Чары. Избранная проза - Леонид Бежин 14 стр.


Я в тоске слонялся по городку, с отвращением глотал солоноватую минеральную воду и на маленькой почте, за шатким столиком, покрытым толстым пыльным стеклом, писал письма московскому другу, изображая здешние нравы в саркастических тонах. Хотя теперь я был подавлен его превосходством, его искушенностью, опытностью в любви, я не упрекал его, благодарный ему за то, что все-таки он мой друг, давний, проверенный, и у него единственного нет для меня в запасе никаких прозвищ.

После очередного заезда в пансионат мне все чаще попадалась на глаза девушка, сначала одна, а потом с Рязанским пекарем, как я окрестил ее спутника за рябое лицо, рыжие кудри, ухарски распахнутый полушубок и широкую грудь, выставленную так, словно он готов был развернуть на ней гармонь-трехрядку. Девушка держала его под руку и выпускала ее только тогда, когда он слишком уж размахивал руками. У нее была слегка ковыляющая утиная походка, и она прятала ноги под длинной юбкой. Волосы ее были уложены в какую-то немыслимую многоярусную прическу, губы вызывающе накрашены, хотя в лице угадывалось что-то трогательное, милое, простое и грешное. Я видел, как они сидели на веранде шашлычной, и Рязанский пекарь угощал ее вином.

Мысленно я с нею навсегда простился, но тут-то все и произошло.

8

Над нами не витало романтических призраков - наше знакомство было до слез обыкновенным. Герой встретил героиню не на палубе парусного брига, кренящегося от ветра и заливаемого пенными брызгами, не в беседке над ревущим водопадом, не в подземелье замка с решетчатыми окнами и летучими мышами, распластавшими перепончатые крылья на сводах, а перед кабинетом врача. Там я дожидался своей очереди, чтобы повыше задрать рубаху, повернуться к нему спиной и почувствовать скользящий между лопаток металлический холодок, сопровождаемый повеленьями дышать и не дышать. Героиня спросила, кто последний, и им оказался я.

Наверное, я сообщил ей об этом с особой значительностью, скрывающей загадочный и многообещающий намек, и в моем голосе послышалось нечто, заставившее ее слегка зардеться, что я, разумеется, принял за неопровержимый признак: и она спрашивала неспроста. Чтобы скоротать время, она открыла книжку, заложенную выписанным ей рецептом, и я, скосившись, прочел ее имя - Таня Шишкина. Почувствовав мое навязчивое внимание, она накрыла рецепт прочитанной страничкой книги и вдруг спросила:

- А вас как зовут?

Ее желание узнать мое имя так восхитило меня, показалось мне проявлением такой королевской щедрости, великодушия и участливого внимания, что я вдруг устыдился собственного имени - слишком жалкого и ничтожного, чтобы быть узнанным ею, - и невольно соврал:

- Александр.

Чем Александр лучше Бориса, до сих пор понять не могу, но такое нашло на меня помрачение.

Собеседница же моя была вполне удовлетворена, охотно называя меня по имени, и мы разговорились… вернее, разговорились бы, если бы меня не преследовало беспокойство при мысли о том, что не век же оставаться мне Александром! Я все больше мрачнел, не зная, как выпутаться из этого идиотского положения, а тут еще в коридор выглянула сестра и разом обрубила шнурок, удержавший меня над пропастью:

- Борис Гербер, войдите.

Врач меня осмотрел, намял, простукал, и скользящий холодок закрался мне под лопатки, после чего я, получив повеление дышать, заправил в штаны рубаху, а в кабинет пригласили мою знакомую. Долг вежливости требовал дождаться ее за дверью, но что было мне делать с моим двойным французским именем?! Не выглядеть же в ее глазах посмешищем! Пугалом огородным! И я опрометью бросился вон…

Видно, до скончания дней мне суждено быть третьим - третьим лишним и несчастным при счастливом друге! Впрочем, почему несчастным?! У нас прекрасная, прочная, испытанная дружба, а эта его любовь… еще неизвестно, выдержит ли она испытание на прочность или порвется, как струна под смычком?! Поэтому дружба и только, и прочь, прочь все остальное!

Я привычно завернул на почту и написал другу, как он мне дорог и близок, как мне его не хватает, и добавил: "До конца здесь не высижу. Сбегу. Через неделю жди".

И когда, воспрянув духом, я вернулся к себе, хозяйка протянула мне письмо, лишившее меня всех надежд и разбившее последнюю веру в собственное счастье. В этом письме друг называл Беллу своей невестой, писал, что у них все прекрасно, они уже подали заявление, и намечается свадьба, на которой мне уготована почетная роль свидетеля. А после свадьбы они, может быть, подадут другое заявление… И тут я понял, что мой умный друг Ваня далеко метил.

Это был его билет.

9

С надорванным конвертом в зубах и недочитанным письмом в руке я упал спиной на койку и замер в оцепенении, из которого меня вывел Галантерейщик. Склонившись надо мной, он осторожно тронул меня за плечо и кашлянул в знак того, что осмеливается просить моего внимания. Я резко дернул плечом и с ненавистью отвернулся к стенке, что также должно было обозначить: оставьте меня в покое! Я сплю!

- Извините, но там, за окном… часом, не вас ли ищут? - спросил он, соскальзывая голосом в самый верхний регистр и отыскивая в нем вкрадчивые нотки, адресованные тому, кто недавно заснул и может быть испуган тем, что его будят слишком настойчиво и грубо.

- Кто меня может искать?! Кому я нужен?! - пробормотал я, с байронической усмешкой закутываясь в одеяло.

- Какая-то девушка в заячьей шубке, длинной юбке и с очень-очень смелой, я бы сказал авантажной, прической, - произнес он, разглядывая кого-то в окне и явно ожидая, что набор перечисленных им примет мне скажет гораздо больше, чем ему.

Я хмуро приподнялся на локте и тоже посмотрел в окно. Да, это была моя утренняя знакомая, но вряд ли она меня искала - скорее, просто в одиночестве бродила по городку. Бродила и случайно забрела в наш двор. Двор наш славился своей роскошной мраморной скамейкой, похищенной из приморского парка. И вот она присела на краешек, глубоко засунула руки в карманы, втянула голову в плечи и съежилась так, будто задувавший с моря промозглый, отдающий водорослями ветер, мутное небо, мигающие фонари и сумеречно-серые улицы вызывали у нее не только чувство холода, но и беспросветной тоски.

Накинув пальто, я выбежал во двор.

- Вы же тут совсем замерзнете! Здравствуйте! - сказал я, не столько снова здороваясь с нею, сколько спрашивая согласия на то, чтобы напомнить ей об утреннем знакомстве.

Она рассеянно кивнула, то ли соглашаясь со мной, то ли возражая, а скорее, просто меня не слыша.

- Позвольте вас пригласить. Тут есть один ресторанчик… Хотите вина? - спросил я, играя голосом так, словно во мне на мгновение проснулся Галантерейщик.

Она с удивлением на меня посмотрела, стараясь уразуметь, почему, с какой стати ее вдруг куда-то приглашают, и тут я с ужасом, стыдом и обидой понял, что она меня попросту не узнала. Ха-ха! Хорош же я был со своим приглашением! Ресторанчик! Мне стало гадко, тошно, и лицо облепила паутина стыда.

- Помните, утром у кабинета… - пробормотал я подавленно, чтобы хоть как-то оправдаться в ее глазах, и вдруг лицо ее просияло.

- Ах, это вы! Александр, кажется…

- Борис, - поправил я не без строгости, взывающей к тому, что имена таких знакомых, как я, надо запоминать получше.

Тогда и она, тоже оправдываясь, повторила:

- Да, да! Ну конечно же Борис! Борис!

Так восхитительно просто все решилось с моим злосчастным псевдонимом. Я ликовал, но мне предстояло еще одно испытание в роли дамского угодника, на которое я сам напросился. К счастью, единственная шашлычная, находившаяся поблизости, оказалась закрыта, и я сколько угодно мог разыгрывать сожаление по этому поводу.

- Ничего, - успокоила меня она, - здесь подают такую кислятину! Лучше давайте погуляем!

Откуда она знает, что здесь подают?! Ах да, надо было сразу догадаться - Рязанский пекарь! Это открытие заставило меня помрачнеть и надолго замолкнуть.

Между тем наступал вечер. И то, что недавно светилось, белело, мерцало, проступало зыбкими контурами в тумане, вдруг стало меркнуть, гаснуть, и городок словно припадал к земле. С неба сыпалось что-то вроде дождя или талой, склизкой снежной каши, и фонари мигали, готовые погаснуть. Унылейшая пора для прогулок вдвоем этоꟹ южный осенний вечер! Но именно он-то и подходил для начала моего романа, подходил прекрасно! Меня не узнали после утреннего знакомства, шашлычная, где я, может быть, и блеснул бы в роли ухажера, оказалась закрытой, и в дополнение ко всему - этот Рязанский пекарь!

- А куда делся ваш верный спутник? - прервав затянувшееся молчание, насмешливо спросил я, чтобы одним махом окончательно испортить неудавшийся вечер.

После этого она замолчала так, чтобы мой вопрос повис в воздухе, и я сам понял, насколько он неуместен.

- Я уйду… Прощайте.

- Ну, почему же?! Ответьте! Не смущайтесь! Разве это секрет?!

- Его нет, Боря… и больше никогда не будет.

- Да? А я его сегодня встретил в бильярдной! Он так ловко загонял шары в лузу: и дуплетом, и рикошетом!

Невольно для самих себя мы сбивались на какую-то нелепую перепалку.

- Ну, зачем вы?! - остановила она меня с упреком в голосе, слишком мягким для того, чтобы скрыть невольную нежность.

Озадаченный этим, я запнулся, покраснел, но упрямства ради все же выдавил из себя в прежнем тоне:

- Да так, от вредности…

Она простила мне мое фиглярство, с такой же мягкой настойчивостью внушая:

- Давайте еще погуляем. Говорите что-нибудь, говорите…

И едва лишь я раскрыл рот, она с досадой поправилась:

- Нет, ты говори, Боря…

10

Мы гуляли до самой полуночи. Дождь кончился, выглянула луна, меж прибрежных домиков лилово блеснуло море. Невозможно было различить, где оно сливалось с небом, таким же лунным, мутным, бездонным. Я как мог, старался ее развлекать, хотя не уверен, что это у меня получалось. Увы, у меня не было в запасе забавных историй, сплетен, баек. И я, признаться, не мастер рассказывать анекдоты - не мастер, наверное, потому, что я плохой потомок Авраама, да и те годы до сих пор мне кажутся то ли страшным сном, то ли скверным анекдотом.

Рассказывал я о московском друге, его невесте, приближавшейся свадьбе и собственной грусти по этому поводу. Боже, чужая дружба, чужая свадьба - кому это все интересно! Но Таня слушала меня, словно умоляя не прерываться, - дальше, дальше! Я даже прочел ей, в знак особого доверия, несколько строк из письма, которое зачем-то захватил с собой. Именно в этих вдохновенных строках мой умный друг с суеверной боязнью сглазить, спугнуть сумасшедшую удачу всякими недомолвками и оговорками намекал на то, что после свадьбы они подадут заявление и, наверное, уедут. Во всяком случае, есть надежда, есть шанс, что это не окажется скверным анекдотом… Он еще поиграет на скрипке! И его услышат!

И тут Таня задала мне поистине очаровательный по своей наивности, невинности и неискушенности вопрос. Вопрос, заставивший меня поперхнуться, закашляться и смахнуть с глаз умильные, растроганные слезы:

- А куда они собираются уезжать?

Я несколько минут оторопело смотрел на нее, ожидая, что за этим вопросом последует признание в намеренном розыгрыше, шутке, притворстве, ведь нельзя же спрашивать об этом всерьез! Но Таня меня не разыгрывала, не притворялась и с самым серьезным, недвусмысленным видом ждала ответа. Тогда, наконец, прокашлявшись, я сказал:

- Далеко. Как принято говорить, на историческую родину…

- А где их родина?

- У моего друга здесь, а вот у его невесты… гм… - Я выдержал внушительную паузу, надеясь, что Таня прочтет ответ в моих глазах, но она улыбнулась с виноватым и смущенным видом человека, не умеющего читать.

- А у невесты где?

Тогда я простонал:

- В государстве Израиль! Израиль, черт возьми!

На лице у Тани застыла гримаса смертельного ужаса.

- Но ведь там… там одни сионисты! - прошептала она, округляя глаза и тем самым придавая им соответствие с устрашающим смыслом этого слова.

- А, по-твоему, они такие бяки? - спросил я с шутливым ужасом.

- Да они хуже диссидентов! - воскликнула она, радуясь тому, что ей удалось меня просветить и предостеречь.

- Неужели хуже?! Кто тебе это сказал?!

- Да у нас в поселке все знают! - произнесла она так, будто к этим словам ей нечего было добавить.

11

Мать у нее драит полы, моет котлы в столовой, весной убирает у дачников, а еще ее приглашают обмывать покойников и голосить на похоронах. Голосит она страшно - осунувшаяся, с запавшими глазницами, сама похожая на смерть, - аж дрожь пробирает. Отца у них нет: попал в колонию за кражу канистры с бензином и сгинул - то ли вагонеткой переехало, то ли на лесоповале задавило рухнувшей сосной. Зато у них множество всяких дядьев, кумовьев, сватов: как соберутся на праздник, так три дня гуляют, самогонку стаканами хлещут, в бане куролесят и зимой голыми в снег прыгают - красные, распаренные - и орут благим матом. Впрочем, бывает, что и не благим…

Поселок у них маленький, пятнадцать дворов, кладбище, церковь и один магазин. Хлеб раз в неделю завозят, а злые бабы половину скупают, чтобы свиней кормить. Поэтому иной раз и хлеба не достанется… Домик у них бревенчатый, вросший в землю, - зимой, в феврале, заносит снегом по самую крышу. К заиндевевшему окну подойдешь, посмотришь и не поверишь: в снегу, как в раю…

Сама она работает на мебельной фабрике, в обивочном цехе. Ездить далеко, вставать приходится рано, и она досыпает в электричке, если удается занять местечко, хотя бы с краю скамейки. Если же нет, так и стоит, держась за поручень и изредка проваливаясь в дурной, обморочный полусон.

В цехе у нее свой закуток, где пахнет стружкой, клеем и скипидаром. На полках разложены рулоны тканей, которые она принимает по накладным, а затем выдает обивщикам. Над столиком у нее прибит портрет Белинского, и зеркальце висит на гвоздике, но ей некогда в него смотреться, да и охоты нет, поскольку ее ухажеры - Гаврилыч и Федотыч, оба бобыли, загнавшие пьянством в гроб своих жен. Один пристегивает к ноге протез, другой приставляет к уху трубку, и оба перед ней куражатся, бахвалятся, ухмыляются. Делают стыдливые комплименты и угощают растаявшими и слипшимися карамельками из кулька…

Так рассказывает Таня, и я слушаю со странным чувством удивления: какое у нас все разное и как все, похоже! Пусть она живет в поселке, а я в Москве, но от моей Москвы до таких поселков рукой подать. Вот она, кольцевая, а за ней бревенчатые домики, яблоневые сады, кладбище (хоть мы там и не хороним) и церковь (хотя мы в нее и не ходим).

Мать у меня так же голосит, но только не по покойникам, а по живым и здравствующим - тем, кого, по ее мнению, нужно от чего-то спасать, вырывать из какого-то ада, не давать им становиться жертвой пороков и заблуждений. Да, заблуждений как своих собственных, так и тех, кто якобы о них печется, на самом же деле стремится погубить. Охваченная противоположным стремлением - спасти, мать тоже может устрашить любого, хотя до запавших глазниц она себя никогда не доводит, холит, лелеет, пилкой подравнивает ногти и шьет наряды у портнихи Симочки, обмеривающей ее с сантиметром на шее и булавками в зубах.

Так же, как у Тани, у нас часто собирается родня - правда, по своим праздникам, которых так много, что я в них путаюсь и толком не знаю, в честь чего зажигать свечи и обмакивать в мед яблоки. Не знаю, потому что плохо воспитан, не впитал, не усвоил многое из того, о чем следовало бы знать, как считает мать, и ее в этом поддерживает вся родня во главе с бабушкой Розой, законодательницей и патрицианкой. Да, она чем-то напоминает мою хозяйку - такая же грузная и рыхлая, с оплывшими ногами и колышущейся грудью. Правда, нос у нее не греческий и на лице бородавка со свившимся колечком седым волосом, к которой я привык так же, как и к ее поучениям, наставлениям и проповедям. Поучает она и в кресле, и за обеденным столом - поучает, наставляет, проповедует, как надо читать Талмуд, праздновать Новый год и встречать Субботу. И так без конца…

Впрочем, бабушка у меня добрая, меня, ненаглядного, безумно любит, словно я для нее по-прежнему маленький мальчик, и я тоже люблю ее…

Но меня хватает лишь на главный праздник, когда у нас ставят на стол чашу с соленой водой, пьют вино и едят сухие ломкие хлебцы, которые особенно хорошо готовит бабушка. Хлебцы-то я ем и от вина не отказываюсь, но историю призвания Моисея пропускаю мимо ушей и, когда слышу о казнях египетских, то едва сдерживаюсь, чтобы не перекреститься.

Вот что значит воспитываться без отца! Да, отца у нас тоже нет, хотя он не сгинул, а ушел к своей Марусе, за что среди нашей родни его клянут за отступничество, ее же мать называет не иначе, как Руфь.

- А кто это - Руфь? - спрашивает Таня, и я вздыхаю от мысли, что придется объяснять ей то, в чем я тоже путаюсь и о чем имею смутные и расплывчатые представления.

- Это из Библии, Руфь Моавитянка…

- Моавитянка? - Таня вслед за мной произносит непонятное слово, подражая движению моих губ так, словно это помогает ей постичь его сокровенный смысл.

- Да, кажется… Она не была еврейкой, хотя ее муж… Словом, мать хочет сказать, что отец нарушил некий обычай…

- Боря, а твой отец еврей? - спрашивает Таня и почему-то краснеет.

Мне требуется пауза, чтобы честно ответить: - Да.

- А твоя мать?

- Ну, разумеется…

- Значит, и ты тоже?

- Да, и я тоже, - отвечаю я скороговоркой, без всяких уклончивых пауз.

Таня смотрит на меня и не верит.

- Боря, а моавитяне - это русские? - спрашивает она, я тоже недоверчиво смотрю на нее и с ненавистью целую ее в губы.

Назад Дальше