День накануне - Корнель Филипович 9 стр.


Окна настолько низко, что Моисею не нужно даже вставать на цыпочки - вся столовая как на ладони, - и видит ведь, что никого тут нет. Спустя мгновение, которое, правда, тянется очень долго, голос Моисея доносится уже откуда-то из глубины квартиры:

- Здравствуйте, прошу прощения, у вас нет моей сестры Ривки?

- Здравствуй, - отвечает тетя Казя, мамина сестра. Она уже взрослая, старше мамы на семь лет, и уже год как замужем. - Они только что со Стаськой в саду были.

- Бежим через окно, - шепчет моя мама, приподнимает осторожно скатерть и смотрит, свободен ли путь. Где-то открыли дверь, и по всем комнатам пронесся сквозняк, подхватив с пола маленькое белое перышко. Из сада, с другой стороны дома, долетает голос тети Кази:

- Стаська, Ривка, где вы?

- Давай! - командует моя мама. Они с Ривкой выскакивают в окно, крадутся вдоль плетня, прячутся за углом сарая. Мама чешет обожженную крапивой ногу. Немного подождав, она отзывается тоненьким голоском примерной девочки:

- Мы здесь, мы смотрели котят!

Это было почти пятьдесят лет назад. Теперь все позади: две войны, снега, морозы, жара, бураны и песчаные бури. Два дня назад мама вернулась на родину. Тетя Казя сидит напротив нее, слушает и думает: что это Стася несет, ну что она мелет? Какая Ривка? Погоди-ка - а может, и правда? Ведь у Цинкера было двое детей, его дочка как раз была ровесницей Стаси, только не помню, как ее звали. У тети Кази совсем иной взгляд на прошлое. Как бы с другой точки, будто из окна высокого дома. Она щурит глаза, чтобы лучше рассмотреть то далекое, давно минувшее. Пытается припомнить, как выглядела эта дочка Цинкера, даже представить себе, что это для нее значило - поесть ветчины? Может, как если бы нас, христиан, заставили съесть кусок человечины? Нет, что за чушь лезет в голову! Но, например, кусочек чего-то противного - лягушки или дождевого червяка… А в общем, все, что говорит мама, кажется тете Казе ужасно наивным, просто ребяческим. Все дети любят фантазировать, и Стаська, когда была маленькая, тоже вечно выдумывала что-то несусветное, кажется, лишь для того, чтобы потом абсолютно всерьез в это уверовать. А теперь грех себе нашла. Маленький, окруженный приятными воспоминаниями грешок. Курам на смех! Столько людей погибло. Миллионы людей. А сколько кануло неизвестно куда, и никто не знает, где они, куда подевались. Давно уж никто их не видел, и нет от них вестей. Наверное, и Ривки нет в живых. А тут мама о ломтике ветчины. Тете Казе тоже есть чего порассказать, но она пока молчит. Немного погодя, пару раз откашлявшись, будто желая отогнать свои мысли, она говорит робко:

- Нет, Стасенька, ты, наверное, перепутала. Это было не в Богдановке, а в Васильковцах, ведь я помню, что Юзек - у него всегда были завиральные идеи - хотел арендовать или даже купить у Цинкера этот дом, да еще с куском леса в придачу. А дочку Цинкера звали вовсе не Ривка, а Ивка.

- Казя, да я точно помню, что Ривка!

- Ну, пускай, может, я забыла, но уж совершенно напрасно ты, - она хочет сказать "вбила себе в голову", но говорит: - Вообразила, будто Господь Бог покарал тебя за то, что ты подговорила эту Ривку поесть ветчины.

- Склонять других к греху - тяжкий грех.

- Но, Стасенька…

- Господь Бог один, только религии разные, - говорит моя мама твердо. Ей не очень-то возразишь, потому что совсем недавно мама была человеком военным. На ней гимнастерка, правда без знаков различия и наград, зато пуговицы с гербом. И в манере речи, и в движениях у мамы еще сохранилась армейская выправка и уверенность в себе. Это вызывает уважение. Да, мама уже не та девочка, что приехала в Васильковцы на каникулы. Лишь ее воспоминания и ее вера сохранили детскую свежесть и простоту. Тетя Казя говорит понизив голос, словно боится, что ее услышит кто-нибудь чужой:

- Нет, Стасенька, это не Господь Бог и не Ривка. Это муж дворничихи тебя упек…

- Какой дворничихи?

- Из нашего дома.

- Не может быть!

- Да, Стасенька, и не только тебя. Помнишь, на третьем этаже жил офицер, высокий чин, такой с седой бородкой, уже в возрасте, так на него он тоже донес. Все потом всплыло. А на тебя, кажется, из-за тех званых вечеров и что на рояле играли "Еще Польша…" и "Эй, стрельцы, вперед!..".

Мама похлопывает себя по карманам. В одном - спички, в другом - сигареты. Отстегивает пуговицы, достает сигареты и коробок спичек. Муж дворничихи - это тот, неказистый и слегка комичный, в шапке-ушанке? Вежливый, улыбчивый. Услужливый. Сколько раз он что-то там налаживал, чинил. Постоянно говорил: "Цалую ручки, сдарня" - и снимал свою ушанку, а это было уж совсем ни к чему, тем более что мороз стоял жуткий.

- Да, да, Стасенька, - повторяет тетя Казя, заметив недоверие, отразившееся на мамином лице. - Все всплыло, это он доносил. Подполье приговорило его потом к смерти. Страшное дело. Я помню тот день. Мрачно, холодно, мокрый снег валил. Я видела, как он лежал на пороге в одной рубахе и кальсонах, а из-под него текла кровь - аж со ступенек капала. Знаешь, я раньше не могла себе представить, что в человеке столько крови. А жена его так ужасно кричала - мы уши затыкали.

Не верить своей сестре мама не может, но и допустить, что все это имеет к ней самой какое-то отношение, тоже не может. Хватит с нее ужасов, насмотрелась за войну. Да, возможно, маме и хотелось бы, чтобы тот, кто виновен в ее незаслуженных страданиях, был наказан, но не таким же образом. И она предпочитает держаться своей версии происшедшего, потому что та проще, мягче, что ли, и не выходит далеко за рамки привычного. В ней есть понятие Бога и греха, есть страх, вина и наказание, но нет этой мерзости, этого свинства, предательства, мести, крови. Мама закуривает, гасит спичку, помахав ею в воздухе.

- Давай не будем больше об этом. Главное, что мы выжили и что мы снова вместе.

Молитва неверующего
(перев. И. Подчищаева, 2002 г.)

Как-то утром, перед отправкой на работу, к моему другу, с час как принимавшему больных в санчасти, гурьбой вошли заключенные, и среди них немолодой уже, но выглядевший значительно старше своих, как потом оказалось, сорока девяти лет мужик. Он был из русских староверов и сидел за свои странные религиозные убеждения. Невзлюбившее старовера лагерное начальство не упускало случая поизмываться над ним, некоторые же заключенные, русские, относились к нему с большим уважением. Мой друг знал его только с виду. Старовер запомнился ему приветливым выражением лица - нет, пожалуй, это не совсем точное определение: скорее, не сходившей с лица полуулыбкой, подобной той, по которой иногда можно угадать тяжело больного или старого зека, скрывающего под застывшей гримасой предчувствие конца. Теперь он показался моему другу сильно изменившимся, исхудалым; под мышкой у него торчал засунутый санитаром градусник. Лицо серое, скукожившееся, как печеное яблоко, седая борода топорщится разлохмаченным веником, волосы мокрые от пота. Температура у старовера была не слишком высокой - тридцать восемь, но по всему было видно, что ему худо.

- Где у тебя болит? - спросил Мечислав.

Старовер с трудом разогнулся и дотронулся до живота около пупка. Санитары положили его на топчан и помогли расстегнуть и спустить штаны. Мечислав принялся осторожно прощупывать впалый живот. В районе желчного пузыря чувствительность была невелика, зато вправо и вниз от пупка резко возрастала. Область аппендикса была особенно болезненна, кожа там слегка порозовела, впрочем, с болью это могло быть не связано. Мой друг, как бы спеша покинуть место, которое с самого начала показалось ему наиболее подозрительным, прощупал желудок, селезенку, печень, толстую кишку. В ней скопилось немного газов, остальные органы были вроде бы в порядке.

- Ты завтракал?

- Нет, меня мутило.

- А вчера на ужин что-нибудь ел?

- Ничего - тошнило все время и даже вырвало.

Мой друг еще раз пощупал живот в районе аппендикса, стараясь не особенно сильно нажимать. Теперь у него была почти стопроцентная уверенность, подкрепленная каким-то внутренним чутьем, интуицией, подсказывающей, что это аппендицит. Но даже старый, умудренный опытом практикующий врач не всегда может быть уверен в точности своего диагноза. Что уж говорить о нем, который на занятиях в клинике видел всего два, от силы три случая воспаления червеобразного отростка. И раз только профессор показал, как менять повязку после такой операции, да и то когда шов уже почти зарубцевался. И все. Так откуда взяться уверенности у него, студента третьего курса медицинского института? Без практики, без рентгена, без коллеги-врача, с которым можно было бы посоветоваться? Мечислав велел санитарам помочь староверу одеться и уложить его на койку в больничке, а сам сел за стол писать освобождения от работ тем, кому следовало остаться в бараке. Благо их было не так много: двое с переломом руки - кости еще не совсем срослись, один с подозрением на воспаление легких, ну и старовер. Санитар Казюк стоял в ожидании бумаги, чтоб бежать с ней к коменданту.

- А у старовера-то что? - спросил Казюк.

- Аппендицит. Пусть пока полежит.

- Касторки ему дать, да и дело с концом, - сказал Казюк.

Мечислав перестал писать и резко обернулся к санитару.

- Ради бога, только не это! А может, дали уже?!

- Даже если б захотели - касторки нету. Командир всю извел на сапоги - в воскресенье собрался на диких уток охотиться, - сказал второй санитар, Михайло.

Казюк помчался со списком к коменданту и немного погодя вернулся - фамилия старообрядца из списка была вычеркнута. Мечислав вскочил и как был в белом халате со всех ног бросился к воротам. Там уже строились в колонны для выхода на зону. Комендант в окружении офицеров наблюдал за разводом и отправкой первой колонны. Подлетев к коменданту и доложившись по форме, Мечислав попросил того отойти в сторонку на два слова. Комендант, крупный, грузный мужчина, откормивший себе брюхо на доппайках, за долгие часы сидения за столом и в кабине рядом с шофером, сделал три шага вбок и сказал:

- Слушаю.

- Вы вычеркнули из списка фамилию Рыбакова.

- Верно. Тридцать восемь - это не температура.

- Столько было часа два назад. Сейчас уже тридцать восемь и пять, - соврал Мечислав. - Он может умереть, если спустится в забой.

Еще месяц назад комендант крикнул бы: "Да и черт с ним!" - теперь же он проглотил эти слова, только на скулах заходили желваки.

- Что с ним?

- Пока точно не знаю. Но температура все время повышается. Может, воспаление легких или даже воспаление мозговых оболочек, - как по нотам врал Мечислав. - Трудно сказать, во что это может вылиться. Во всяком случае, в таком состоянии он работать не может, да и транспортировать в госпиталь его нельзя. Я отвечаю за его жизнь перед вами, гражданин комендант.

Комендант подумал, что и он, комендант, теперь отвечает за жизнь этого ублюдка старообрядца. С минуту он молча стоял, глядя в глаза Мечиславу, будто раздумывая, хотя наперед знал, что ответит.

- Ладно. Подержи его у себя. Если до завтра температура не спадет, отправим в госпиталь на базу.

Мечислав вернулся и сел за стол. Он смотрел в окно на выходящие из ворот колонны и думал. Допустим, это аппендицит, тогда поездка в тряском грузовике по ухабистой дороге, где брошенные под колеса в низких топких местах доски скачут, как клавиши, - верная смерть для больного. Ну а если аппендикс лопнул или это случится через пару часов, перитонит обеспечен, что тоже означает конец. Мечислав уже ознакомился с инструкцией по применению недавно полученного сульфатиазола и мгновенно подсчитал, что лекарства хватит, только чтобы вылечить одного человека от воспаления легких или не более двух от дизентерии. А от воспаления брюшины? У мыслительного процесса, предваряющего принятие быстрого решения, свои законы: он протекает скачками, а промежуточные стадии подобны прозрачным узорам на стекле, поэтому схватываешь не отдельные элементы, а все разом. Правда, принятые таким образом решения хоть и молниеносны, но слишком часто едва ли не безумны. Успешность их осуществления зависит тогда только от везения или, попросту говоря, от воли случая. Мечислав отвернулся от окна и крикнул:

- Казюк, Михайло!

- Да.

- Как там наш старовер?

- Плох совсем, стонет, блевать его тянет.

- Измерьте еще раз температуру. А теперь слушайте внимательно: покажете мне все, что у вас есть из хирургических инструментов. Их надо будет как следует простерилизовать.

- Чего-о?

- Про-ки-пя-тить. Поняли? Кипятить не меньше получаса. Вам ясно?

- Да.

- Потом нагрейте побольше воды для мытья рук. Ну что уставились? Действуйте!

Мечислав отпер ключиком шкафчик - новое приобретение, сработанное лагерным столяром, и убедился, что есть почти полпузырька эфира, капелька спирта, иглы и немного хирургических ниток. И еще кое-что, немыслимо ценное - кетгут.

- Казюк, ну где инструменты?

Оказалось, что у больного тридцать восемь и семь, - температура поднималась.

Санитары занялись поисками инструментов. Долго рылись на полке, переставляли бутылочки, пузырьки. Наконец Мечислав увидел перед собой разложенные на белой клеенке два пинцета, скальпель, хирургическую ложку и несколько зажимов. На большее он и не рассчитывал. И вдруг, похолодев, заметил, что у скальпеля, инструмента самого необходимого, отломан конец, а щербатое лезвие напоминает зубья пилы. В следующий момент он как будто услышал треск раздираемых тканей и такую боль, словно резал собственное тело.

- Ну нет, я с ума сойду. Что это такое, что это такое, я вас спрашиваю?

- Небось банку с американской тушенкой кто-нибудь открывал…

Мечислав задумался, потом полез в карман за своим складным ножичком в жестяной оправе. Он немало за него заплатил: с четверть кило сахару, который копил целый месяц, отрывая от ежедневной пайки. Лезвие было одно, зато острое как бритва - Мечислав любил тонко заточенные карандаши. Не далее как вчера он правил ножичек на бруске, а потом на ремне. Послюнявив тыльную сторону ладони, он испробовал лезвие - брило не хуже стального. Мечислав отложил в сторону щербатый скальпель, а к пинцетам и зажимам добавил свой ножичек.

- Кипятить не меньше получаса, - приказал он решительным тоном, но уже без раздражения. Криком делу не поможешь.

- Есть!

- Через час - операция. За полчаса до операции - мытье рук с мылом в горячей воде по локоть. Мыться тщательно, воду менять три раза. Все понятно?

- Так точно.

- А куда вы его положите, доктор?

- Составьте два столика, накройте чистой простыней. Ножки у столиков свяжите шпагатом, чтоб не разъехались. Все ясно?

- Угу.

- Да, вот еще что, - снова обратился он к ним. - Ты, Михайло (ему показалось, что для выполнения этой миссии белорус или кто он там, украинец, но только не поляк Казюк, подойдет больше), беги к коменданту, скажи, доктор просит выдать лампочку помощнее, не меньше сотки, только не проговорись, зачем нам понадобилась сотка, скажи, при двадцатипятисвечовой доктор ничего не видит. Ладно? Ну беги!

- Понял, - ответил Михайло без особого энтузиазма и пошел не спеша.

Часом позже старовер Рыбаков Иван Васильевич лежал на столе в чем мать родила, худой как щепка, с выступающими ребрами, обтянутыми тонкой, словно пергамент, кожей. Он напоминал павшую лошадь, до которой вот-вот доберутся волки. Мечислав прикрыл его ноги и грудь полотенцами.

- Надо вырезать из тебя эту дрянь и выбросить, - говорил он ему, протирая спиртом правую нижнюю четверть живота.

- Делай что хочешь, лишь бы болеть перестало.

- Больно не будет, ты только смотри не дернись.

Мечислав немного обождал, пока не подсохла кожа, потом вылил до капли остатки эфира на то место, где собирался делать надрез. Эфир, должно быть, подействовал, и староверу стало полегче, потому что он перестал стонать.

Отношение к религии у Мечислава было довольно поверхностным, скажем так - по-армейски формальным: "Рота - на молитву!" и "Когда займется утренняя зорька…", а вечером опять "На молитву" и "Под защиту Твою…". Он отдавал команды и сам пел вместе с другими своим сильным чистым баритоном. Этим его обязанности перед Богом, в которого он не очень-то верил, исчерпывались, и можно было считать их исполненными. Верил он только в Польшу, в ее историю и мудрость некоторых ее королей и вождей. В школе, в армии и когда был в партизанах, носил на серебряной цепочке образок Божьей Матери Ченстоховской, подаренный матерью, когда ему исполнилось семь лет. Собираясь мыться или купаться в реке, он вспоминал о его существовании и следил за тем, чтоб не потерялся. Для него это был амулет и ничего больше. В тюрьме, разумеется, образок отобрали.

И вот теперь ему предстояло - чего он никогда прежде не делал - добраться до внутренностей человека: разрезав живую плоть, вскрыть брюшную полость. Все было готово: на табурете, прикрытом полотенцем и придвинутом к импровизированному операционному столу, лежали на тарелке простерилизованные инструменты, на другой тарелке - ватные тампоны. На полочке ждал стакан кипяченой воды с двумя растворенными в ней таблетками риванола. Мечислав свято верил в эффективность этой желтой жидкости - еще с партизанских времен ему были известны ее чудодейственные обеззараживающие свойства. Через минуту ему предстояло начать операцию с надреза кожи - и тут вдруг силы оставили его. Мечислав взглянул на санитаров - выражение лица у обоих было глуповатое. Они замерли в ожидании. Оцепенев от накатившего на него страха, Мечислав внезапно почувствовал себя одиноким и беспомощным. Правая рука, казалось ему, онемела, как после сна в неудобном положении, а пальцы утратили чувствительность и будто одеревенели. И в этот момент, не находя ни в себе, ни вокруг себя ничего, что могло бы прийти ему на помощь, он начал молиться - впервые со времен детства. Слова всплывали независимо от него откуда-то изнутри и заставляли беззвучно шевелиться губы и язык: "Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе…" Была ли это молитва? Он не знал и не думал об этом. В ту минуту это было единственное, что он мог сделать для себя и для лежащего на столе человека.

Двумя пальцами оттянув тонкую, совершенно лишенную жировой прослойки кожу, он неглубоко воткнул ножик и, ведя его так, как это делают, разрезая страницы книги, сделал двенадцатисантиметровый надрез, косо сбегающий вниз к правому паху. Крови было совсем немного.

- Во было бы дело, если б тут пан командир лежал, - сказал Казюк.

- Не болтать, держите пинцетами кожу и тампонируйте! - прикрикнул Мечислав.

Назад Дальше