Ночью, услышав, что отец плачет, я присела на край матраса, на котором они спали с мамой. У нас, раньше с трудом размещавшихся в этой квартире, сейчас оказалось места больше, чем требовалось.
– Минка, – сказал отец таким тихим голосом, что я едва расслышала. – На моих похоронах… убедись, чтобы… убедись, чтобы… – Он запнулся, не в силах произнести свое пожелание.
За одну ночь он весь поседел. Если бы я не видела это собственными глазами, никогда бы не поверила.
Сложнее всего, наверное, поверить, что даже ужас может стать обыденным. Раньше я представляла, каково это – видеть, что упырь пьет кровь только что убитого человека, и не отвернуться. Теперь я по собственному опыту знала: можно стать свидетелем того, как старухе выстрелили в голову, и вздохнуть, потому что брызги ее крови испачкали твое пальто. Можно глохнуть под заградительным огнем и даже глазом не моргнуть. Перестаешь ожидать самого страшного, потому что оно уже случилось.
Или тебе кажется, что случилось.
В первый день сентября у больниц гетто появились военные грузовики, и эсэсовцы принялись выгонять и грузить в них больных. Дара рассказала мне, что люди видели, как в детских больницах младенцев выбрасывали прямо из окон. По-моему, именно тогда я поняла, что Герш не преувеличивал. Этих мужчин и женщин в больничных халатах – некоторые были настолько слабы, что не могли самостоятельно стоять, – не могли увозить на работу на восток.
На следующий день староста выступил с речью. Мы с сестрой стояли на площади, по очереди качая Меира. Малыш кашлял и капризничал. Отец, от которого осталась одна тень, с нами не пошел. Он с трудом ходил на работу и возвращался домой, но в остальное время на людях не появлялся. В каком-то смысле мой маленький племянник был более способен позаботиться о себе.
Голос старосты Румковского хрипел в громкоговорителях, развешанных по углам площади.
– Гетто постиг суровый удар, – начал он. – Они требуют от нас самое дорогое – наших детей и стариков. Мне Бог детей не подарил, поэтому свои лучшие годы я посвятил чужим детям. Я жил и дышал с детьми одним воздухом. И представить себе не мог, что собственными руками придется возлагать на алтарь такую жертву. В моем возрасте я должен воздеть руки и молить… Братья и сестры, отдайте их мне! Матери и отцы, отдайте мне ваших детей!
Из толпы неслись вздохи, крики, вопли. Я как раз держала Меира на руках и еще крепче прижала его к себе, но Бася вырвала малыша у меня из рук и зарылась лицом в его волосы. Рыжие, совсем как у Рувима…
Староста продолжал говорить о том, что придется депортировать еще двадцать тысяч человек. Кто-то рядом со мной воскликнул:
– Мы все уедем!
Какая-то женщина выкрикнула свое предложение: никто из родителей не станет отдавать единственного ребенка, пусть отдают те, у кого их двое-трое.
– Нет, – прошептала Бася с полными слез глазами, – я не позволю его забрать!
Она так крепко обняла Меира, что он заплакал. Теперь староста убеждал всех, что это единственный способ ублажить немцев. Что он осознает весь ужас своей просьбы. Что его заверили: немцы будут забирать только детей младше десяти лет, потому что они не поймут, что с ними происходит.
Бася согнулась пополам, и ее стошнило прямо на мостовую. Прижимая к себе Меира, она начала выбираться из толпы, держась подальше от возвышения, на котором стоял староста.
– Я понимаю, это все равно, что оторвать от себя руку или ногу… – вещал Румковский, пытаясь оправдаться.
Я тоже все понимала.
Это означало, что человек истечет кровью.
* * *
В конце рабочего дня герр Фассбиндер не разрешил нам покинуть фабрику, не разрешил даже съездить домой, чтобы предупредить родителей, что мы задержимся допоздна. Офицерам, которые потребовали объяснений, он ответил, что у него горит план и он оставляет всех работать на ночь. Он забаррикадировал двери и встал около них с пистолетом, которого я раньше у него не видела. Я думаю, если бы какой-то солдат пришел забрать работающих здесь детей, герр Фассбиндер выступил бы против своей страны. И все это, я точно знала, ради того, чтобы нас защитить.
Во время комендантского часа эсэсовцы и полиция обыскивали дома и забирали детей.
Мы слышали крики и выстрелы, но герр Фассбиндер велел всем сидеть тихо. Молодые матери, с трудом сдерживая слезы, качали на руках малышей, а детям постарше он велел раздать леденцы и разрешил играть с пустыми бобинами, как с кубиками.
К утру я была сама не своя. Не могла не думать о Басе и Меире – кто защитит их, если от отца осталась лишь тень?
– Герр Фассбиндер, – взмолилась я. – Отпустите, пожалуйста, меня домой. Мне восемнадцать, я уже взрослая.
– Для меня ты Meine Kleine, ребенок, – ответил он.
И тогда я совершила невероятно дерзкий поступок. Коснулась его руки. Как бы хорошо герр Фассбиндер ко мне ни относился, я не позволяла себе думать, что мы ровня.
– Если я вернусь домой завтра или послезавтра и обнаружу, что, пока меня не было, забрали еще кого-то, мне незачем будет жить.
Герр Фассбиндер долго и пристально смотрел на меня, потом направился к двери. Вышел на улицу и подозвал немца-полицейского.
– Эта девушка должна добраться домой целой и невредимой, – сказал он. – Это очень важно. В противном случае спросится с тебя. Ты понял?
Полицейский был немногим старше меня. Он кивнул, угроза наказания напугала его. Он поспешно повел меня домой и остановился, только когда я подошла к крыльцу.
Пробормотав по-немецки слова благодарности, я влетела внутрь. Света не было, но я знала, что это не остановит немецких солдат от того, чтобы войти внутрь и найти Меира. Отец вскочил, когда услышал, что я вошла. Он обнял меня и погладил по голове.
– Минуся, – прошептал он, – я думал, что потерял тебя.
– Где Бася? – спросила я.
Отец отвел меня к кладовке, пол в которой моя троюродная сестра Ривка сорвала больше двух лет назад. Кипа газет прикрывала лаз в подпол. Я отодвинула газеты и увидела блестящие Басины глаза, со страхом вперившиеся в меня. Я услышала, как Меир тихо сосет пальчик.
– Отлично, – сказала я. – Очень хорошо. Давайте сделаем еще лучше.
Я лихорадочно осмотрела квартиру, и взгляд мой упал на бочку, которую отец принес из пекарни. Раньше в ней хранилась мука, а теперь она служила нам кухонным столом, поскольку сам стол мы уже давно сожгли в печке. Я перевернула бочку на бок и покатила к кладовой, а потом водрузила над дырой в полу. Нет ничего странного в том, что бочка из-под муки хранится в кладовой.
Мы понимали, что они приближаются, потому что слышали людей в соседних квартирах – крики тех, кого забирали из семьи, и тех, кто оставался. Однако прошло еще три часа, прежде чем они вошли к нам и потребовали указать местонахождение Меира.
– Я не знаю, – ответил отец. – Дочь не возвращалась домой с тех пор, как объявили комендантский час.
Один из эсэсовцев повернулся ко мне.
– Скажи нам правду.
– Мой отец и говорит правду, – подтвердила я.
И тут я услышала… Покашливание, тихий плач.
Я тут же прикрыла рот рукой.
– Ты больна? – спросил эсэсовец.
Я не могла ответить "да", потому что меня забрали бы как больную, которая подлежит депортации.
– Водой поперхнулась, пошла не в то горло, – ответила я, в доказательство громко хлопая себя по груди.
После этого эсэсовцы перестали обращать на меня внимание и начали открывать шкафы, ящики, заглядывать всюду, где не спрятался бы и ребенок. Они тыкали штыками в матрасы: а вдруг мы спрятали Меира там? Искали даже в недрах дровяной печи. Когда они направились к кладовой, я замерла. Один из солдат пошарил винтовкой по полкам, сбрасывая на пол наш скудный провиант, потом подошел к пустой бочке и заглянул в нее. После обернулся и равнодушно посмотрел на меня.
– Если окажется, что она прячет ребенка, мы ее убьем, – сказал он и пнул бочку.
Бочка не опрокинулась, не покачнулась, только чуть-чуть сдвинулась вправо, потянув за собой газеты и открывая крошечную черную трещину – всего лишь намек на то, что газеты прикрывают зияющую дыру.
Я затаила дыхание, уверенная, что солдат ее заметил, но он уже крикнул другим, чтобы шли в следующую квартиру.
Мы с отцом смотрели вслед удаляющимся эсэсовцам.
– Пока рано, – прошептал отец, хотя я порывалась броситься к кладовой.
Он украдкой указал на окно, откуда мы могли видеть, как наших соседей выгоняют из домов, уводят, расстреливают. Через десять минут, когда солдаты ушли с улицы и отовсюду слышался только вой несчастных матерей, отец побежал в кладовую и отодвинул бочку в сторону.
– Бася, – воскликнула я, – пронесло!
Она всхлипывала и улыбалась сквозь слезы. Отец помог ей выбраться из узкого подпола. Бася села, продолжая прижимать Меира к себе.
– Я думала, они услышат, как он кашляет, – сказала я, крепко обнимая сестру.
– Я тоже, – призналась Бася. – Но он был молодцом. Правда, мой маленький мужчина?
Мы взглянули на Меира, личико которого Бася крепко прижимала к своей шее – единственный способ, чтобы он не кричал.
Меир больше не кашлял. И не кричал. Теперь выла моя сестра, глядя на посиневшие губы и пустые глаза сына.
* * *
Детей в фургонах вывозили через ворота гетто. Некоторые были нарядно одеты – вернее, одеты в то, что к этому моменту осталось от этих нарядов. Они плакали и звали матерей. А те обязаны были вернуться на работу, как будто ничего экстраординарного не случилось.
Гетто стало городом-призраком. Мы превратились в обессиленные серые тени, которые не хотели вспоминать своего прошлого и не верили, что у них есть будущее. Никто не улыбался, никто не играл в "классики". Никаких лент в волосах. Никакого смеха. Ни цвета, ни красоты не осталось.
Именно поэтому говорили, что смерть стала ее спасением. Словно птица, Бася слетела с моста над улицей Лютомерской на дорогу, по которой евреям ходить запрещалось. Говорили, что распущенные волосы развевались у нее за спиной, как крылья, а юбка напоминала хвост. Пули, которые попали в Басю в полете, добавили алого цвета в ее оперение – она напоминала птицу феникс, которая должна восстать из пепла.
В темноте раздалось негромкое рычание, скорее даже урчание. Чирканье спички. Запах серы. Вновь ожил факел. Передо мной в луже крови сидел человек с безумным взглядом и спутанными волосами. Кровь капала у него изо рта и с рук, в которых он держал кусок мяса. Я отпрянула, задыхаясь. Мы находились в пещере в скале, где, по словам Алекса, он устроил себе скромное жилище. Я пришла сюда в надежде найти Алекса после того, как он сбежал с городской площади. Но это… Это был не Алекс.
Человек – хотя как можно назвать это чудовище человеком? – шагнул ко мне. Кусок мяса, который он держал в руках, имел руку, пальцы… И эти пальцы продолжали сжимать набалдашник позолоченной трости, которую я не смогла бы забыть, даже если бы и хотела. Нашелся Барух Бейлер!
Я почувствовала, как перед глазами все плывет.
– Виновато не дикое животное, – выдавила я из себя. – Это ты сделал.
Каннибал улыбнулся, зубы его были в алой крови.
– Дикое животное, упырь… К чему эти тонкости?
– Ты убил Баруха Бейлера.
– Ханжа. Ты можешь, положа руку на сердце, сказать, что не желала ему смерти?
Я вспомнила все те случаи, когда сборщик налогов приходил к нам в дом и требовал денег, которых у нас не было, принуждая отца заключать сделки, чем все больше и больше загонял его в долги. Внезапно я почувствовала, что меня вот-вот вырвет.
– Мой отец… – прошептала я. – Его ведь ты убил?
Когда упырь не ответил, я набросилась на него – ногти и злость были моим главным оружием. Я впивалась в его плоть, пиналась, била его руками. Я либо отомщу за смерть отца, либо погибну, пытаясь отомстить!
Внезапно я почувствовала, как кто-то обхватил меня за талию и рванул назад. Я упала.
– Прекрати! – крикнул Александр, всем весом навалившись на меня.
В этом положении я видела цепи, которые были надеты на голые, грязные ноги упыря, и кучку побелевших костей рядом с ним. Еще я видела оборванные рукава на пропитанной кровью рубашке Александра. Что бы он ни сделал, пытаясь освободиться от веревок, которыми связал его Дамиан, ему было больно.
– Оставь меня! – кричала я. Я не хотела, чтобы Александр меня спасал, только не сейчас, когда я хочу отомстить за смерть отца.
– Прекрати! – взмолился Алекс, и я поняла, что не меня он пытается защитить. – Пожалуйста, он мой брат!
Я перестала сопротивляться. Это и есть Казимир? Слабоумный мальчик, с которым Алексу приходится сидеть днем и которого нужно запирать по ночам, чтобы он не съел то, что не должен? Честно говоря, я никогда не видела его лица без кожаной маски. И Алекс говорил, что он глотает всякую дрянь: камни, ветки, грязь… Но ведь не людей же! Выходит, я не могу доверять тому, что говорит Алекс?
Я покачала головой, пытаясь понять. Алекс защищал меня. Он спас мне жизнь, когда на меня напали, – напал его собственный брат. Но у него были такие же загадочные янтарного цвета глаза, как и у находящегося рядом со мной создания; а в его венах текла такая же кровь.
– Он твой брат, – повторила я, и голос мой сорвался. – А у меня больше нет отца! – Я отскочила от Алекса и посмотрела в лицо Казимиру. – Потому что ты убил его, признайся!
Я дрожала так сильно, что едва стояла на ногах. Но Казимир молчал, глухой к моим мольбам.
Я бросилась к выходу, ударяясь о стены пещеры и спотыкаясь, упала и больно ударилась. Когда я с трудом встала, Александр заключил меня в объятия. Я застыла, помня, что он косвенно стал причиной моих страданий.
– Ты должен был его остановить! – рыдала я. – Он убил единственного человека, который меня любил!
– Твой отец не единственный, кто тебя любит, – признался Алекс. – В его смерти Казимир не виноват. – Он отвернулся, скрывая лицо. – Потому что его убил я.
Минка
Какое-то время люди исчезали из гетто, как отпечатки пальцев с оконного стекла, – на мгновение появлялись в поле зрения, как привидения, а в следующую секунду их уже не было. Смерть шла рядом со мной, когда я тащилась по улице, нашептывала мне на ухо, когда я умывалась, заключала в свои объятия, когда я дрожала в постели. Я больше не работала у герра Фассбиндера, меня перевели на фабрику, где изготавливали кожаные сапоги. У меня дрожали руки, даже когда я не шила, – так трудно было проткнуть иглой жесткую кожу. Мы жили в ожидании того, что в любую секунду нас могут депортировать. Некоторые женщины на фабрике снимали бриллианты с обручальных колец и просили дантистов запломбировать их в зубы. Другие прятали во влагалище мешочки с монетами и так и ходили на работу на случай, если их увезут прямо оттуда. Тем не менее мы продолжали жить. Работали, ели, праздновали дни рождения, читали, писали, молились, каждое утро просыпались – и все повторялось сначала.
Однажды в июле 1944 года я пошла к Даре, стоявшей в очереди за пайком, и не нашла подругу. Однако горевать у меня времени не было. Потеря самых близких людей уже перестала быть неожиданной. Кроме того, через три дня мы с отцом обнаружили свои имена в списках на депортацию.
Стояла жара, невероятное пекло, и невозможно было поверить, что несколько месяцев назад мы, как ни пытались, не могли согреться. На фабрике было не продохнуть, окна закрыты, воздух такой тяжелый, что, казалось, в горле у тебя губка. Впервые за двенадцать часов я вышла на улицу, обрадовалась свежему воздуху и неспешно побрела домой, где мы с отцом будем сидеть всю ночь и гадать, что же будет завтра утром, ждать решения своей участи на городской площади.
Вдруг я поймала себя на том, что свернула в узкие улочки и извилистые переулки гетто. Я знала, что Арон живет где-то здесь, но мы уже несколько недель не виделись, и вполне вероятно, что его, как и Дару, депортировали.
Я спросила у случайного прохожего, не знает ли он Арона, но мужчина только покачал головой и пошел дальше. Я поступала против правил. Мы старались не вспоминать о тех, кого забрали, как некоторые народы не упоминают мертвых, опасаясь, что они будут преследовать живых.
– Арон, Арон Сендик. Вы его видели? – остановила я какую-то старуху.
Она взглянула на меня, и я ужаснулась, поняв, что эта женщина – седая, с проплешинами на голове, с кожей, свисающей с костей, словно тяжелая ткань с вешалки, – ненамного старше меня.
– Он живет вон там, – неохотно указала она на дом дальше по улице.
Дверь открыл перепуганный Арон. А как ему было не испугаться? После стука в дом обычно вваливались солдаты. Но когда он увидел меня, его лицо преобразилось.
– Минка!
Он протянул руку и втащил меня в квартиру. Там было жарко, как в печке.
– Дома есть кто-нибудь?
Арон покачал головой. Он был в майке и брюках, которые заколол булавкой, чтобы они хоть как-то держались на костлявых бедрах. Плечи его лоснились от пота и блестели, словно медный клотик флагштока.
Я встала на цыпочки и поцеловала его.
От него пахло сигаретами, волосы на затылке были влажными. Я прижалась к нему всем телом и поцеловала еще более страстно, как будто много лет только об этом и мечтала. Наверное, так оно и было. Только не с Ароном.
В конце концов Арон, должно быть, понял, что это не галлюцинация, потому что его руки обвили мою талию и он начал отвечать на мои поцелуи – сперва осторожно, потом неистово, как голодающий, которого подпустили к праздничному столу.
Я отстранилась, посмотрела Арону в глаза и расстегнула блузку. Распахнула ее. Смотреть было не на что. Ребра выдавались вперед больше, чем грудь.
Под глазами у меня были круги, волосы стали тусклыми и спутанными, но, по крайней мере, они остались длинными.
Я не сразу заметила выражение глаз Арона.
– Минка, ты что делаешь? – прошептал он.
Я смутилась и запахнула блузку. Наверное, я стала слишком уродливой даже для этого парня, которому когда-то нравилась.
– Если ты не понимаешь, значит, я плохо объяснила, – ответила я. – Прости за беспокойство…
Я повернулась и поспешила к двери, на ходу застегивая пуговицы, но Арон схватил меня за руку.
– Не уходи, – негромко попросил он. – Пожалуйста!
Когда он снова меня поцеловал, я подумала, что если бы у меня было время и, может быть, другая жизнь, то я бы в конце концов могла в него влюбиться.
Арон уложил меня на матрас, на котором спал прямо посреди однокомнатной квартиры. Не было необходимости спрашивать, почему именно сейчас, почему именно он. Я не хотела отвечать, а ему бы не понравился мой ответ. Он сел рядом и взял меня за руку.
– Ты уверена? – спросил Арон.