белых европейцев, которых он ненавидел и от которого приходил в восторг. Все они знали друг друга, все были выслушаны им, тело каждого, ну и что, что его нет, что? Любовь – настоящий наркотик. Он держал их тем, что их слушал. Всех, тех, кого никто никогда не слушал, никогда и слушать бы не стал, женщин, актрис, всех этих более или менее приличных дамочек, карьеристок – по problem, какие вопросы? – он говорил им, что они были самыми красивыми, самыми умными. Говорить они могли что угодно: раз мэтр, гений слушает, значит, святое – Аминь. И вот благодаря этому они уже отличные труженицы конвейера – рано встали, рано легли – и снова девственны, как говорил пианист Оскар Левант, у которого было все в порядке с чувством юмора: "О да! Я знал Дорис Дей еще до того, как она стала девицей!" Вокруг него образовывалось магнетическое поле, центром которого было его ухо, и все они невидимыми нитями были к нему привязаны. В конце концов, все начинали говорить то, что думал он, жестикулировать так, как он им не подсказывал, но хотел, чтобы они вели себя и нежно так, – целая телепатическая наука.
И еще здесь была Лило – его мать. О Лило! По поводу похорон она сделала себя очень бледной, но когда увидела всех этих фотографов, незаметно провела разок-другой щеткой по волосам, навела тени под глазами. С тенями или без – жесткость и высокомерие никуда не деть. На лице две смотровые щели, ледяной прокурорский взгляд. Тонкие губы. Лицо, как лезвие с натянутой кожей, выступающие на висках кости черепа, как у Конрада Вейдта или, вернее, как у Конрада Аденауэра… пруссачка… этакий Потсдамский nicht wahr! Она бегло говорила на санскрите, перевела "Голоса травы" Трумэна Капоте, ее жесткость не мешала ей интересоваться этим несколько слащавым бисером, и маленькие одинокие чудовища писателя, который начал, как чечеточник, напоминали ей, наверное, Райнера в детстве…
Во время Ванзейской конференции, на которой было принято окончательное решение, ей было двадцать, и пока ее сын не стал знаменитым, она стыдилась его, потому что считала уродом и очень плохо образованным, он не говорил на хорошем немецком, впрочем, он вообще не говорил… Иногда, в своем облегающем платье тигровой расцветки, она предпринимала попытки похитить кого-нибудь из любовников собственного сына. "Ингрид, я тебя не понимаю… ты могла бы манипулировать Райнером, делать с ним что хочешь, стать настоящей звездой… А потом мы бы с тобой вдвоем написали сценарий, и наш фильм был бы лучше его: его кино такое холодное!" А потом она рассказала ему, что видела Ингрид с другим мужчиной. На свадьбу она не явилась, две другие, впрочем, тоже, и приняла их у себя потом: она возлежала измученная мигренью на оттоманке в тигровом платье и тонко улыбалась. "Вот, моя жена. Я ее люблю!" Молодожен Райнер в белом костюме, а рядом Ингрид в длинном шелковом зеленом платье с рядом пуговок под самое горло, которое он сам заказал специально для свадьбы задолго до того, как она состоялась, и настаивал, чтобы маленькие выпуклые пуговки были обтянуты тем же шелком – настоящая кропотливая ручная работа. Даже в тот день в центре внимания была она, Лило.
По крайней мере с этой все было ясно. Так было лучше, чем со всеми этими подрагивающими дивами, сдерживающими свои чувства – пулярки в полутрауре. У этой все было на лице: воплощенная злыдня, самая что ни на есть настоящая, – Лило. В юности она хотела стать певицей, война положила конец этим надеждам. Теперь она была главным программистом на самых современных компьютерах: одна лобная доля в древнем санскрите, другая – в новых технологиях. Сын – педераст и наркоман, затянутый в кожу, – это не очень-то легко для программиста, для дамы, работающей в компании "Сименс", коллеги и все такое… такую базу данных она не могла запрограммировать. Его актрисы в конце концов с горя отправились в Индию, с Лило и в довершение всего с петухом. Фасбиндер на какое-то время перестал ими интересоваться, им понадобился новый гуру, другой поводырь, и все такое прочее. Вот так они и сели в самолет вместе с их гордой птицей. Петух в Индии – звучит неплохо: символ энергии солнца!
Гроб был поставлен точно по центру. "Почему всегда по центру? – подумала Ингрид. – От этого становится не по себе. Моя ассистентка всегда веселится на репетициях: специально устанавливает микрофон по центру и смотрит, что будет. Даже если сцена очень большая, я тут же это замечаю и передвигаю его на десять сантиметров влево или вправо. Свидетельство эксцентричности натуры? Или просто некоторой эксцентричности?"
Пока пышечка читала свои стишки, Ингрид вспомнила, как Райнер в футбольной форме с номером 10 правого крайнего на спине бежит вдоль линии вбрасывания. Вот он получает пинок под зад. Зачем было выбирать этот номер 10, под которым должен обычно играть спринтер, когда у тебя короткие ноги и ты не умеешь быстро бегать? Не такой глупый вопрос даже в подобных обстоятельствах. Номеру десять нужны хорошие легкие, а Райнер выкуривал по три пачки в день…
Он мог бы играть полузащитником или полевым игроком, в их обязанности более всего входит общая координация игры, постановка мизансцены, а уж la vista у него была. Так нет же! Он упорно хотел быть номером 10, быть тем, кем мог быть менее всего, если не считать, конечно, вратаря. Он мог вести мяч, обходя противников, дриблинг вообще козырная карта игроков небольшого роста: Марадона, почти карлик, а какой игрок! Отличная стойка, тело слегка наклонено вперед, создается впечатление, что он хочет сделать захват, и ему даже, бывало, удавалось малой подсечкой увести мяч из-под самых ног защитника или же сделать и большую подсечку, пропуская мяч справа от игрока, передать его налево и быстро завладеть мячом позади сбитого с ног противника, и вести его дальше по полю в бешеном темпе.
Впрочем, не столь бешеном: Райнер бежит вдоль линии вбрасывания, но прежде, чем ему удается завладеть мячом или отбить его, он уже летит на землю от толчка под зад или удара в грудь какого-нибудь атлета-защитника. Одному Богу известно, зачем ему надо было, чтобы она обязательно сидела на стадионе, смотря на все эти падения, случалось, ему вообще не удавалось завладеть мячом. И в конце матча, весь в поту, без сил, отфыркиваясь, как тюлень, с разбитыми в кровь ногами и опущенной головой, он поднимался к ней, к своей жене, на трибуну за утешением и лаской – наверное, насмотрелся такого в американских фильмах.
Впрочем, он часто себя так вел, выбирал то, что для него совершенно не подходило: другое, других, чужих – араба, негра, обнаружив их где-нибудь в сауне, а иногда и просто идиотского шута. Он долго не брал в рот алкоголя, но когда начал, быстро перещеголял окружающих, го же самое произошло и с кокаином. Казалось, он хотел сказать: "Я могу быть другим, это и я, и другой тоже". Нечто вроде "ничто человеческое мне не чуждо". Именно поэтому он и лежал мордой в грязи с номером 10 на спине и грыз зубами землю.
Хотя у нее перед глазами Райнер вел мяч по полю, она не отрывала взгляда от гроба. Потом решила пойти покурить на улицу. Она поднялась – руки в карманах блестящего лакированного плаща – и незаметно вышла.
Ей преградил дорогу фотограф из "Бильда", наведя на нее объектив, сделал несколько крупных планов, не говоря при этом ни слова, и медленно отошел, пропуская вперед. Она только успела зажечь сигарету, когда в дверях появился неприметный мужчина в строгом костюме и направился к ней. Она сразу узнала его, хотя не виделись они уже давно: Александр Клюге, теоретик из группы тогда молодых немецких кинематографистов. Райнер его очень любил, а один из фильмов, которые снял сам Клюге, назывался "Смятенные артисты в цирке-шапито".
– Не плачь, Ингрид, его самого, во всяком случае, тут нет.
– Что ты сказал? – переспросила она.
– Райнера в гробу нет! Нет разрешения на захоронение… судмедэксперты не отдали тело… дополнительная аутопсия. Анализ внутренних органов… хотят выяснить, не было ли еще чего-нибудь, кроме кокаина, алкоголя, барбитуратов… Может, героин…
– Значит, они плачут, произносят речи у пустого гроба? Кладут цветы… приветствуют того, кого нет в гробу… никого нет? – Ее охватило смущение.
– Ты совершенно права. И Лило, и тем, кто все это устроил, это прекрасно известно, и тем не менее!
Она усмехнулась:
– Как будто он сам ставил свои похороны… гротеск вместо похоронной церемонии, мрачный фарс.
Это стало даже ее немного забавлять. Спектакль был поставлен и сыгран без исполнителя главной роли, но публика явилась, некоторые даже издалека. Он уже однажды сделал нечто похожее: наприглашал к себе кучу народа – отборные вина, отличная кухня, а для любителей – огромная серебряная чаша с кокаином, которую он поставил в туалетной комнате рядом с простой пудрой, – а сам под каким-то предлогом так и не появился.
"Это ему стало в копеечку", – как говорил Шарль, а сам даже на все это представление и не взглянул. Очевидно, что на этот раз это не была полностью его затея, но он обожал подобные развлечения, такие мрачноватые шутки. Ну что ж, можно и повторить. На этот раз он тоже не пришел. Как бы там ни было, ему нравилось делать из своей собственной жизни и жизни других сценические действа. Он душу мог продать за любую мелочь, которая выделялась из хаоса и преснятины обычного течения жизни, все мог отдать, чтобы эту мелочь спасти.