А сейчас впереди долгая ночь, и особенно трудно придется между двенадцатью и часом, потом время побежит, правда, предстоит пережить еще один тяжкий кризис - на рассвете, около четырех утра. Самая паршивая пора, такая сонливость одолевает, что тянет прикорнуть где попало, кажется, стоя бы задремала. Все время нужно быть начеку, но, слава богу, эта минутная слабость длится недолго. Совсем скоро небо на востоке начнет светлеть, и задолго до сигнала подъема из кухонного барака послышится металлическое лязганье, а из трубы потянется кверху тонкой струйкой дымок. Возвращаются ночные дозорные и часовые, приближается новый день. Вот-вот сыграют побудку, потом молитва, завтрак, утренняя поверка, отправка больных в лазарет. Мамины соседки разойдутся по своим делам, и мама сможет прилечь. Возьмет книжку, которую уже раз десять читала, но на второй странице уснет и проспит до обеда. А пока есть еще время - лучше всего поразмышлять, но не о чем-то конкретно, а довериться памяти: мама немножко подумает о своем муже, то есть о моем отце, который вначале смеется, но затем досадливо махнет рукой и быстрым шагом уйдет; потом подумает о своей матери, и ей сделается очень грустно: после этого из темноты появлюсь я. Не знаю, каким меня увидит мама, наверно, ребенком: я так поглощен игрой, что не реагирую на мамин зов, точно оглох. Эта картинка будет повторяться несколько раз. Затем маме вспомнится Россия, но она поскорее отгонит от себя это воспоминание, и вот она уже думает о том, что надо отутюжить юбку и, получив увольнительную, съездить в Реховот сделать перманент, тогда месяца три с волосами не будет проблем. Незаметно строй ее мыслей меняется, будущее проясняется и рисуется ровной дорогой, маме даже представляется, что она снова на родине, где в это время и не жарко и не холодно, можно гулять в легком костюме, пробивается зеленая - ах, какая это чудесная зелень! - травка, распускается верба, зацветают маргаритки и фиалки. Но тут в поток маминых мыслей вторгается Зоська со своей ненавистью. Ну почему, почему Зоська ненавидит маму? (Сама мама почти не отдавала себе отчета в том, что она Зосю тоже ненавидит. Почему?) Ведь на долю обеих (Зося четырьмя годами моложе мамы, и, хотя это вовсе не важно, одной лычкой на погонах у нее меньше) выпали одни и те же испытания, они вместе мерзли в мороз и мокли под дождем, падали от усталости после целого дня работ, грелись и сушились возле печурки. Делились небогатым содержимым посылок, которые проверялись самым варварским способом - все, что там было, протыкали ножом, из-за чего потом приходилось часами просиживать над расстеленной газетой и собирать крупинку к крупинке, отделяя фасоль от гороха, сахар от гречки, соль от манки. Они рассказывали друг дружке о своей жизни с такими мельчайшими подробностями и столько раз, что знали уже все наизусть. Вместе читали по нескольку раз одни и те же фразы из писем, пытаясь проникнуть в их скрытый смысл. Молились по единственному на весь барак рассыпавшемуся на части молитвеннику. Обе были вдовами, у обеих были взрослые сыновья (других детей не было), с той только разницей, что Зося со дня ареста ничего не знала о своем сыне (они с ним случайно встретились только потом, в армии, в Иране). Моей маме в этом смысле повезло больше - в то время как Зося понятия не имела, жив ли вообще ее сын, мама могла повторять слова из моего письма, в котором я сообщил, что работаю геологом в каменоломнях в страшной глухомани, посреди леса и скал, что здесь спокойно, что я ловлю рыбу, собираю грибы, сам пеку хлеб в печке и заквасил на зиму целую бочку капусты. Правда, она, наверно, слишком уж часто читала вслух именно эти строки из моего письма, но ведь с тех пор прошло почти четыре года, и сын Зоей теперь уже был подпоручиком, одно время он служил в Ираке, откуда прислал матери ботинки из самой мягкой кожи, потом попал в Ливию, а последний раз подал о себе весточку с юга Италии. Моя мама подумала, что причины возникновения ненависти между некоторыми людьми порой совершенно необъяснимы, может, тут замешана генетика или даже метафизика. Сказать по правде, не в ладах были не только мама с Зосей. Стычки среди женщин стали обычным делом и возникали по самым ничтожным поводам. А может, все это слишком затянулось, и женщины до тошноты надоели друг другу, осточертели им все эти бабские проявления характера, опротивел вид пышных или плоских грудей, бедер и животов, трусиков, чулок, кремов, лаков для ногтей, губных помад? Все эти таблетки от боли в животе, мигреней, сердцебиений… Им не хватало внимания мужчин, ради которых обычно идут в ход наряды, косметика, таблетки и прочие ухищрения. Но зачем все это было сейчас, если в лагере остался только взвод охраны, несколько врачей и санитаров, а кроме них - только больные и увечные?
Где-то вдалеке громыхнул одиночный выстрел. Стреляли, скорей всего, для острастки, чтоб отогнать воров, которые выскакивали из темноты на своих низкорослых, юрких лошадках и, соскользнув с них, бесшумно, как змеи, ползали по песку возле накрытых брезентом складов в поисках чего-нибудь съестного, а еще патронов, которые сгодились бы для их примитивных ружей. Моя мама отстегнула пуговку на кармашке, где лежал свисток, и прислушалась. Кругом была тишина, которую нарушали только монотонный стрекот цикад да редкое взлаивание шакалов, но теперь оно слышалось совсем уж в отдалении и с другой стороны. Похолодало. С неба, от которого всего несколько часов назад несло жаром, как от раскаленной печки, теперь тянуло холодом, точно из распахнутого настежь холодильника. Моя мама раздумывала, не пойти ли надеть безрукавку, но потом решила подождать, пока привезут почту. В самом начале девятого - что-то рано сегодня - она увидела два огонька, маячившие в черноте; колыхаясь в воздухе низко над землей, они росли, надвигались. Как только свет фар, полоснув по воротам, замер, мама встала и не спеша двинулась в сторону штабного барака. Она знала, что проезд через ворота займет какое-то время. Первым делом - проверка пропуска, затем торговля по мелочи с постовым: утвердительные и отрицательные кивки, объяснение на пальцах с использованием одного и того же, весьма скудного, запаса английских слов; на все это уйдет добрых четверть часа. Наконец ворота открываются, сноп яркого света сперва перечеркивает плац, затем опоясывает лагерь, и джип, лихо развернувшись, тормозит возле крыльца. Из-за баранки выскакивает негр в полевой форме британских войск. Бурек на веранде, потянувшись, встает, машет хвостом, после садится и смотрит.
- Добрался без приключений, Джон? - спросила моя мама.
- Все о'кей! - ответил негр, блеснув в улыбке зубами.
Обойдя машину, он протянул руку и стащил с заднего сиденья мешок с почтой. Господи, думала моя мама, сделай так, чтобы там оказалось письмо для Зоей, чтоб я могла отдать его этой язве, наградив попутно красноречивым взглядом, и пускай бы она поняла, что я выше ее насмешек и подозрений. Она заслуживает того, чтоб швырнуть ей это письмо на стол, как когда-то она бросила моей маме открытку из Англии, да так, что та полетела на пол. Господи, хоть бы только было это письмо! Одно из двух, думала мама: письмо есть или его нет, а раз так, шансы на то, что оно есть, очень велики - целых пятьдесят процентов. Это чуточку женское, но вполне логичное рассуждение позволило моей маме на некоторое время обрести равновесие. Она прошла вперед, приоткрыла дверь в дежурку, сняла с гвоздя ключ от канцелярии. Дежурный офицер сидел прильнув ухом к радиоприемнику; он слушал какую-то едва пробивавшуюся далекую станцию и глянул на маму невидящим взглядом. Мама отперла дверь, Джон развязал мешок и высыпал почту на стол; ее было всего ничего - дюжина писем и две посылочки. "Господи, дай Ты ей это письмо!" - опять взмолилась мама.
- О'кей? - спросил негр и потряс мешком над столом, затем очень старательно свернул его, перевязав посередке веревкой. Но не уходил - знал, что ему полагается сигарета. Короткий разговор и сигарета были частью ритуала. Мама вынула из кармана пачку и протянула Джону, продолжая всматриваться в рассыпанные на столе письма. Негр дал маме огонька и прикурил сам. "Господи, только бы было письмо, только бы было!" - повторяла про себя мама. Но письма не было. Джон говорил, глубоко затягиваясь дымом:
- Все, конец, больше война у нас не быть!
- Но война еще не кончилась, - возразила моя мама, и в этот самый момент ноги под ней подогнулись и ей пришлось схватиться за край стола. Одна из посылок была возвратом! Мама слишком хорошо знала, что означает, когда фамилия адресата перечеркнута и жирная красная стрелка указывает на фамилию отправителя. Ей была знакома эта посылка и известно ее содержимое, потому что собирали ее на общем столе: в картонной коробке из-под печенья лежали две пачки трубочного табака, по одной - кофе и миндаля и голубой шелковый шарфик: такие шарфики недавно вошли в моду в армии, их носили на шее под рубашкой. Мама была свидетелем изготовления этого шарфика, кропотливого вытягивания тонюсеньких поперечных нитей и последующего связывания продольных так, чтобы на концах получилась бахрома. Посылка была отправлена каких-то две недели назад. Джон говорил:
- Во всем мире еще не конец, зато у нас уже не быть война. Война уже далеко и не возвращаться больше. У нас - тишина, покой. Через два месяца конец армия, Джон вернуться и водить автобус в Хартуме.
- Джон, у меня к тебе просьба: прихвати эту посылку с собой и привези снова завтра.
- Завтра я не быть, завтра другой парень, я быть в пятницу.
- Ну пускай в пятницу, - сказала моя мама, полезла в карман и, вынув едва початую пачку сигарет, протянула Джону.
- Всё - мне?
- Да. Нераспечатанной у меня нет.
- О'кей, о'кей! - сказал Джон и вскинул руку к голове, обратив ее пепельно-розовой ладонью к маме: это должно было означать, что мама может не беспокоиться, все будет в полном порядке. Джон развязал мешок, сунул в него посылку и снова завязал. Долго раздумывать он не стал. Правду сказать, мотивы поступков белых людей порой оставались для него загадкой, но в данном случае все ясно как день: получатель посылки сорвался в самоволку и еще не вернулся, наверняка валяется пьяный где-нибудь в Бейруте или Тель-Авиве, и теперь надо скрыть, что его нет, а мама решила об этом позаботиться. А подержать пару дней посылку у себя - никакое не преступление, преступлением было бы, если б Джон ее прикарманил. Но ни у кого из англичан или поляков Джон никогда еще ничего не украл.
- Спасибо, спокойной ночи!
- Спокойной ночи, Джон, спокойной ночи! - ответила мама.
Послышалось веселое и неожиданно громкое тарахтенье мотора, затем луч ослепительного света ударил в окна, погас, и джип умчался. Мама перебрала еще раз письма, взяла одно из Португалии для поручика, дежурившего в соседней комнате, а второе, из Италии, для Люцинки. Заперла дверь на ключ и, войдя в дежурку, протянула письмо офицеру. Увидела, как разглаживаются морщины у него на лбу, как светлеет от улыбки лицо.
- О, спасибо вам, Стася, спасибо!
- Не за что, пан поручик. Служу отчизне, - попыталась пошутить моя мама. Повесила ключ на гвоздик и вышла.
На улице похолодало, месяц уже оторвался от горизонта и заливал землю холодным молочным светом. Стряхнув на веранде песок с башмаков, мама вошла в комнату. На столе было убрано, женщины лежали в кроватях, только Люцина все еще торчала возле радиоприемника. Мама положила письмо перед ней на приемник.
- Ой, спасибо, Стасенька! - покраснев от волнения, воскликнула Люцина.
- Мне конечно же ничего нет, - сказала Зося. Она лежала на спине, уставившись в потолок; со своей ощетинившейся папильотками головой Зося смахивала на огородное пугало.
"Разумеется, нет, а даже если б и было, я выкинула бы его в мусорную корзину", - хотела ответить моя мама, но ничего такого не сказала. (А может, сказала, только разве теперь сознается? Нет, все-таки, наверно, не сказала.) Просто бросила равнодушным тоном, не взглянув на Зосю:
- Тебе - ничего.
Потом моя мама шарила в тумбочке в поисках сигарет, делала вид, что ищет что-то на полочке, сунула даже в карман какую-то ненужную вещицу, затем сняла с вешалки кожаную безрукавку.
- Ты никак замерзла? - поинтересовалась старшая.
- Что-то свежо стало, у меня даже мурашки по спине побежали, - ответила мама, стараясь говорить своим обычным голосом.
- Давай встану, согрею тебе чайку на плитке, аспиринчик примешь.
- Да спасибо, не нужно, пройдет и так.
Мама долго возилась с пуговицами на безрукавке, перекладывала свисток из нагрудного кармана форменной блузы в карман безрукавки, пытаясь унять дрожь в руках. Тянула время, хотя никогда в жизни ей ничего так не хотелось, как поскорее оказаться за дверью барака. Просто взять и выйти мама была не в состоянии. Ложь, которую она себе позволила, парализовала. Преодолевая сопротивление мышц, не желавших подчиняться ее воле, она заставила себя пройти те четыре шага, которые отделяли ее от двери, бросила на прощание "Спокойной ночи, девочки", открыла и потом захлопнула за собой дверь. (Мама рассказывает, что чувствовала себя так, как когда-то покидая морг, где она участвовала в опознании останков солдата из их роты, разорванного на куски немецкой бомбой, но, пожалуй, это неподходящее сравнение.) Спустилась на негнущихся ногах, точно на ходулях, по ступенькам, а потом, пройдя несколько шагов в направлении плаца, остановилась, довольно громко воскликнув: "О господи!" - и тут же невольно оглянулась, будто не она, а кто-то другой произнес эти слова.
Месяц на небе стоял уже высоко и светил так ярко, что видно было как днем, только теперь этот ясный ночной мир походил на негатив дневного. Словно на проявленной фотопленке, все выглядело наоборот: обведенные серебристыми линиями контуры бараков четко выделялись на фоне черного неба, то, что должно быть светлым, стало темным, а на месте теней сейчас были полосы света. Казарменный плац казался почему-то больше, теснившиеся вокруг него бараки как бы расступились. Пространство словно раздвинулось, а земля раздалась вширь. Мама моя сделала еще несколько шагов и подумала, что допущенная ею ложь, не перестав быть ложью, никому, если разобраться, вреда не принесла. Ни маме, ни Зосе, потому что Зося сможет еще целых два дня жить в неведении о том, что произошло. А потом? Потом… но ведь все мы так или иначе когда-нибудь помрем, это только вопрос времени и ничего больше. Эта печальная (а по сути своей банальная) мысль показалась вдруг маме великим и спасительным откровением.
Как одуванчик
(перев. О. Чехова, 2002 г.)
Этот город лежит на вершине холма, возвышающегося над всей округой. К нему ведет длинная, плавно поднимающаяся и вьющаяся среди полей дорога. В ее начале по обеим сторонам растут деревья, потом она бежит среди пустых лугов. Но там, в городе, куда я иду, много разных деревьев, они растут островками, издалека похожими на искусно составленный букет.
Попасть в этот раскинувшийся среди деревьев и окруженный стенами город можно через высокие сводчатые ворота. Я прохожу через них и оказываюсь в городе мертвых. Те, кто сто лет назад планировал его, были мудры и предусмотрительны. Им достало смелости понимать самим и не скрывать от других, что человек - существо смертное и что город, в котором ему предстоит жить после смерти, будет расти и развиваться, ибо из города живых все обитатели со временем, рано или поздно, переберутся сюда. Вот почему кладбище широкое, просторное, разделено на кварталы, там есть свои районы и улицы. Главные аллеи пронумерованы, как авеню в Нью-Йорке: XI, XII, XIII - и так далее. Наверное, и это сделано с мыслью о будущем, для порядка и чтобы легче было ориентироваться. Я расстегиваю пиджак и снимаю кепку, потому что мне стало жарко, а дорога в этот город оказалась утомительной. Кругом царит тишина, только откуда-то издалека, из купы высоких деревьев доносится крик одинокой птицы. Я иду по центральной аллее между массивными строениями из черного мрамора. Их фасады украшены коваными бронзовыми или железными решетками и фонарями, выточенными из камня кашпо, жестяными венками. Окаменевшие ангелы, расправив крылья, обнимают колонны, склоняются над умершими, в отчаянье заламывают руки, плачут. Но их горе не раздирает душу, это скорее тихая печаль и упрек, обращенный к нам, еще живым. Я прохожу мимо просторных, комфортабельных резиденций, заселенных целыми поколениями, мимо укрепленных, как бункер, обителей одиноких людей и бездетных супругов.
Я сворачиваю на боковую улицу, где тридцать лет назад навечно поселился мой отец, в семистах километрах к западу от города, в котором родился. Хотел ли он остаться здесь навсегда? Не знаю. Он никогда об этом не говорил. Я знаю о нем очень мало. Нас словно разделяет завеса из густого тумана, который только временами, все реже и реже, рассеивает на мгновение ветер. И в эту секунду я вижу отца очень отчетливо: высокий, немного сутулый, он идет, несмотря на возраст, легкой походкой, время от времени делает движение рукой, как будто отодвигает в сторону какую-то невидимую мне преграду на своем пути. У меня не получается завязать с ним разговор. Он не отвечает на мой вопрос, только изредка раздается его покашливание, которое обычно предшествовало ответу, но ничего, кроме этого покашливания, я не слышу. Иногда отец является мне неожиданно, и я вижу его так отчетливо, будто на него направили луч прожектора. Тогда я стою как вкопанный, напрягаю зрение и слух, жду, что он сделает, что скажет. А он, как во времена моего детства, сам словно ребенок, устраивает какое-нибудь дурацкое представление, например - нагибается, осторожно срывает белый одуванчик, медленно подносит его ко рту, вытягивает губы, дует - и одуванчик рассыпается в воздухе и исчезает. Потом отец оборачивается ко мне и улыбается, как будто хочет сказать: "Было - и нету! Правда, смешно?" Иногда он еще раз повторяет фокус, который, когда я был маленьким, так меня поражал.
Я наклоняюсь над могилой отца, очищаю землю от листьев и пожухлой травы, потом расставляю лампады. Я думаю: вот на глубине полутора метров под землей, среди истлевших досок лежат кости человека, который был моим отцом. Я приехал сюда только для того, чтобы зажечь свечи на его могиле. Уж не самолюбие ли мною движет - как если бы я приехал на свою могилу, как если бы воздавал почести самому себе? Я поправляю лампады, меняю их местами. То мне кажется, что они должны составлять какую-нибудь геометрическую фигуру, то я снова расставляю их в беспорядке по всей поверхности или, наоборот, собираю вместе. Мысли и чувства, сопутствующие моим действиям, очень сложны. Тут есть что-то общее с эстетикой или даже с магией. Мне вспоминается шутливая поговорка отца, которая так сердила мою маму: "Чем глупее, тем смешнее…".