– Это глава, в которой Аня отправляется к Александру домой, – продолжала я, выдумывая прямо на ходу. – Что-то должно ее расстроить. Я только не могу придумать, что именно. – Я взглянула на Дару. – Сначала решила, что это будет Александр с другой женщиной, но теперь мне кажется, что это не подходит.
Мне казалось, что Дара совсем меня не слушает, но она вздохнула.
– Почитай мне.
И я прочла. Хотя на странице не было написано ни строчки, я вытягивала из себя слово за словом, переплетала, словно паук шелковую паутину, придуманную жизнь. Ведь именно поэтому мы и читаем художественную литературу, правда? Чтобы напомнить себе, что, как бы тяжело нам ни приходилось, страдаем не мы одни.
– Смерть… – произнесла Дара, когда я закончила и последнее предложение повисло над нами, как утес. – Кто-то должен умереть.
– Зачем?
– А чем еще ее можно напугать? – спросила Дара, и я поняла, что она говорит вовсе не о моем рассказе.
Я достала из кармана карандаш и сделала пометки.
– Смерть… – повторила я. И улыбнулась своей лучшей подруге. – Что бы я без тебя делала!
Слишком поздно я поняла, что сболтнула лишнее. Дара расплакалась.
– Я не хочу уезжать.
Я села рядом и крепко ее обняла.
– Я тоже не хочу, чтобы ты уезжала, – заверила я.
– Я больше никогда не увижу Давида! – рыдала она. – И тебя!
Она была так расстроена, что я даже не обиделась, что обо мне она вспомнила во вторую очередь.
– Ты переезжаешь всего лишь в другой конец города. Не в Сибирь же!
Но я понимала, что мои слова – пустой звук. Каждый день появлялись новые стены, заборы, ограждения… С каждым днем в этом городе буферная зона между немцами и евреями становилась все шире и шире. В конце концов и нас заставят переехать в Старый город, как Дарину семью, или вообще вышвырнут из Лодзи.
– Не таким я представляла наше будущее, – плакала Дара. – Мы должны были поступить в университет, а потом переехать в Лондон.
– Может быть, однажды так и будет, – ответила я.
– А может быть, нас повесят, как тех несчастных!
– Дара, что ты несешь!
– Только не говори, что ты об этом не думала, – заявила она и, разумеется, была права.
Почему именно их, когда все вокруг ругали немцев? Неужели они говорили громче остальных? Или просто подвернулись под руку, чтобы другим неповадно было?
На кровати стояли две коробки, лежали клубок бечевки и нож. Я схватила нож и резанула по ладони.
– Лучшие подруги навсегда, – поклялась я, протягивая нож Даре.
Не колеблясь ни секунды, она разрезала свою ладонь.
– Лучшие подруги, – сказала она.
Мы прижались ладонями – обещание, скрепленное кровью.
Я понимала, что это невозможно, потому что в гимназии мы учили биологию, но мне нравилось представлять, что кровь Дары течет по моим венам. Так было проще поверить, что я уношу ее частичку с собой.
Через два дня семья Дары примкнула к длинной очереди еврейских семей, змеящейся из этой части города в Балуту со всеми пожитками, которые они могли унести. В тот же день наконец-то разрешили снять трупы повешенных. Это было вызывающим оскорблением, потому что по нашей религии умерших нужно хоронить как можно скорее. За двое суток я шесть раз прошла мимо виселицы – когда шла в булочную, к Даре домой, в школу. После первых двух раз я перестала обращать на нее внимание. Как будто смерть стала частью пейзажа.
У моего племянника, Меира Каминского, было Scheine Punim. Стоял март 1940 года, ему было шесть недель от роду, и он уже улыбался в ответ на мою улыбку. И уже научился держать головку. У него были голубые глаза, черные волосы и беззубая улыбка, которая, по словам моего отца, способна растопить сердце самого Гитлера.
Еще никогда ребенок не был таким желанным – для Баси и Рувима, которые каждый раз, проходя мимо люльки, смотрели на него, как на настоящее чудо; для моего отца, который уже пытался рассказать ему, как печь хлеб, и для меня, которая придумывала бессмысленные стишки, чтобы его убаюкать. Только мама держалась отстраненно. Разумеется, она любила своего внука, ворковала с ним, когда Бася и Рувим приносили его к нам в гости, но редко брала Меира на руки. Если Бася давала ей малыша, мама обязательно находила предлог, чтобы положить его, либо передавала мне или папе.
Я ничего не могла понять. Она всегда мечтала стать бабушкой. А теперь, когда стала, даже не хочет обнимать внука?
Мама всегда готовила самые вкусные блюда к пятничному ужину, когда сестра с Рувимом приходили на шаббат. Наш рацион обычно состоял из овощей и картофеля, но сегодня каким-то чудом маме удалось купить цыпленка – яство, которое мы не видели несколько месяцев, с тех пор как немцы оккупировали страну. По всему городу существовали "черные рынки", где можно было достать что угодно – только деньги плати. Оставался один вопрос: чем она заплатила за это пиршество?
У меня так наполнился слюной рот, что я об этом не задумывалась. Я ерзала во время молитвы над свечами и киддуша – благодарственной молитвы за освященные и дарованные Богом Израилю дни субботы и праздников над вином, "Ха-Мотци" – молитвы перед каждым приемом пищи – над вкуснейшей папиной халой. И наконец пришло время садиться за стол.
– Хана, – воскликнул отец, пробуя цыпленка, – ты настоящее чудо!
Сначала мы молчали, занятые бесподобным блюдом, потом тишину нарушил Рувим:
– Гершель Беркович, мой сослуживец… На прошлой неделе ему приказали покинуть дом, где он жил.
– И он уехал? – поинтересовалась мама.
– Нет.
– И? – спросил папа, замерев с вилкой у рта.
Рувим пожал плечами:
– Пока ничего.
– Вот видишь, Хана, я был прав. Я всегда прав! Если откажешься переезжать, небеса на землю не упадут. Ничего не случится.
Восьмого февраля начальник полиции перечислил улицы, где позволялось жить евреям. И хотя у многих были знакомые, которые эмигрировали в Россию или переехали в район, где предписывалось жить евреям, некоторые – как, например, мой отец – не собирались этого делать.
– Да что они могут? – Папа пожал плечами. – Выгонят всех из домов? – Он промокнул рот салфеткой. – Я не позволю, чтобы такой великолепный обед испортили разговоры о политике. Минка, расскажи Рувиму то, что рассказывала мне вчера о горчичном газе…
Об этом мы узнали на уроке химии. Причина, по которой срабатывает горчица, заключается в том, что вещество частично состоит из хлорина, который имеет настолько плотную атомную структуру, что притягивает к себе электроны от всего, с чем вступает в контакт. Включая человеческие легкие. Газ в буквальном смысле разрывает клетки нашего тела.
– А эта тема, по-твоему, подходит для разговора за столом? – вздохнула мама и повернулась к Басе, которая баюкала Меира. – Как спит мой ангелок? По ночам не просыпается?
Неожиданно раздался стук в дверь.
– Ты кого-то ждешь? – всполошилась мама и взглянула на отца.
Она направилась в коридор, но дойти не успела – дверь распахнулась, и в гостиную ввалились офицер и двое солдат вермахта.
– На улицу! – по-немецки приказал офицер. – У вас пять минут!
– Минка! – воскликнула мама. – Что им нужно?
Бася спряталась в углу, загораживая ребенка собой. С бешено колотящимся сердцем я перевела.
Один из солдат смахнул хрусталь с дубового подноса моей бабушки – осколки разлетелись по полу. Другой перевернул стол вместе с едой и горящими свечами. Рувим поспешно затоптал пламя, пока оно не перекинулось на весь дом.
– Шевелитесь! – кричал офицер. – Чего ждете?
Мой отец – мой храбрый, сильный отец! – обхватил голову руками.
– Через пять минут всем быть на улице. Иначе мы вернемся и начнем стрелять! – пригрозил офицер, и они вышли из дома.
Этого я переводить не стала.
Первой опомнилась мама.
– Абрам, доставай из буфета серебро. Минка, хватай наволочки и складывай в них все, что представляет хоть какую-то ценность. Бася, Рувим, отправляйтесь домой и собирайте вещи. Пока вы не вернетесь, я побуду с ребенком.
Отец тут же принялся копаться в ящиках буфета, двигать стоящие на полках книги, полез в кувшины в серванте, собрал все деньги в тайниках, о которых я даже не подозревала. Мама, не обращая внимания на крики Меира, уложила его в колыбельку и начала собирать зимние пальто, шерстяные шарфы, шапки, рукавицы, теплую одежду. Я бросилась в родительскую спальню, схватила мамины драгоценности, папины тфилин и талиты. Потом оглядела собственную спальню. Что бы вы взяли, если бы пришлось за пять минут собрать всю жизнь? Я выбрала свое самое новое платье и пальто в тон, которые надевала прошлой осенью на праздник, а еще несколько смен белья и зубную щетку. Разумеется, я не забыла свою тетрадь, несколько карандашей и ручек. Потом взяла "Дневник падшей" Маргарет Беме и ее оригинал на немецком – эту книгу я нашла в скупке и по понятным причинам прятала от родителей. Я сдала экзамен, и герр Бауэр по-немецки написал на ней "Одаренной ученице".
А еще взяла христианские документы, полученные от Йосека, и спрятала их в сапоги, которые обещала отцу носить днем и ночью.
Я обнаружила маму в гостиной среди битого хрусталя. На руках она держала Меира и шептала ему:
– Я молилась, чтобы родилась девочка…
– Мама… – пробормотала я.
Она подняла глаза, и я увидела, что мама плачет.
– Пани Шиманская вырастила бы малышку, как свою кровинку…
Я почувствовала себя так, словно меня вываляли в грязи. Она хотела отдать Меира, нашего Меира на воспитание чужим людям, забрав его у Баси и Рувима? Может быть, именно поэтому она предложила присмотреть за ним, пока они сбегают домой за вещами? Да, поняла я в момент болезненного озарения: потому что это единственный способ спасти его! Именно поэтому семьи отправляли детей в Англию и США. Именно поэтому семья Йосека хотела, чтобы я поехала с ними в Ленинград. Чтобы выжить, нужно чем-то жертвовать.
Я взглянула на крошечное личико Меира, на ручки, которыми он размахивал.
– Так отдай его ей прямо сейчас! – поторопила я. – Я ничего не скажу Басе.
Она покачала головой.
– Минка, он же мальчик.
Мгновение я недоуменно таращилась на маму и лишь потом поняла, что она имеет в виду. Конечно же, Меиру сделали обрезание. Если Шиманская скажет властям, что их малышка – христианка, доказать обратное невозможно. Но маленький мальчик… Достаточно развернуть его пеленки.
А еще я поняла, почему мама не хотела брать внука на руки. Глубоко внутри она понимала, что привязываться не стоит: а вдруг мы потеряем малыша?
Появился отец с рюкзаком за плечами и доверху набитыми наволочками в каждой руке.
– Пора, – сказал он, но мама не шелохнулась.
Я слышала крики солдат, которые прочесывали дома соседей. Мама поморщилась.
– Давайте подождем Басю внизу, – предложила я.
И только тут заметила, что у мамы на руке нет часов. Вот на что она выменяла цыпленка! А теперь этот недоеденный цыпленок валялся на полу гостиной – ужин, который она приготовила, чтобы у семьи создалась иллюзия, что все хорошо.
– Мама, – негромко позвала я, – идем со мной.
Я помню, что впервые тогда повела себя не как ребенок, а как взрослая. Я взяла маму за руку, а не она меня, как обычно.
Нам, можно сказать, повезло, потому что у отца в Балуту жил двоюродный брат. Тем, кого выселили и кому некуда было идти, жилье выделяли власти. Властью в еврейском гетто был юденрат, который возглавлял Хаим Румковский, юденэльтестер – еврейский староста. Моя мама никогда не жаловала папиных братьев, они жили бедно и принадлежали к более низкому социальному классу, она их стыдилась. Когда они приехали к нам на свадьбу моей сестры, моя троюродная сестра Ривка постоянно подносила к свету вещи, оценивая их, и повторяла: "Сколько, по-вашему, это стоит?" Мама раздражалась, что-то бормотала и заставила отца поклясться, что больше их в нашем доме не будет. И вот, по иронии судьбы, мы стояли у них на пороге в роли попрошаек. Мама поджала губы, полностью полагаясь на их великодушие.
На четырех квадратных километрах, которые немцы определили под еврейский квартал, проживали сто шестьдесят человек. В квартире, рассчитанной на одну семью, проживало по четыре-пять. И лишь в половине из этих домов была ванная. У нас она была, и за это я каждый день благодарила судьбу.
Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего приезда его полностью отгородили от остальной Лодзи. В квартале существовали Fabriken (фабрики), некоторые располагались на складах, но большинство прямо в комнатах и подвалах – там шили обувь, форму, перчатки, текстильные изделия, шубы. Это была идея старосты Румковского – стать для немцев незаменимыми, быть настолько полезной группой рабочих, чтобы немцы поняли, как сильно в нас нуждаются. В обмен на то, что мы изготовляли необходимое для военных нужд, нам давали еду.
Отец получил работу в пекарне. Мордехай Лайжерович руководил всеми пекарнями в гетто и подчинялся старосте Румковскому. Бывало, что не подвозили ни муки, ни зерна и не из чего было печь хлеб. Отец не нанимал себе работников, этим занимался Румковский. Громкоговорители, которые весь день лаяли на площади на немецком, приказывали тем, кому нужна работа, собираться здесь по утрам, откуда людей направляли то на одну, то на другую фабрику. За все свое детство я ни разу не видела, чтобы мама работала, а сейчас она получила работу швеи в меховом магазине. До этого я даже не предполагала, что она умеет управляться с иголкой, – раньше мы все свои вещи носили к портному. Всего за пару недель мама исколола пальцы и натерла мозоли, а еще она начала щуриться от плохого освещения на фабрике. Всю еду, получаемую в качестве оплаты, мы делили с Басей и Рувимом, потому что Басе приходилось сидеть дома с малышом.
Я совсем не возражала против того, чтобы жить в гетто, если бы нам с мамой и отцом не приходилось ютиться в крошечной комнатушке. У меня появилось больше времени для написания своей истории. Мы опять вместе с Дарой ходили в школу – по крайней мере, пока не закрыли все школы. После обеда мы шли в квартиру, которую ее семья делила с двумя другими, бездетными, семьями, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дары. Иногда жизнь в гетто напоминала жизнь в клетке, но эта клетка казалась золотой, когда тебе пятнадцать лет. Меня окружали родные и друзья. Я чувствовала себя в безопасности. Я верила, что, если оставаться там, где предписывалось, я буду в безопасности.
В конце лета в гетто не стало хлеба, потому что не завезли муку, и отец чуть не обезумел: он чувствовал личную ответственность за то, чтобы накормить своих соседей. Тысячи людей вышли на улицы, и отец опускал ставни в булочной и прятался в страхе перед толпой. "Мы хотим есть!" И это монотонное скандирование поднималось на жаре, как тесто. Немецкая полиция стреляла в воздух, чтобы разогнать демонстрантов.
Стрельба слышалась все чаще. В гетто стекалось все больше и больше людей, хотя его границы оставались неизменными. Куда они собирались всех селить? Чем кормить? Хотя к зиме пайки стали разнообразнее, еды постоянно не хватало. Каждые две недели каждый из нас получал 100 граммов картошки, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в булочной, отец получал дополнительную порцию хлеба, которую всегда приберегал для меня.
Разумеется, больше он не мог печь мне булочки.
Зимой булочная опять закрылась. На сей раз не потому, что закончилась мука, а потому, что нечем стало топить. В гетто дрова вообще не привозили, только немного угля. Отец с братом и Рувимом разбирали заборы и дома и приносили дрова. Однажды утром я застала сестру Ривку за тем, что она разбирает деревянный пол в кладовке.
– Кому нужен здесь пол? – заявила она, увидев мой недоуменный взгляд.
Несмотря на все экстренные меры, люди замерзали в домах до смерти. "Хроника" – газета, которая освещала все происходящее в гетто, – каждый день сообщала о подобных случаях.
Неожиданно в гетто перестало быть безопасно.
Однажды мы с Дарой возвращались домой из школы. Дул северный ветер, отчего казалось еще холоднее, чем показывал термометр. Мы жались друг к дружке, шагая под руку по мосту на Зжерской улице, по которой евреям ходить уже не разрешалось. Мимо проезжал трамвай, на платформе стояла женщина в длинной шубе, ноги обтянуты шелковыми чулками.
– Как можно быть настолько глупой, чтобы надеть в такую погоду шелковые чулки? – пробормотала я.
К счастью, на мне самой были шерстяные колготы, две пары. Когда мы в спешке покидали дом, я взяла с собой всякие глупые вещи, например нарядные платья и цветные карандаши, но родители оказались дальновиднее и взяли зимние пальто и свитера. В отличие от других в гетто, у нас была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму.
Дара не ответила. Я видела, что она не сводит глаз с женщины в трамвае.
– Если бы у меня были чулки, я бы их надела, – заявила она. – Просто потому, что они есть!
Я сжала ее руку.
– Когда-нибудь мы будем носить шелковые чулки.
Когда мы подошли к квартире Дары, там никого не было, взрослые были на работе.
– Здесь дикий холод, – сказала она, потирая руки.
Ни одна из нас пальто не сняла.
– Да уж, – согласилась я. – Ног не чувствую.
– У меня есть идея, как согреться.
Дара швырнула сумку с книгами на пол и включила граммофон. Но поставила пластинку не с популярной музыкой, а с классической и начала танцевать. Я со смехом пыталась за ней повторять, но я и летом неповоротлива, как же быть грациозной в зимнем пальто и стольких одежках? Невозможно! В конечном итоге я едва не упала.
– Танцуй лучше сама, – сказала я.
Но танцы помогли: мои щеки порозовели, стало тепло. Я достала блокнот и перечитала все, что написала вчера за ночь.
Моя история принимала новый оборот, теперь я перенеслась в гетто. Неожиданно очаровательная деревушка, которую я придумала, стала зловещей – стала тюрьмой. Я уже сама не понимала, кто герой, а кто злодей. Тяжелые обстоятельства, в которых мне приходилось выстраивать сюжет, заставляли наделять персонажей чертами и того и другого. Подробнее всего я описала запах свежеиспеченного хлеба в булочной Аниного отца, а описывая, как свежее масло мажется на хлеб, я поймала себя на том, что рот наполняется слюной. Я не могла наколдовать еды, и уже несколько месяцев во рту у меня, кроме жидкого супа, ничего не было – но я все так живо представляла, что сводило живот.