– Франц не такой сильный, как ты, – говорила она. Она боялась, что он не выдержит поход в лес, простудится, не найдет общего языка с другими мальчиками.
Но впервые в жизни ей не приходилось волноваться обо мне. Потому что оказалось, что для гитлерюгенда я образцовый ребенок.
Мы ходили в походы, пели, занимались гимнастикой. Нас учили строиться, как солдат. Моим любимым занятием был Wehrsport – военные марши, штыковые бои, метание гранат, рытье окопов, ползание под колючей проволокой. Благодаря этим занятиям я уже чувствовал себя солдатом. Я проявлял такой энтузиазм, что герр Золлемах сказал моему отцу: однажды из меня вырастет образцовый офицер СС. Разве можно придумать более приятный комплимент?
Чтобы проверить нас на прочность, проводились Mutproben – испытания мужества. Даже те, кто боялся, были вынуждены делать то, что приказано, поскольку в противном случае клеймо труса прилипло бы к человеку, не отмоешь. Нашим первым заданием было взобраться по отвесной стене замка без страховки. Некоторые мальчики рванули вперед, но Франц замешкался, и мне пришлось задержаться с ним, как и велела матушка. Когда один из парней упал и сломал ногу, тренировки прекратили.
Через неделю в качестве проверки на прочность герр Золлемах завязал группе глаза. Сидящий рядом Франц крепко ухватился за мою руку.
– Райнер, – прошептал он. – Мне страшно.
– Просто делай то, что тебе приказывают, – сказал я ему, – и скоро все закончится.
Я пришел к тому, что стал видеть в этом новом образе мыслей замечательную сторону – как ни смешно, но больше не приходилось думать самому. В гимназии у меня не хватало ума, чтобы самому давать правильный ответ. В гитлерюгенде мне этот правильный ответ подсказывали, и пока я, как попугай повторял, меня считали гением.
Мы сидели в искусственной темноте, ожидая команды. Герр Золлемах прохаживался перед нами.
– Если фюрер прикажет сражаться за Германию, как вы поступите?
– Будем сражаться! – закричали мы хором.
– Если фюрер прикажет умереть за Германию, как вы поступите?
– Умрем!
– Чего вы боитесь?
– Ничего!
– Встать!
Мальчики постарше выстроили нас в ряд.
– Сейчас вас отведут в здание с бассейном, в котором нет воды. Вы будете повторять клятву верности Гитлеру и прыгнете с трамплина. – Герр Золлемах задумался. – Если Гитлер прикажет прыгнуть со скалы, как вы поступите?
– Прыгнем!
У нас были завязаны глаза, поэтому мы не знали, кого из пятнадцати первого подтолкнут к трамплину. И вдруг я почувствовал, как из моей руки вырывают руку Франца.
– Райнер! – крикнул он.
Наверное, в тот момент я не думал ни о чем, кроме маминой просьбы позаботиться о младшем брате. Я сорвал с глаз повязку и как сумасшедший побежал к парням, которые тащили моего брата в здание.
– Ich gelobe meinem Führer Adolf Hitler Treue, – кричал я, проносясь мимо герра Золлемаха. – Ich verspreche ihm und den Führern, die er mir bestimmt, jederzeit Achtung und gehorsam entgegen zu bringen… ("Я обещаю быть верным моему фюреру, Адольфу Гитлеру. Я обещаю ему и всем тем командирам, которых он надо мной поставит, безграничное послушание и уважение…")
И не глядя я прыгнул.
Уже кутаясь в колючее коричневое одеяло, в промокшей до нитки одежде, я признался герру Золлемаху, что просто позавидовал тому, что брат первым удостоен чести доказать свою преданность и смелость. Именно поэтому я вклинился перед ним.
В бассейне вода была. Немного, но достаточно. Я понимал, что никто не допустит того, чтобы мы прыгнули и убились. Но, поскольку всех в здание вводили по одному, всплеска мы не слышали. Однако я знал, что Франц услышит, потому что уже находился на краю бассейна. И поэтому смог бы прыгнуть.
Но герра Золлемаха не так легко было убедить.
– Твоя любовь к брату достойна восхищения, – сказал он мне. – Но фюрера ты должен любить больше.
Остаток дня я намеренно избегал Франца. Вместо этого без удержу играл в охотников и индейцев. Все разделились на отряды по цвету нарукавных повязок и охотились за соперниками, чтобы сорвать с них повязки. Часто игры перерастали в настоящие драки, подобные забавы должны были нас закалить. Вместо того чтобы защищать брата, я его просто игнорировал. Когда Франца втаптывали в грязь, я не спешил его поднимать. Слишком пристально следил за нами герр Золлемах.
Для Франца все закончилось разбитой губой, синяками на левой ноге и отвратительной царапиной на щеке. Я знал, что мама считает виноватым меня. И тем не менее, когда мы возвращались в сумерках домой, он толкнул меня плечом. Помню, что булыжная мостовая была все еще теплой от дневной жары. Всходила полная луна.
– Райнер, – просто сказал он. – Danke.
В следующее воскресенье мы встретились в спортзале и готовились к боксерским спаррингам. Идея заключалась в том, чтобы выбрать победителя из группы в пятнадцать человек. Герр Золлемах пригласил посмотреть Ингу с подружками, он прекрасно понимал, что мальчики в присутствии девочек будут больше хорохориться. Он объявил, что победитель получит специальную награду.
– Фюрер говорит, что физически сильные люди с твердым характером намного ценнее для völkisch, чем хилые интеллектуалы, – заявил герр Золлемах. – Вы физически сильные люди?
Я точно знал, что один мой орган точно здоров. Я чувствовал это каждый раз, когда смотрел на Ингу Золлемах. Губы у нее были розовые, как конфеты, и, держу пари, такие же сладкие. Она сидела на скамейке, а я наблюдал, как поднимаются и опускаются пуговицы на ее кофточке. Думал о том, как содрать всю эту одежду и коснуться кожи – белой, как молоко, нежной, как…
– Хартманн! – прорычал герр Золлемах. Мы с Францем вскочили оба. На секунду он удивился, но потом его лицо расплылось в улыбке. – А почему бы и нет? – пробормотал он. – На ринг. Оба.
Я взглянул на Франца, на его узкие плечи, мягкий живот, на надежду в его глазах, которая рассеялась, когда он осознал, чего от нас хочет герр Золлемах. Я пролез между канатами, надел шлем, перчатки. Проходя мимо брата, я прошептал:
– Ударь меня.
Инга позвонила в колокольчик, чтобы мы начинали, и убежала к подружкам. Одна из них указала на меня пальцем, и Инга подняла голову. На одно восхитительное мгновение, когда наши взгляды встретились, мир вокруг остановился.
– Бокс! – поторопил герр Золлемах.
Остальные парни улюлюкали, а я продолжал ходить вокруг Франца с поднятыми руками.
– Бей меня, – опять прошептал я.
– Не могу.
– Schwächling! – крикнул один из парней. – Перестань вести себя как девчонка!
Я вполсилы ударил брата правой рукой в грудь. Казалось, весь воздух вышел из его тела, когда он сложился пополам. За моей спиной раздались одобрительные возгласы.
Франк с ужасом посмотрел на меня.
– Дерись! – заорал я брату.
Я молотил воздух перчатками, отдергивая руки, чтобы они не коснулись его тела.
– Чего вы ждете? – закричал герр Золлемах.
И я с силой ударил Франца. В спину. Он упал на колено. Кто-то из девочек на скамье охнул. Францу все-таки удалось встать. Он размахнулся и нанес мне удар левой в челюсть.
Не знаю, с чего меня перемкнуло. Наверное, из-за того, что меня ударили и мне было больно. Или потому, что на нас смотрели девочки, на которых я хотел произвести впечатление. А может, из-за науськивания остальных. Я принялся избивать Франца, наносить ему удары по лицу, животу, почкам. Снова и снова, удар за ударом, пока его лицо не превратилось в кровавое месиво и, упав на пол, он не начал харкать кровью.
Один из парней постарше запрыгнул на ринг и поднял мою перчатку – чемпион-победитель. Герр Золлемах похлопал меня по спине.
– Вот это, – сказал он остальным, – воплощение отваги. Вот так выглядит будущее Германии. Heil Hitler! Sieg heil!
Я отсалютовал в ответ. Как и другие парни. За исключением моего брата.
В моей крови бурлил адреналин, я чувствовал себя непобедимым. Мне выставляли противника за противником, и все падали. После стольких лет наказаний за то, что я в школе давал выход своему нраву, меня за это хвалили. Нет, меня превозносили.
Тем вечером Инга Золлемах вручила мне награду, а через пятнадцать минут за спортзалом у меня случился первый настоящий поцелуй. На следующий день мой отец позвонил герру Золлемаху. Его очень тревожили раны, полученные Францем.
– У вас талантливый сын, – объяснил герр Золлемах, – особенный.
– Да, – ответил отец. – Франц всегда отлично учился.
– Я сейчас говорю о Райнере, – сказал герр Золлемах.
Понимал ли я, что такая жестокость – это плохо? Даже в тот первый раз, когда жертвой стал мой брат? Я тысячи раз задавал себе этот вопрос, и ответ был всегда один: конечно. Тот день стал самым трудным, потому что я мог бы сказать "нет". С каждым разом становилось все легче, потому что если бы я не делал этого снова и снова, то вспоминал бы свой первый раз, когда не мог сказать "нет". Снова и снова повторяйте одно и то же, пока это не станет казаться правильным. В итоге не останется даже чувства вины.
Я пытаюсь сказать вам одно: сегодня подобное утверждение тоже справедливо. Это может быть любой. Думаете: "Я? Нет, никогда!" Но при определенных обстоятельствах мы поступаем так, как меньше всего от себя ожидаем. Я всегда знал, что делаю. И ради кого. Я отлично это знал. Потому что в те ужасные, восхитительные мгновения я был тем, кем мечтал стать каждый.
Александр работал у меня уже неделю. Мы обменивались шутками, но чаще всего он приходил печь хлеб, когда я ложилась спать; когда просыпалась, чтобы отнести буханки на рынок, он как раз снимал свой белый фартук.
Однако иногда он ненадолго задерживался, и я выходила чуть позже. Он рассказал мне, что его брат родился с пленкой на лице, ему не хватало воздуха. Их родители умерли от чумы в словацком местечке Гуменна, и вот уже десять лет он заботится о Казимире. Он объяснил, что расстройство Казимира (так он это называл) привело к тому, что он ел то, что не следовало – камни, грязь, ветки, – поэтому за ним постоянно нужно было следить, если он не спит. Александр поведал мне о местах, где жил, о каменных замках, пронзающих небеса, о шумных городах, где ездят повозки без лошадей, как будто ими управляют привидения. По его словам, они нигде надолго не задерживались, потому что люди чувствуют себя неуютно рядом с его братом.
Александр стал печь хлеб. Мой отец всегда полагал, что такое призвание – признак удовлетворенной души. "Нельзя накормить других, если сам постоянно голоден", – говаривал он мне, и когда я рассказала об этом Александру, тот засмеялся. "Я не был знаком с твоим отцом", – признался он. Он всегда оставался в своей белой рубашке с длинными рукавами, как бы жарко ни становилось в кухне, в отличие от моего отца, который, бывало, в изматывающую жару раздевался до майки. Он двигался с такой грацией, как будто работа булочника – это танец. Я хвалила его темп, и Александр признался, что давным-давно уже работал булочником.
Еще мы говорили о звонящих по усопшим колоколах. Алекс спрашивал меня, что говорят в деревне, где обнаружили новых пострадавших. В последнее время нападения стали происходить уже в самой деревне, а не только в ее окрестностях. Одну проститутку нашли прямо у дверей салона практически с оторванной головой; останки школьного учителя, который направлялся на занятия, были обнаружены у подножия статуи основателю деревни. Поговаривали, что зверь как будто играет с нами.
– Говорят, – однажды сказала я Александру, – что это может быть и не животное.
Алекс оглянулся через плечо. Пекарскую лопату он держал в самом сердце печи.
– Ты о чем? Кто же еще мог это сделать?
Я пожала плечами.
– Какое-то чудовище.
Вместо того чтобы рассмеяться, как я ожидала, Алекс уселся рядом со мной, большим пальцем ковыряя трещинку в деревянном столе.
– Ты им веришь?
– Все чудовища, которых я встречала, были людьми, – ответила я.
Сейдж
– Держите, – протягиваю я Джозефу стакан воды.
Он пьет. После трехчасового практически непрерывного монолога голос у него охрип.
– Очень любезно с вашей стороны.
Я молчу.
Джозеф смотрит на меня поверх стакана.
– Вы начинаете мне верить, – говорит он.
Что я должна ответить? Слушая, как Джозеф рассказывает о своем детстве, о гитлерюгенде с такими подробностями, которые может знать только тот, кто это пережил, – да, я начинаю верить в то, что он говорит правду. Но мне почему-то не по себе слушать, как Джозеф, которого знает и так любит этот город, рассказывает о времени, когда он был совершенно другим человеком. Только представьте, что мать Тереза призналась бы, что в детстве сжигала на костре кошек!
– Удобно, не правда ли, списывать причины своих ужасных поступков на приказы других? – говорю я. – Вина от этого меньше не становится. Сколько бы человек ни кричали, чтобы ты прыгал с моста, всегда можно развернуться и уйти.
– Почему я не отказался? – задумчиво произносит Джозеф. – Почему не отказались многие из нас? Потому что нам так отчаянно хотелось верить в то, что говорил Гитлер. Верить, что наше будущее гораздо лучше настоящего.
– Если только у вас вообще есть это будущее, – бормочу я. – Мне известно о шести миллионах людей, у которых его не стало.
Я чувствую, как у меня при виде Джозефа, который спокойно сидит в своем кресле и пьет воду, как будто и не начинал рассказывать историю о невероятных ужасах, все внутри переворачивается. Как человек может быть таким жестоким к другим? И не душат же его слезы, не мучают кошмары, не трясет от ужаса содеянного!
– Разве вы можете желать смерти? – не сдерживаюсь я. – Вы же уверяете, что верующий человек. Вы не боитесь Страшного суда?
Погруженный в свои мысли Джозеф качает головой.
– У них был такой взгляд иногда… Они не боялись, когда другие нажимали на спусковой крючок, даже если оружие было направлено прямо на них. Казалось, они бегут прямо на дуло. Сначала я не мог этого понять. Разве можно не хотеть прожить еще хотя бы один день? Разве может человеческая жизнь быть таким дешевым товаром? А потом я стал понимать: когда живешь в аду, смерть кажется избавлением.
Неужели моя бабушка была одной из тех, кто шел на дуло пистолета? Было это проявлением слабости или храбрости?
– Я устал, – вздыхает Джозеф. – Продолжим беседу в другой раз, хорошо?
Мне хочется одного – выжать из него всю информацию, до последней капли, пока он не станет хрупким и ломким, как кость. Я хочу, чтобы Джозеф говорил, пока у него не начнет саднить горло, пока его тайнами не будет устлан пол вокруг нас. Но он уже старик, поэтому я обещаю, что заеду завтра, чтобы отвезти его на занятия нашей группы психотерапии.
По дороге домой я из машины звоню Лео и пересказываю все, что только что узнала.
– Что ж, – протягивает он, когда я замолкаю, – это уже кое-что.
– Кое-что? Да это масса информации, с которой можно работать!
– Не обязательно, – возражает Лео. – После декабря тридцать шестого года все немецкие дети – неевреи – обязаны были вступить в гитлерюгенд. Информация, которую он сообщил, совпадает с тем, что мне известно от других подозреваемых, но только на ее основании его невозможно осудить.
– Почему?
– Потому что не все члены гитлерюгенда стали офицерами СС.
– А вам что-нибудь удалось выяснить? – спрашиваю я.
Лео смеется.
– Прошло всего три часа с тех пор, как вы разговаривали со мной из туалета, – отвечает он. – К тому же даже если бы я и располагал какими-то подробностями, то не смог бы поделиться с вами, гражданским лицом.
– Он просит, чтобы я перед смертью его простила.
Лео негромко присвистывает.
– Значит, вы должны стать не только его убийцей, но и духовником?
– Похоже, что он предпочитает еврейку – даже не признающую себя таковой – священнику.
– Жуткий и изящный прием, – комментирует Лео, – просить потомков людей, которых убил, простить тебя, прежде чем ты покинешь этот бренный мир. – Он умолкает. – Знаете, заявляю вам официально: вы не можете этого сделать!
– Знаю, – отвечаю я.
И тому есть десятки причин, начиная с того, что не меня он обидел.
Но…
Но если чуть повернуть эту просьбу, посмотреть на нее чуть под другим углом – просьба Джозефа становится не пустой мольбой убийцы. А предсмертным желанием старика.
И если я его не исполню, не стану ли я такой же бессердечной, как и он сам?
– Когда вы с ним снова встречаетесь? – интересуется Лео.
– Завтра. У нас групповые сеансы психотерапии.
– Отлично, – говорит он. – Позвоните мне.
Когда я вешаю трубку, то понимаю, что проехала поворот к своему дому. И более того, я точно знаю, куда направляюсь.
Слово "бабка" происходит от слова "баба", которое по-еврейски и по-польски означает "бабушка". Не могу представить ни одного празднования Хануки, когда бы не готовилась эта сладкая выпечка. У нас существовало неписаное правило: мама покупала индейку размером с маленького ребенка, моя сестра Пеппер готовила картофельное пюре, а бабуля приносила три буханки знаменитой бабки. С детства я помню, как терла горько-сладкий шоколад, боясь, что сотру в процессе костяшки пальцев.
Сегодня я отослала Дейзи домой пораньше. Я сказала, что приехала, чтобы испечь с бабушкой хлеб, но на самом деле мне хотелось побыть с ней наедине. Бабушка смазывает маслом первую форму, пока я раскатываю тесто и смазываю края яйцом. Потом добавляю внутрь шоколадную начинку и крепко скатываю тесто. Быстро перекручиваю заготовки, пять полных оборотов, верх опять смазываю яйцом.
– Дрожжи – это чудо. Щепотка дрожжей, немного воды – и смотри, что происходит.
– Это не чудо, а химия, – отвечаю я. – Настоящее чудо – это когда человек впервые увидел плесневые грибы и подумал: "Что ж, посмотрим, что из этого можно приготовить".
Бабушка протягивает форму, чтобы я положила туда тесто и посыпала его крошкой.
– Мой папа, – говорит она, – когда-то передавал маме с помощью сладкой бабки послания.
Я улыбаюсь.
– Серьезно?
– Да. Если начинка была яблочной, это означало, что день в булочной был удачным, много посетителей. Если миндальной – "я мучительно по тебе скучаю".
– А если шоколадной?
Бабуля смеется.
– Что он просит прощения, если хоть чем-то ее обидел. Не стоит говорить, что шоколадных бабок мы съели без счету.
Я вытираю руки кухонной тряпкой.
– Бабуля, а каким он был? – спрашиваю я. – Что делал, когда работал? Придумывал для тебя какие-то прозвища? Водил в незабываемые места?
Она поджимает губы.
– Ну вот, опять о прошлом.