Жак Шуль Ингрид Кавен - Жан 21 стр.


Сама того не желая, она вспомнила фразу, вполне подходившую к обстоятельствам: "Он должен обхохотаться, смотря на нас оттуда, где он сейчас!" Тем не менее она никак не могла понять, почему "вдовы одного дня" так поторопились с церемонией, на которой не хватало главного героя. Просто сделано, что сделано, и чем быстрее, тем лучше? В некотором смысле без него, кого даже собственная мать считала грязью, было чище. Мало того, что как только попадал в эту церковь, становилось ясно, что душа его здесь отсутствует, так еще и тела не было – лучше и не придумаешь: большая ледяная месса среди горящих погребальных свечей. Они его сделали!

Так было лучше со всех точек зрения. Ждать, откладывать церемонию, это могло бы вызвать вопросы, привлечь внимание – с каждым днем тело мешало бы все больше. Стоило поторопиться. Да и кто может сказать, что именно произошло в последнюю ночь? Кто с ним был? Кому принадлежал этот странный голос, который ответил Ингрид: "Алло! Это Вольфи, а Райнера нет", когда она – чистейшая интуиция – звонила в час тридцать из Парижа? У Райнера в комнате рядом в это время должна была быть агония, в два, два тридцать он был уже мертв. От чего? И кто поставлял ему, будучи в курсе дела, эти поддельные наркотики, в которых, как скажет ей впоследствии Дэзи, было все что угодно, вплоть до крысиного яда? И кто позволял все это делать, не следил за человеком, находящимся в смертельной опасности?

Ингрид считала, что великие люди с финансовой точки зрения интереснее мертвые. Почему еще до приезда полиции кто-то, как ей стало известно, вынес из комнаты массу вещей, и деньги тоже? Может быть, его рабы, освободившись от чар, решили взять реванш? Им, бесспорно, надоел этот ярмарочный петрушечник, этот сардонический укротитель: "Дамы и господа! Вот она, Германия, и вот ее чудовища! Вот он, мир!" Его чары были исчерпаны, лавочка закрывалась, они наверняка вышли из повиновения, их уносил водоворот губительного наслаждения стать свидетелями того, как этот феодал, ими владевший, летит в пропасть, этот анахронизм исчерпывает себя. Он, наверное, и сам это понимал и, преисполненный отвращения ко всему, решил ничего не делать: он уже давно не питал никаких иллюзий и с каждым днем терял даже их остатки. Доктор К., с которым Ингрид оставалась в хороших отношениях, спросил ее по телефону, когда узнал о смерти Райнера: "Ты уверена, что ему не помогли… немного… немного больше, чем немного?"

Она вернулась в церковь. Фарс был в самом разгаре: тишину разрезал грохот сапог. Негр с бархатным голосом встал со своего места и направился к гробу. У этого баварца была своя собственная роль в жизни Райнера и кое-какие – в его фильмах. Райнер встретил его, когда тот работал вышибалой в ночном клубе. Голос у этого баварца был нежнейший, но именно он с еще одним подручным должен был выкрасть Ингрид из Парижа и доставить ее к хозяину!

Он был сыном настоящей немецкой девушки из Мюнхена и американского солдата. Во время войны такое случается: сначала все разделено: это – хорошо, а это – плохо, черное и белое, а потом все смешивается в одну кучу, уже не понять, где кто и какой он, и уже это становится хорошо! И глядишь, через какой-нибудь десяток лет негр голосует за Франца Йозефа Штрауса, выступает за порядок, может быть, даже за Адольфа.

Сапоги были огромные, доходившие до колен, и блестели. Негр встал, слегка расставив ноги, и, резко поднеся руку козырьком к голове, щелкнул каблуками: хороший немецкий солдат прощался со своим командиром. Перед пустым гробом!

Ингрид не смогла сдержать улыбку.

"Господи, как эта шутка похожа на Райнера, на его фильмы! Никогда еще настолько не чувствовалось его присутствие".

– Где мои цветы? Три дюжины роз… Я отправлял их, да еще от Муйе-Савар! – В принадлежности этого тенора сомневаться не приходилось. Продюсер Бергстрём собственной персоной во всей своей полноте: аккуратно подстриженная маленькая бородка, свободная шелковая рубашка с большим воротником а-ля Том Джонс и огромный крест на шее, как у взыскующего Святого Грааля.

Бергстрём был продюсером первых фильмов Райнера, настоящим продюсером, который из любви к искусству взял на себя весь риск. И образ настоящего продюсера: огромные машины, женщины, ночные ужины в модных швабских клубах, шампанское, женщины – приходи кто хочешь и веселись до рассвета, до обещания на рассвете, до первых солнечных лучей – не соскучишься. Баф! Теперь все другое! Бергстрём стал просто… динозавром, обломком ушедшей эпохи. Его заменили исполнительные служащие, а вернее, просто исполнители на службе у "Кока-Колы" или Диснея. Они не тратят денег своих компаний на вечеринки вокруг бассейна, их тактика в отношении не слишком богатых журнальных и телевизионных критиков – "конвертики", "ознакомительные поездки", когда все оплачено, и небольшой подарок за счет фирмы. У американцев есть даже специальное слово: junket.Теперь кино делали эти исполнители, режиссер же только чистенько, без сучка без задоринки выполнял задание – и чтобы никто не заметил его присутствия! Акценты были переставлены. Это была ошибка. Так для чего они работали по десять часов в день? Очевидно, что не для того, чтобы выпустить хороший фильм. Не для того, чтобы хорошенько оттянуться в оставшееся время. Десять миллионов в год прибыли – это не шуточки, на них можно купить какого-нибудь Джексона Поллака, и больше, чем у соседа!

Что же до звезд, которые, впрочем, сами были бизнесменами в независимости от того, обладали ли они накачанным телом или мозгами, вообще никуда не перемещались, если только не надо было открывать какой-нибудь выгодный клуб "Планета Голливуд", или же выезжали куда-нибудь на сутки, не более, "для фотографий" между двумя рейсами "Конкорда". Бергстрём же жил в Риме, в небольшой квартирке на Трастевере, как рыцарь в изгнании. И на нем была одна из его последних шелковых рубашек: за обедом в траттории на площади Санта Мариа дель Трастевере он прикрывал ее салфеткой. Но не завязывал салфетку вокруг шеи, не загибал углом за вырез рубашки, салфетка держалась на груди с помощью Двух небольших клипсов, пристегивающихся к серебряной цепочке. Новый убор. Вид величественный даже в бедности: положение обязывает!

Теперь, когда церемония закончилась, он рылся среди огромных букетов, тряс венки, ногами и руками отодвигал ветки, чтобы пробраться в самую середину этой цветочной горы. Он искал на карточке свое имя – где оно? Где его имя? Бергстрём наклонился, начал читать:

"In remembrance of"Непарном". Дирк Богарт.

"Спасибо, Райнер. Жанна Моро". Она прислала огромный букет полевых цветов: маргаритки, лютики, анемоны.

"Прощай и никаких обид! Элизабет Тейлор". Она бойкотировала Каннский фестиваль, потому что сочла один его фильм антисемитским.

"Фан-клуб. Токио": бонсаи, идеограмма.

– Так где же мои цветы? – Бергстрём никак не мог найти свой букет.

Он был в отчаянии, почти плакал. Ведь он был продюсером его первых фильмов, именно он рисковал более всех, а потом присматривал за ним во время съемок, когда в воздухе скапливалось слишком много электричества.

Тем временем, недалеко оттуда, в городе, на анатомическом столе в холодном и бледном сиянии ламп дневного света, пальцы, обтянутые тонкой резиной перчаток, просовывались между зубов, два человека в белых халатах, вооруженных ножницами и пинцетами, делали насечки на внутренних органах: они резали, выкраивали, сканировали мозг, тщательно обследовали в пятьдесят раз увеличенный волос, брали на анализ один миллиграмм костного мозга из тела усопшего, изучали кусочки печени, почек, пытались с помощью всех этих лопаточек и палочек заставить заговорить труп.

Наступила очередь венка. На карточке только имя: "Эдди Константин". Они вместе играли в покер. Естественно, Эдди всегда выигрывал. За венком появилась красная виниловая роза за десять долларов, к которой прицеплен кусочек картона с именем, набранным типографским способом: "Энди Уорхол". "Невероятно, – слышит Ингрид рядом с собой, – пятьдесят пять фильмов, двадцать театральных постановок, стихи, манифесты, и все это за тридцать восемь лет!"

Утром перед выходом она наткнулась в "Бильде" на разворот с его фотографиями и крупным заголовком. Одна из них привлекла ее внимание: они стояли на ней оба, очень молодые, то ли удивлялись чему-то, то ли ждали чего-то. На ней было платье в цветочек, а он, веселый, коротко стриженный, несколько асимметричное лицо с красивым разрезом глаз еще хранило юношескую округлость, он слегка смахивал на китайца, сфотографированного со своей невестой с гвоздикой в волосах – юный китаец из Шанхая и его хорошенькая европейская невеста. Они были молоды, но не глупы. Осторожно! Никакой наивности, чуточку хитрости не помешает, возможно, они были немного плутоваты, готовы сыграть с окружающими шутку, выкинуть какой-нибудь номер. Невероятно, что можно выкинуть в молодости, когда еще открыт всему. Фотография сделана издалека, кое-как скадрирована, такие снимки делают во время путешествий, на память, летом или весной – так где-нибудь когда-нибудь обязательно фотографируются тысячи людей. Они не смотрели в объектив, но глаза улыбались, они даже были не совсем вместе, не обнимались, не держались за руки, он не положил руку ей на талию, не обнял ее: каждый смотрел в свою сторону, куда-то, даже немного в разные стороны, но взгляд у них был один и тот же: можно было подумать, что они видели одно и то же. Возможно, они сфотографировались во время какого-нибудь фестиваля, в Песаро или в Таормине, они ездили тогда в Италию на большом американском "стингрее", она вела машину, положив локоть на опущенное ветровое стекло. В машине они были только вдвоем, и на том и на другом шикарные очки, и музыка, Адриано Челентано пел:

Tu voi fare I'Americano
mericano mericano mericano…

Ты хочешь стать американцем
мериканцем, мериканцем, мериканцем…

Они часто путешествовали так, даже после развода. У нее сохранилась карта калифорнийских автомобильных дорог размером с лист писчей бумаги – рекламный подарок от фирмы "Герц", аренда автотранспорта; карта была сложена пополам, немного помята, местами надорвана, так как побывала и в чемоданах, и в картонках. В Калифорнию они поехали после Нью-Йорка, а на обороте он записал тогда слова песни, которую сочинил для нее; она вела машину, а он писал песню, как всегда без единой помарки, без исправлений, куплеты по четыре строки и две строки припева.

Она вела машину, он писал: Santa Maria Santa Barbara Santa Monica. "Теперь куда?", спрашивала она. Он прекращал писать, переворачивал карту: "Направо…" Долина смерти, Чайна-лейк… Совершенно невероятная страна, нагромождение пейзажей, Тихуана, мексиканские индейцы, долина смерти… Песня называлась "Карнавал": "Была ночь, был карнавал, он был стар, она бледна". А на карте другие названия: NAVAL AIR MISSILE TEST CENTER, и на белом квадратике: ДВИЖЕНИЕ ПО ДОРОГАМ В ЭТОМ РАЙОНЕ ЗАПРЕЩЕНО, потом: БАЗА ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ и ИСПЫТАТЕЛЬНАЯ СТАНЦИЯ ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ. Путешествие вдвоем. "Когда улыбнулся он, улыбнулась она, она была голодна, и жизнь была такова", – слова на обороте карты, ни одной помарки. А на севере – Кинг-Сити, еще севернее – Сан Хуан Батиста, они ехали по калифорнийской дороге, и он писал песню о женщине, потом они приехали в этот мертвый городишко, который построили золотоискатели и где в захудалом театрике закончила свою жизнь Лола Монтес. Он писал ей песню на обороте дорожной карты. А на полях этой карты значилось: НЕ СЪЕЗЖАЙТЕ С АВТОСТРАДЫ НА НЕИЗВЕСТНЫЕ ДОРОГИ В ПУСТЫНЕ, НЕ РАСПОЛАГАЯ НЕОБХОДИМОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ.

* * *

А через неделю – постукивание костяных фишек маджонга или треск каких-то неизвестных маракасов, когда она проходила мимо стен крематория среди сожженных человеческих останков в широкополой шляпе борсалино от Motsch – "сувенир из Парижа", подарок Шарля, – так звякали медные пуговицы ее джинсовой куртки Perfecto, купленной давным-давно на блошином рынке в Клиньянкуре, когда касались урны, этой герметической и загадочной игрушки, которую с сокрушенным видом нес под мышкой служащий похоронного бюро, мелко и быстро семенивший рядом.

– Как все прошло? – спросил Шарль, как будто речь шла о каком-то спектакле, чем, впрочем, все и было.

– Встретились, как всегда при подобных обстоятельствах, посторонние друг другу люди, усопший, может, не хотел, чтобы они встречались друг с другом, когда был жив, и это, как насилие над волей умершего, глубинная бестактность, всегда происходящая на похоронах. Как всегда… в конце… ко мне подошел худой старик с букетом и протянул его мне: "Здравствуйте, мадам, я поклонник вашего таланта". Это был отец Райнера, и букет он, наверное, принес своему сыну. Именно такой букет я держала в руках в сцене похорон в "Уличном торговце", где у меня была маленькая роль, Райнер как будто подмигивал ей: аксессуар из его фильма в реальной жизни. Отец Райнера был мил, элегантен, когда-то он был врачом, а во время войны симпатизировал "Белой розе", небольшой группе борцов с нацизмом в Мюнхене. Райнер мне о нем, конечно, рассказывал: крупная буржуазия, высокая культура, бегло говорил по-французски, даже стихи писал, в пять лет он заставил своего сына прочесть всего "Фауста" Гёте. Результат? В пять лет Райнер рисовал Моисея, потрясающего мечом, зажатым в правой руке, и скрижалями в левой. В действительности отец стыдился Райнера, считал его очень уродливым, выродком в своей среде, когда его видел, переходил на другую сторону: "Посмотри на своего кузена, какой он красивый, как хорошо образован и как хорошо играет на рояле…" А когда лет в шестнадцать-семнадцать Райнер сказал ему, что хочет стать художником, заявил: "Ну что ж, можешь покрасить стены у меня в квартире!" Когда он заметил извращенные наклонности у своего сына, запер его в комнате вместе со служанкой. С тех пор Райнер перестал с ним видеться. "Наступит время, – заявил он мне однажды в самом начале, – люди будут спрашивать у моего отца: "Так это вы отец господина Фасбиндера?".

Еще она рассказала Шарлю, что там была одна девица, скульпторша из Рима, она три года хотела вылепить его портрет. В конце концов Райнер сказал: "Gut! О'кей! Приходите в понедельник". Она пришла со своей глиной и шпателями. Не повезло: той ночью он умер. Раз не получилось портрета, по problem, она все же сделает свое дело – в этом случае посмертную маску, и она тут же сделала слепок: вот, что вскоре от него останется, этот отпечаток на воске, который будет продаваться на аукционе Кристи за 10 000 долларов, и кто-нибудь снимет с нее копию, отправляясь на костюмированный бал, точно так же, как другие снимали копии с его голоса, жестов, презрения – было таких два типа в Берлине, которые спорили между собой: "Это я его настоящий двойник, а не ты!" Так рождаются и плодятся фантомы и фатумы. В конце концов, живем же в эпоху клонов, двойников, привидений – глобальный обман в общепланетарном масштабе, а с вирусом ВИЧ все это достигает своей кульминации, потому что защитные механизмы наших клеток принимают его за одного из своих.

– А почему эта роза от Уорхола? – спросил Шарль.

Он рисовал афишу к его последнему фильму "Кве-рель из Бреста". Это в очередной раз было очень банально и очень странно, такое dиjа-vu – jamais vu, unheimlich:половина лица, взятая по вертикали, матросский берет с белым помпоном, розовый язык, жалящий в ухо. "Возможно ли такое?… – думала я, когда позднее увидела афишу, потом… – Возможно ли?…" Афишу эту ему заказал Райне*, он обожал Уорхола, "художника, который понял пустоту и холод, и потом он такой знаменитый…" – говорил он, слегка завидуя.

Назад Дальше