* * *
Дара попала сюда двумя днями ранее и уже успела выучить все правила. Над женскими бараками надзирала Aufseherin, которая подчинялась лагерфюреру – коменданту женского лагеря. В первый день Дара видела, как он до смерти забил женщину, которая замешкалась во время переклички. Внутри бараков были свои Stubenältesten (староста барака) и Blockältesten (староста блока) – женщины-еврейки, отвечавшие за отдельные блоки в бараке и за весь барак в целом соответственно. Иногда они были хуже немецких надзирателей. Старостой нашего блока была венгерка по имени Борбала, которая походила скорее на гренадера. Жила она в отдельной комнате в бараке, подбородок у нее плавно перетекал в складки шеи, а глаза блестели, как раскаленные угли. У нее был низкий мужской голос, и в четыре утра она будила нас криком "Подъем!". Дара велела мне спать в обуви, иначе ее кто-нибудь украдет, а миску прятать под рубашку – по той же причине. Она объяснила мне, в чем заключается уборка постели: как правильно, по-военному, застилать наши соломенные подстилки тонким одеялом. Конечно, невозможно сложить солому так же ровно, как настоящий матрас, и это часто являлось для Борбалы предлогом наказать кого-нибудь из нас, чтобы другим неповадно было. Именно Дара посоветовала мне быстрее бежать в уборную, потому что туалетов на сотни заключенных не хватает, а до переклички времени было совсем мало. Опоздание являлось основанием для избиения. Рассказывая мне о порядках, Дара коснулась головы – на виске наливался фиолетовый синяк. Ей пришлось учиться на своих ошибках.
На Appell (плацу для переклички) иногда нас считали по нескольку часов. Мы должны были стоять и внимательно слушать, когда Борбала назовет наши номера. Если кого-то не хватало, перекличку останавливали и определяли местонахождение отсутствующей – обычно несчастная лежала больная или уже мертвая в бараке. Больную вытаскивали наружу, и перекличка начиналась сначала. Иногда нас заставляли заниматься "спортом" – бегать по нескольку часов на одном месте или падать на землю, а иногда Борбала приказывала нам прыгать, как лягушки. И только потом выдавали паек: темную воду, которая считалась кофе, и кусочек ржаного хлеба.
– Половину прибереги, – в первый день посоветовала мне Дара, и я решила, что она шутит.
Но она не шутила. Хлеб – единственная твердая пища за день. В обед нас кормили водянистым бульоном с гнилыми овощами, а на ужин давали бульон из протухшего мяса. Дара убедила меня, что лучше засыпать на полный желудок.
Иногда мы выполняли упражнения, хотя без еды сил на это не было. Бывало, разучивали немецкие песни и фразы, включая простейшие команды.
Все это происходило в тени длинного здания, которое я заметила сразу, как только сошла с поезда, – здания, где днем и ночью дымили трубы. От тех, кто находился в карантине дольше нас, мы узнали, что это крематорий. Его построили евреи. И единственный путь из этой проклятой дыры – через дымоходы.
На пятый день после моего приезда после утренней переклички Борбала приказала нам раздеться донага. Мы выстроились в шеренгу во дворе, а мужчина в белом халате, которого я видела еще на платформе, прошелся перед нами. Рядом с ним шел эсэсовец, у которого дрожала рука, – теперь я знала, что это и есть лагерфюрер. А если он вспомнит, что я пыталась говорить по-немецки? Однако он даже не взглянул на меня. Да и как он мог меня узнать? Просто еще одна костлявая бритая заключенная. В присутствии эсэсовца лучше не шевелиться и молчать. Если мы подведем Борбалу, потом об этом пожалеем.
Человек в белом халате отобрал восемь девушек, которых тут же увели из барака в 10 блок – медсанчасть. Всех, кто порезался, ударился, обжегся, натер мозоль, тоже отобрали. Взгляд человека в белом халате скользнул мимо Дары и остановился на моем лице. Я почувствовала, как его глаза шарят по моему лбу, подбородку, ключицам. Несмотря на удушающую жару, у меня стучали зубы.
Он отвел взгляд, и я услышала, как Дара тяжело выдохнула через нос.
Через час всем оставшимся приказали одеваться и брать миски. После завтрака нас переведут из карантина, как сказала Борбала.
Девушка по имени Илонка вызвалась нести огромную кастрюлю с кофе, потому что за это полагалась дополнительная порция хлеба.
– Ты только посмотри, – шепнула я Даре, когда мы стояли в шеренге, прижимая свои миски к груди, – кастрюля больше ее.
Это правда, Илонка была очень хрупкой, но все равно несла огромную железную бадью, как будто она была наполнена манной небесной, а не помоями. Потом осторожно поставила ее, чтобы не расплескать ни капли.
Борбала не была такой аккуратной. Когда подошла моя очередь, почти половина кофе пролилась на землю. Я посмотрела на лужу у ее ног – этого оказалось достаточно, чтобы Blockälteste заметила разочарование на моем лице.
– Ах, какая жалость! – воскликнула она таким тоном, что было ясно: ей ничуть не жаль. Она взяла кусок хлеба, но не отдала его мне, а уронила в лужу из моего пролитого кофе.
Я упала на колени, чтобы поднять его, потому что даже вывалявшийся в грязи хлеб гораздо лучше, чем ничего. Но мои пальцы не успели до него дотянуться, как хлеб был раздавлен сапогом, окончательно втоптан в грязь. И ногу не сразу убрали, чтобы я поняла: это сделано намеренно. Щурясь от солнца, я заметила черный силуэт немецкого офицера и осталась на коленях, ожидая, пока он пройдет.
Когда эсэсовец ушел, я схватила хлеб и прижала к платью, пытаясь оттереть с него грязь. И хотя лица офицера я не разглядела, я точно знала, кто это был. Когда он уходил, его правая рука продолжала подергиваться.
Мы с Дарой делили койку еще с пятью женщинами. Барак, в который нас поселили, ничем не отличался от карантина, за исключением того, что здесь узниц было еще больше – около четырех сотен человек втиснули в блок. Неописуемая вонь – немытые тела, пот, гниющие раны и зубы и постоянно витающий в воздухе сладковатый, тошнотворный запах жженой плоти. Однако в новинку было состояние этих женщин. Некоторые прожили здесь уже несколько месяцев и больше походили на скелеты, обтянутые кожей, с черными, ввалившимися глазами. По ночам в бараках было так тесно, что я чувствовала, как тазовые кости лежащей сзади соседки впиваются, словно сдвоенные кинжалы, мне в поясницу. Если одна из нас ночью поворачивалась, остальным приходилось делать то же самое.
Целую неделю я пыталась узнать хоть что-нибудь об отце. Работает ли он, как и мы, но только в другой части лагеря? Наверное, гадает, жива ли я. Анат, женщина, с которой мы делили койку, прямо заявила мне, что его отправили в газовую камеру в первый же день.
– Чем, по-твоему, занимаются в этом лагере? – проворчала она. – Уничтожают людей.
Анат провела здесь уже целый месяц и слыла нарушительницей порядка. Она заговорила с Blockälteste – женщиной, которую мы прозвали Зверюга, – и ее избили дубинкой; она плюнула в надзирателя – ее отстегали кнутом. А еще она отогнала узницу, которая попыталась среди ночи украсть мой жакет, пока я забылась беспокойным сном. За это маленькое проявление человечности я была ей безмерно благодарна.
Два дня назад в бараке провели обыск. Нас всех построили, а Blockälteste с надзирателем сдергивали тонкие одеяла, которыми мы пытались прикрыть свои постели, отодвигали койки от стены, чтобы посмотреть, ничего ли не спрятано. Я знала, что у некоторых узниц есть запрещенные предметы: колоды карт, деньги, сигареты. Видела, как одна девушка, которая была настолько слаба, что не смогла доесть свой обед, припрятала его под соломой, чтобы съесть позже, несмотря на то что хранить еду в бараке считалось серьезным нарушением.
Надзиратель подошел к нашей койке, сдернул одеяло и, к моему изумлению, обнаружил книгу Марии Домбровской.
– Это что?
Он наотмашь ударил одну из наших соседок по койке, пятнадцатилетнюю девочку, по лицу. Его золотое кольцо рассекло ей кожу, потекла кровь.
– Это моя, – шагнула вперед Анат.
Я сомневалась, что книга принадлежит ей. Анат была родом из маленькой польской деревушки и едва умела читать вывески, что уж говорить о романе. Но она гордо стояла перед надзирателем, уверяя, что книга принадлежит ей, пока ее не потащили на улицу и не забили кнутами до бессознательного состояния. Я вспомнила совет, который дала мне мама перед тем, как начались облавы: "Будь добра к людям". Именно такой и была Анат.
Мы с Дарой и пятнадцатилетней Геленой подняли Анат и занесли в барак. Поделились с ней ужином, потому что она не могла встать, чтобы получить свою порцию. Еще одна женщина, которая в прежней жизни была медсестрой, как смогла, обработала и перевязала ее раны.
Мы жили с крысами и вшами, воды, чтобы помыться, не было. Раны Анат покраснели, воспалились, загноились. Ночью она все не могла улечься.
– Завтра мы отнесем тебя в санчасть, – решила Дара.
– Нет, – возразила Анат. – Если я отсюда уйду, то больше не вернусь. – Санчасть располагалась рядом с крематорием. Из-за этого ее называли "залом ожидания".
Я лежала рядом с Анат и чувствовала идущий от нее жар. Она схватила меня за рукав.
– Обещай мне… – произнесла она, но не закончила предложения. А может, и закончила, только я уже заснула.
На следующее утро, когда Blockälteste с криками явилась нас будить, мы с Дарой, как обычно, побежали в туалет и строиться на Appell. Анат там не было. Зверюга дважды выкрикнула ее номер, потом ткнула в нас пальцем.
– Найдите ее! – приказала она.
Мы поспешили в барак.
– Скорее всего, она так ослабела, что не смогла встать, – прошептала Дара, когда мы увидели очертания тела Анат под тонким одеялом.
– Анат, – шепотом окликнула я и потрясла ее за плечо, – ты должна встать.
Она не шевелилась.
– Дара, мне кажется… по-моему… она….
Я не смогла этого произнести, потому что это означало признать реальность происходящего. Одно дело – видеть вдалеке вонючий дым и догадываться, что творится в тех зданиях. И совсем другое – знать, что целую ночь к тебе прижимался мертвец.
Дара наклонилась и закрыла Анат глаза. Потом взяла ее за руку, которая уже окоченела.
– Не стой столбом, – пробормотала она.
Я наклонилась над койкой и взяла Анат за другую руку. Она была совсем легкой, как пушинка. Мы обвили ее руки вокруг наших шей, как школьные подружки, позирующие перед фотографом, и вытащили тело Анат, держа его вертикально, во двор, чтобы ее посчитали, поскольку если кого-то не досчитывались, то перекличку начинали сначала. Мы продержали Анат на своих плечах целых два с половиной часа, пока шла перекличка, а у ее глаз и рта кружились мухи.
– Зачем Господь посылает нам такие испытания? – прошептала я.
– Господь тут ни при чем, – ответила Дара. – Это немцы.
Когда перекличка закончилась, мы погрузили тело Анат в тележку к еще десяти женщинам, которые умерли в нашем блоке за прошедшую ночь. Я гадала, что же стало с книгой Домбровской. Неужели немцы конфисковали ее и уничтожили? Или в мире, который превратился в ад, еще осталось место для таких вещей?
В Освенциме не росло ничего. Ни трава, ни грибы, ни сорняки… Все вокруг было серым и пыльным – пустошь.
Каждое утро по дороге на работу я думала об этом, когда проходила мимо мужских бараков и непрерывно работающего крематория. Нам с Дарой повезло, потому что нас послали работать в "Канаду" – место, куда отправлялись и где сортировались пожитки прибывших на поездах людей. На ценные вещи навешивали бирки и передавали надзирателям, которые относили вещи уполномоченному эсэсовцу, отправлявшему их в Берлин. Одежду увозили в другое место. Но оставались вещи, которые оказывались никому не нужными, – например, очки, протезы, фотографии. Их следовало уничтожать. Причина, по которой это место назвали "Канада", крылась в том, что мы все представляли эту страну как край изобилия, – именно изобилие мы наблюдали ежедневно, когда с каждым новым эшелоном в сарай складывались горы чемоданов. В "Канаде", если надзиратель отворачивался, можно было украсть пару перчаток, белье, шапку. На кражу я пока не решалась, но по ночам становилось все холоднее. Знать, что у тебя под робой есть еще один слой теплой одежды – да, это стоило того, чтобы рискнуть…
Но наказание ждало настоящее и жестокое. Мало того, что надзиратели приказывали работать быстрее и для убедительности размахивали оружием, в придачу ко всему дежурный эсэсовец прохаживался между нами и следил, чтобы мы ничего не украли. Это был худощавый мужчина, чуть выше меня ростом. Я видела, как он вытащил на улицу женщину, которая спрятала в рукаве жакета золотой подсвечник. И хотя самого избиения мы не видели, но все отлично слышали. Несчастную оставили лежащей без сознания прямо перед бараком, а офицер вернулся и продолжил прохаживаться между рядами, где мы работали. На лице его было написано отвращение, отчего он сразу стал похож на человека. А если он человек, то как же мог так поступать?
Мы с Дарой обсуждали это.
– Скорее всего, он расстроился из-за того, что испачкал руки. И вообще, какая разница? – пожала она плечами. – Все, что тебе нужно знать, – он чудовище.
Но чудовища бывали разными. В конце концов, несколько лет я писала об упырях. Однако упыри – это ожившие мертвецы. А есть чудовища, которые вселяются в живых. У нас в Лодзи был сосед, которого увезли в больницу, а когда выписали, он не помнил, где живет и как зовут его жену. Он ругался как сапожник и забил ногами домашнего кота… Казалось, он стал абсолютно другим человеком. Не этого человека его жена любила, поэтому и обратилась к целительнице. Пришедшая в дом старуха заявила, что ничего поделать нельзя: диббук, душа какого-то мертвеца, который совершает ужасные поступки в новом теле, потому что не успел сделать все это в старом, вселилась в ее мужа, когда он находился в больнице. Его обуял демон, его разумом овладел посторонний дух.
Этого прохаживающегося мимо нас эсэсовца я про себя называла герр Диббук. Человек слишком слаб, чтобы сопротивляться злому духу, который в него вселился.
– Какая ты глупая! – заявила Дара, когда однажды вечером мы лежали на койке и я поделилась с ней этой мыслью. – Жизнь не сказка, не вымысел, Минка!
Я ей не поверила. Потому что и этот лагерь, и весь этот ужас… В существование чего-то подобного никто и никогда бы не поверил. Например, возьмем союзников. Если бы они знали, что людей сотнями душат в газовых камерах, неужели не поспешили бы нас спасти?
Сегодня мне выдали ножницы и велели отрезать подкладку от одежды. Передо мной лежала гора шуб, которые я должна была обработать. Под подкладками я находила обручальные кольца, золотые серьги, монеты и тут же отдавала их надзирателю. Иногда я гадала, у кого же оказались мои сапоги. Как скоро их новая владелица обнаружит сокровища в каблуках?
Когда уезжал и приезжал герр Диббук, всегда ощущалось небольшое волнение, как будто его присутствие наполняло пространство электрическим зарядом. Даже не оборачиваясь, я почувствовала его приближение в компании еще одного эсэсовца. Они беседовали, а я слушала их разговор по-немецки, пока отпарывала кайму.
– Значит, в пивнушке?
– В восемь.
– И не вздумай сказать, что ты опять занят! Я начинаю думать, что ты избегаешь собственного брата.
Два офицера редко разговаривали друг с другом таким дружеским тоном. Чаще всего они орали друг на друга, как орали и на нас. Но эти двое точно были родственниками.
Я тайком оглянулась через плечо.
– Я приду, – со смехом пообещал герр Диббук.
Он обращался к офицеру, который проводил перекличку. Начальнику женского лагеря. Тому, у кого дергалась правая рука.
К тому, в кого не вселился злой дух. Он сам являлся злом. Точка. Он приказал избить Анат, он выходил из себя и остывал, когда проводилась перекличка. Либо он скучал, и тогда перекличка проходила очень быстро, либо неистовствовал и сгонял злость на нас. Например, сегодня утром он застрелил девушку, которая оказалась слишком слаба, чтобы стоять прямо. Когда стоящая рядом с ней подскочила от неожиданности, он и ее застрелил.
Выходит, они родственники?
Впрочем, они были похожи: одинаковые подбородки, одинаковые песочного цвета волосы… И сегодня вечером, после того как изобьют нас, помучают голодом, унизят, они вместе отправятся в пивную.
Я замерла, задумавшись, и приставленный ко мне надзиратель крикнул, чтобы я поискала шубы в чемоданах и сумках. Я протянула руку к куче, которая, казалось, никогда не уменьшалась, и вытащила кожаный чемодан. Достала из него ночную сорочку, лифчики, белье, кружевной чепчик. Там же лежал шелковый сверток с ниткой жемчуга. Я подозвала офицера, который стоял, опираясь о стену сарая, и курил, чтобы он записал и присвоил находке инвентарный номер.
Взяла следующий чемодан.
И узнала его мгновенно.
Наверное, не у одного папы был такой "тревожный" чемодан, но у скольких ручка была обмотана проволокой в том месте, где она порвалась, когда чемодан много лет назад стал воображаемой крепостью в моей игре? Я присела, повернувшись к надзирателю спиной, и расстегнула ремни.
Внутри лежали аккуратно завернутые в папино молитвенное покрывало подсвечники, доставшиеся нам от бабушки. Внизу – носки и белье. И свитер, который связала мама. Однажды папа признался мне, что терпеть его не может: рукава слишком длинные и шерсть колючая. Но мама потратила столько сил, чтобы его связать… Разве мог он не притвориться и не сказать, что свитер безумно ему нравится?!
Я не могла ни дышать, ни шевелиться. Несмотря на слова Анат, на все, что я видела, каждый день проходя мимо крематория, на эти длинные очереди вновь прибывших, которые ждали, когда же попадут внутрь, я не верила, что папа умер. Пока не открыла его чемодан.
Я стала сиротой. У меня никого не осталось.
Дрожащими руками я взяла молитвенное покрывало, поцеловала его и положила в кучу с бесполезными вещами. Отложила подсвечники, вспоминая, как мама молилась над ними за субботним ужином. Взяла в руки свитер.
Руки моей мамы держали спицы, набрасывали петли… Отец надевал его…
Не позволю, чтобы его носил кто-то другой, кто понятия не имеет, что за каждым сантиметром вязки скрывается целая история. За каждым узелком и накидом – частичка саги о моей семье. Этот рукав мама вязала, когда Бася упала и ударилась головой об угол стоящего перед пианино табурета и ей наложили швы в больнице. Этот ворот оказался таким сложным, что маме пришлось просить помощи у нашей домработницы, которая была более опытной вязальщицей. Этот край мама измеряла по папиной талии и смеялась, что не собиралась выходить замуж за такого толстого мужчину.
Вот для чего пишется мировая история, в ее основе – рассказы о чьих-то жизнях.
Я зарылась лицом в свитер и зарыдала, раскачиваясь взад-вперед, хотя знала, что этим привлеку к себе внимание надзирателя.
Отец обговаривал со мной все детали своих похорон. Но все равно я опоздала…
Я вытерла слезы и потянула за нитку, распуская свитер. Намотала ее вокруг запястья как повязку, как жгут для истекающей кровью души.
Надзиратель подскочил ко мне, начал кричать и тыкать в лицо пистолетом.
"Давай же, – подумала я. – Забери и меня".