Американская пастораль - Рот Филип 29 стр.


- Я думаю, что при всем своем уме ты все же не понимаешь, что говоришь и что делаешь и зачем. Ты хочешь мне сказать, что придет такой момент, когда ты решишь, что не будешь больше губить никакую жизнь, даже растительную, и совсем перестанешь есть, просто обречешь себя на умирание? Ради кого, Мерри, ради чего?

- Пожалуйста, не волнуйся так, папа. Я понимаю, что тебе трудно допустить в свое сознание истинный смысл моих слов и поступков, увидеть мои цели.

Она говорила с ним так, будто ребенок - он, а она - родительница: с ее стороны - только участливое понимание, терпимость любящего человека; он сам когда-то был с ней таким же - не во благо ей, оказывается. Ее манера раздражала его. Добренькая сумасшедшая. И все же он ни к двери не бросился, ни к ней не рванулся, чтобы сделать то, что должно. Он продолжал быть рассудительным отцом. Рассудительный отец безрассудного дитяти. Сделай же что-нибудь! Все равно что! Во имя самого рассудка перестань быть рассудочным! Ребенку нужно в больницу. Дрейфовать в открытом море на доске не более опасно, чем пребывать в ее нынешнем положении. Она перешагнула через борт корабля, и сейчас не время гадать, как это случилось. Ее надо срочно вытаскивать!

- Где же ты изучала религию?

- В библиотеках. Там они не ищут. Я часто пряталась в библиотеках, так что могла читать. Читала много.

- Ты и в детстве много читала.

- Правда? Я люблю читать.

- То есть там ты и приобщилась к этой религии. В библиотеке.

- Да.

- А у них есть церковь? Ты ходишь в какую-нибудь церковь?

- Эта религия не строится вокруг церкви. И вокруг Бога тоже. Бог стоит в центре иудео-христианства. Бог может сказать: "Возьми эту жизнь". И убийство тогда становится не просто позволительным - оно превращается в обязанность. Ветхий Завет весь в этом. Даже в Новом Завете есть такие истории. Иудаизм и христианство утверждают, что жизнь принадлежит Богу. Священна не жизнь, а Бог. А для нас главное - не верховенство Бога, а святость жизни.

Завела свою песню, доктринерка, закованная с головы до пят в броню идеологии, унылую, одурманивающую песню из репертуара тех, чей смятенный дух укрощен единственным пригодным на то средством - тесной смирительной рубашкой какой-нибудь суперпоследовательной бредовой теории. Не святости жизни было не различить в ее плавной речи, а самой жизни.

- Сколько вас? - спросил он, силясь переварить ее объяснения, которые на самом деле только запутывали его еще больше.

- Три миллиона.

Три миллиона таких же ненормальных? Фантастика. В таких же норах? Три миллиона человек прячется по таким каморкам?

- Где же они все, Мерри?

- В Индии.

- Я не об Индии спрашиваю. При чем здесь Индия? Мы не в Индии живем. В Америке сколько вас?

- Не знаю. Не имеет значения.

- Горстка какая-нибудь.

- Не знаю.

- Мерри, может, ты в единственном числе?

- В свой духовный путь я отправилась одна.

- Я не понимаю, Мерри, не понимаю. Ты как-то вдруг перекинулась от Линдона Джонсона ко всему этому. Каким образом ты из пункта А попала в пункт Я, где здесь связь? Мерри, как-то это не вяжется.

- Связь есть, можешь мне поверить. Все вяжется. Только ты не видишь.

- А ты видишь?

- Да.

- Тогда расскажи мне. Растолкуй, чтобы я мог понять, как ты дошла до такой жизни.

- Логика в этом есть, папа. Не надо повышать голос, я объясню. Все связано. Я много думала на эту тему. Дело обстоит так. Джайнистская концепция ненасилия, ахимса, оказалась близка Махатме Ганди. Он сам не был джайнистом, он был индуистом. Но когда он искал в Индии людей, которые были бы подлинными, не затронутыми Западом индийцами и по масштабности своих добрых дел не уступали бы христианским миссионерам, он остановился на джайнистах. Нас не много. Мы не индуисты, но по верованиям близки к ним. Джайнизм возник в шестом веке до нашей эры. Махатма Ганди взял у нас это понятие ахимсы, ненасилия. Мы самая сердцевина той истины, которая породила Махатму Ганди, а Махатма Ганди, человек ненасилия, - сердцевина той истины, которая породила Мартина Лютера Кинга. А Мартин Лютер Кинг - это сердцевина той истины, что породила движение за гражданские права. А в конце своей жизни, когда он пошел дальше защиты гражданских прав и обретал уже более широкое видение, когда он противостоял войне во Вьетнаме…

Не заикается. Раньше произнести слово было для нее мукой мученической, искажавшей лицо гримасой, заставлявшей ее бледнеть и в отчаянии бить ладонью по столу; необходимость говорить как будто превращала ее в укрепленную крепость, яростно отбивающую сокрушительный натиск слов. Сейчас говорит терпеливо, снисходительно, так же отрешенно, но все же с нотой - мягчайшей! - убежденности религиозного человека. Всего, чему не помог речевой дневник и другие ухищрения логопеда и психиатра, она блестяще достигла, сойдя с ума. Став затворницей, погрузившейся в нищету и убожество, подвергающей себя ркасной опасности, она получила ментальную и физическую власть над каждым произносимым звуком. Получила интеллект, свободный от пут.

А именно интеллект звучал в том, что он слышал, - быстрый, проницательный, не знающий лени ум, логический ум Мерри, проявившийся у нее уже в раннем детстве. И вдруг душевная боль, какую он и представить себе не мог, пронзила его. Интеллект остался невредим, и однако она безумна; в том, как работает ее нынешняя логика, не осталось и следа той силы рассуждения, которой она владела уже к десяти годам. Нелепость, безумие уже с его стороны - апеллировать к рассудку в разговоре с ней. Сидеть тут и притворяться, что он уважает ее религиозные чувства, когда вся ее религия заключается в абсолютной неспособности понимать, что есть, а что не есть жизнь. Оба делают вид, будто он пришел, чтобы узнать о джайнизме. И она читает ему лекцию!

- …спасение мы мыслим не как некую форму соединения человеческой души с чем-то вне ее. Дух джайнистской веры живет в изречении нашего прародителя Махавиры: "Человече, ты сам себе друг. Зачем ищешь друга, кроме самого себя?"

- Мерри, это твоих рук дело? Я должен знать. Твоих?

Он собирался задать ей этот вопрос сразу, как только они придут, до того, как начнется тягостное перебирание и разглядывание всех остальных мерзостей. Ему казалось, что он медлил с ним, потому что не хотел, чтобы она подумала, будто его интересует что-нибудь, кроме долгожданной встречи с ней, возможности наконец-то позаботиться о ней и устроить ее жизнь. Но, спросив, он понял, что оттягивал этот момент из страха перед ответом.

- Какое дело, папа?

- Ты подложила бомбу в почту?

- Да.

- Магазин Хэмлина тоже хотела подорвать?

- По-другому нельзя было.

- Можно. Можно было - не делать этого вообще. Мерри, скажи, кто заставил тебя.

- Линдон Джонсон.

- Это не ответ! Скажи мне. Кто уговорил тебя? Кто промыл тебе мозги? Для кого ты это сделала?

Должны быть какие-то внешние силы. Ведь говорит же молитва: "Не введи меня во искушение". Если одни люди не ведут за собой других, тогда почему эта молитва так широко известна? Девочка, которая, слава богу, ни в чем не нуждалась, не могла пойти на это по своей инициативе. У нее была родительская любовь. Ей повезло с семьей - любящей, добропорядочной и преуспевающей. Кто втянул ее и подбил на такое дело?

- Ты все цепляешься за образ невинного отпрыска своего.

- Кто стоит за этим? Не надо покрывать их. Кто?

- Папа, можешь ненавидеть одну меня. Я переживу.

- Ты пытаешься убедить меня, что все сделала сама. Зная при этом, что Хэмлин тоже пострадает. Ты это хочешь сказать?

- Да. Я гнусное чудовище. Направь на меня все свое отвращение.

Он вспомнил написанное ею в шестом-седьмом классе, еще в школе Монтессори, до перехода в Морристаунскую среднюю. Ученикам предложили ответить на десять вопросов по философии, по одному в неделю. Первый вопрос был: "Каково наше предназначение на этом свете?" Мерри не стала отвечать, как все - "чтобы делать добрые дела", "чтобы улучшить мир", - а написала: "Каково предназначение человекообразных обезьян?" Учительница посчитала это недостаточным и отослала ее домой подумать над ответом посерьезнее. "Раскрой эту мысль", - сказала она. Мерри пошла домой и сделала, как было велено. На другой день она сдала листок с еще одним вопросом: "Каково предназначение кенгуру?" Тогда учительница впервые и сказала, что у нее в характере есть некоторый налет упрямства. Последний вопрос звучал так: "Что есть жизнь?" Ответ Мерри вызвал у родителей довольную усмешку, когда она вечером поделилась с ними. В то время как другие дети корпели над выражением своих якобы глубоких мыслей, она, просидев час в задумчивости, написала одно-единственное, зато небанальное, предложение: "Жизнь - это просто короткий отрезок времени, пока ты живой". "Знаешь, - сказал Швед, - в этом больше смысла, чем кажется на первый взгляд. Она ребенок - как она догадалась, что жизнь коротка? Умна не по годам наша девочка, прямая дорога ей в Гарвард". Но учительница опять была недовольна и написала рядом с ответом: "Только и всего?" Да, думал сейчас Швед, только и всего. Слава богу, только и всего; но и эта малость - такая тяжкая ноша.

На самом деле он всегда знал правду: в тот момент наружу вырвалось все ее великое возмущение, весь кипящий гнев, и дело тут не в приступе ярости. Она была бесстрашна, она была неустрашима, эта девочка, которая не написала учительнице, как другие дети, что жизнь - это бесценный дар, открытые перед тобой потрясающие перспективы, благодать Господняя и арена подвигов. Жизнь, написала она, - это просто короткое время, пока ты живой. Да, она сама все решила. По-другому и быть не может. Ее неприятие действительности должно было разрешиться никак не меньше чем убийством. Иначе результатом была бы не эта ступорозная безмятежность.

Он снова постарался призвать на помощь разум. Ох как постарался. Что разумному человеку говорить дальше? Если не падет под ударами, если сдержит рыдания, опять готовые вырваться от услышанного и от ее будничного тона (шокирующие вещи - и какой будничный тон!), то что он скажет? Какие слова говорит благоразумный, ответственный отец - если, конечно, его родительские чувства еще целы?

- Мерри, сказать тебе, что я думаю? Наверное, ты боишься наказания. Наверное, ты решила не бегать от наказания, а наказать себя сама. Это не так уж трудно понять, дорогая моя. Наверное, не я один, увидев тебя здесь в таком виде, подумал бы то же самое. Ты хорошая девочка и хочешь поэтому принести покаяние. Но так это не делается. Даже суд был бы милосерднее к тебе. Я должен сказать тебе все это, Мерри. Я должен откровенно сказать тебе все, что думаю.

- Конечно.

- Посмотри, что ты с собой сделала, - ты умрешь, если будешь так жить. Еще год, и ты уморишь себя голодом, умрешь от плохой еды, от грязи. И нельзя тебе каждый день ходить туда-сюда под железной дорогой. Этот тоннель кишмя кишит отщепенцами, бомжами, которым плевать на твои идеи. Их мир жесток, Мерри, они безжалостны, это мир насилия.

- Они меня не тронут. Они знают, что я их люблю.

Его затошнило. От этих слов, от ее чудовищного инфантилизма, от грандиозного сентиментального самообмана. Что она нашла в этих копошащихся на дне жизни отверженных, что оправдывает такое к ним отношение? Отбросы общества и любовь - как это? Сам факт обитания человека в качестве бомжа в подземном переходе раз и навсегда отбивает у ближнего малейшую способность проникнуться к нему любовью. И все-таки какой кошмар. Она наконец-то избавилась от заикания, но что он слышит из ее уст? Дичь несусветную. Он мечтал о том, что его замечательная, талантливая дочь в один прекрасный день перестанет заикаться. И вот это случилось. Она чудесным образом преодолела лихорадку, заставлявшую ее спотыкаться почти на каждом слове, - но для чего? Чтобы впасть в патологию безмятежности и спокойствия, поселившихся в недрах ее взбаламученной души. Какова месть: ты этого хотел, папочка? Ну так и получай.

Хуже всего, что она очень складно все объясняет.

- Ты плохо кончишь, Мередит. - Он не хотел, чтобы в словах звучала резкость, но голос выдал его. - Ты дважды в день испытываешь их терпение. Продолжай в том же духе, и ты узнаешь, что они думают про твою любовь. Это люди изголодавшиеся - но не по любви, Мерри. Какой-нибудь придурок убьет тебя!

- Для меня это будет новым рождением.

- Не уверен, дорогая моя. Совсем не уверен.

- Но ты готов признать, папа, что наши с тобой утверждения одинаково недоказуемы?

- Сними, по крайней мере, эту маску, пока мы разговариваем. Я хочу тебя видеть.

- То есть видеть, как я заикаюсь?

- Уж не знаю, из-за тряпки ли ты перестала заикаться. По-твоему, получается, что из-за нее. Ты хочешь сказать, - что, заикаясь, ты пыталась не совершать насилия над воздухом и живущими в нем организмами, - я правильно понял?

- Да.

- Предположим, я поверил бы во все это, но я все равно скажу тебе, что, по-моему, с заиканием ты рано или поздно могла бы свыкнуться. Конечно, тебе было очень трудно, я не отрицаю. Но если для того, чтобы избавиться от этого чертова недуга., тебе пришлось дойти до такого… Не знаю, стоит ли оно того.

- Мои поступки не объясняются мотивами, папа. А твои поступки я бы уж точно не стала объяснять какими-нибудь мотивами.

- Но у меня есть свои мотивы. Мотивы есть у всех.

- Не надо сводить духовные искания к такого рода психологии. Это мелковато для тебя.

- Тогда сама объясни. Вразуми меня, ради бога. Почему, когда ты ввергла себя в это… по-моему, убожество и ничего больше, когда ты решила пострадать по-настоящему - а это действительно страдание, по-другому не назовешь, - то, на что ты обросла себя по собственной воле, Мерри, - его голос дрожал, но он продолжал говорить, заставляя себя быть разумным-разумным, ответственным-ответственным, - тогда, только тогда - понимаешь меня? - заикание исчезло?

- Я уже говорила. Я покончила с пристрастиями и эгоизмом.

- Девочка, детка моя. - Он беспомощно опустился на замусоренный пол и только старался не потерять остатки самообладания.

Комнатенку, где они сейчас сидели не дальше чем на расстоянии вытянутой руки друг от друга, освещал лишь свет, пробивавшийся через грязную фрамугу. Она жила без света. Почему? Отвергла еще и электричество, почитая за грех пользоваться им? Жила без света, жила безо всего. Вот как у них сложилось: она жила в Ньюарке безо всего, а у него в Олд-Римроке было все, кроме нее. За это ему тоже свое везение благодарить? Месть неимущих имущим, хозяевам. Месть всех этих юнцов, возомнивших себя неимущими, всех этих самозванок Рит Коэн, не упускающих случая встать на сторону злейших врагов своих родителей; строящих жизнь по образцам, ненавистным тем, кто их больше всех любит.

Когда-то она на куске картона мелками написала двухцветный лозунг и повесила над своим столом, заменив им его спортивный вымпел школьных времен, и этот самодельный плакат благополучно висел там целый год, до самого ее исчезновения. Ей как-то всегда хотелось, чтобы тот футбольный вымпел был ее, потому что на нем, по нижней стороне оранжево-коричневого фетрового треугольника, его тогдашняя подружка, еще в 1943 году, на уроке вышивания сотворила толстыми белыми нитками надпись: "Лейвоу - гордость нашего города. Арлен". Плакат был единственной вещью, которую он решился убрать из ее комнаты и уничтожить, но даже и на это ему потребовалось три месяца: брать чужое, неважно чье - взрослого или ребенка, было несовместимо с его принципами. Но через три месяца после взрыва он решительно поднялся наверх, вошел в ее комнату и сорвал плакат со стены. Текст был таков: "Мы против всей морали и благопристойности беложопой Америки. Мы будем грабить, крушить и поджигать. Мы - воплощение ночных кошмаров твоей матери". Подпись крупными печатными буквами: "ПРОГНОЗИСТЫ ПОГОДЫ". Как терпимый человек он терпел и это. Слово "беложопой" - рукой его дочери, красными буквами, жирно обведенными черным. Целый год это висело в его доме.

И потому, что, хотя этот жуткий плакат был ему отвратителен, он - уважая ее личную свободу, уважая право собственности, уважая ее труд и так далее и тому подобное, - не считал возможным его убрать; из-за того, что даже в гневе праведном не был способен ни на мельчайший акт насилия, сейчас перед ним въяве был кошмарный сон, реализовавшийся, чтобы еще круче испытать его просвещенную толерантность. Она думает, что если она двинет рукой, то непременно заденет и убьет невинную мошку, доверчиво порхающую вокруг нее; то есть что она находится в таком тесном единении с природой, что малейшее ее движение будет иметь колоссальные и ужасающие последствия. Так и он: если уберет мерзкий и отвратительный плакат, который она повесила, то вторгнется в ее мир, нанесет ущерб ее психике, посягнет на ее права, обеспеченные Первой поправкой. Чем я не джайнист, подумал Швед, - такой же наивно-жалкий сторонник ненасилия. И цели себе ставлю правильные до идиотизма.

- Кто такая Рита Коэн? - спросил он.

- Не знаю. А кто это?

- Девушка, приходившая ко мне от тебя. В шестьдесят восьмом. После того, как ты исчезла. Она приходила тогда ко мне на работу.

- Прийти к тебе от меня не мог никто; я никого не посылала.

- Невысокая девочка. С африканской прической. Бледненькая. Темноволосая. Я отдал ей твои балетные туфли, альбом Одри Хёпберн и дневник. Это она втянула тебя? Она сделала бомбу? Еще живя дома, ты все время разговаривала с кем-то по телефону, вела секретные переговоры. - Секретные переговоры, которые он тоже "уважал", как и плакат. Надо было разорвать эту картонку и выдернуть телефон из розетки, а ее запереть! - Это она была? Скажи правду.

- Я говорю только правду.

- Я дал ей десять тысяч долларов для тебя. Наличными. До тебя дошли эти деньги?

Ее смех прозвучал добродушно:

- Десять тысяч долларов? Пока нет, папа.

- Тогда ты должна мне ответить. Кто эта Рита Коэн, которая сообщила мне, где ты? Не Мелисса ли из Нью-Йорка?

- Ты нашел меня, потому что искал. Я и не думала, что ты не сумеешь найти меня. Ты должен был искать, поэтому и разыскал.

- Ты приехала в Ньюарк, чтобы облегчить мне поиски? Ты для этого приехала?

- Нет.

- Тогда зачем ты приехала? О чем ты думала? Ты думала о чем-нибудь? Ты знаешь, где мой офис. Ты знаешь, что он недалеко отсюда. Где логика, Мерри? Так близко, и…

- Подвернулась возможность приехать - и я приехала. Вот и все.

- Ах так? Случайность. Никакой логики. Совершенно никакой логики.

- Наш мир не то место, где я могу или желаю хоть как-то воздействовать на что бы то ни было. Я принципиально ни на кого и ни на что не оказываю никакого влияния. А что до случайности, то мы с тобой, папа…

Назад Дальше