Видит Бог - Джозеф Хеллер 16 стр.


В начале был Авраам, глава первой еврейской семьи, изгнавший, к чему подстрекала его Сарра, сына своего Измаила, человека кочевнической складки, за то, что он насмехался над вторым его сыном, Исааком, на празднике по случаю отнятия последнего от груди, а также за возможные в будущем посягательства на него, предзнаменуемые подобным поведением. Измаил, сын рабыни Агари, лихо стрелял из лука и был между людьми, как дикий осел - руки его на всех, и руки всех на него. Конечно, без него семье было спокойней. И вот когда Авраам наконец избавился от Агари с Измаилом - догадайтесь-ка, что он сделал? Взял себе очередную жену! И породил еще шестерых детей! В его-то годы!

Нужны ему были новые дети? Как новая дырка в голове. Что он, прожить не мог без новой жены? Такой человек, как он, столь насыщенный жизнью? Я думаю, его просто на свежую бабу потянуло. При нашей средиземноморской жаре плотский пыл сильно ударяет в голову - я не первый, кому случалось по временам разжигаться что твоему козлу. Рувим валял Баллу, Иуда своротил с дороги, чтобы вставить женщине в одежде блудницы, оказавшейся в итоге женой его покойного сына. Теплый климат, долгие, душные вечера - все это разжигает похоть. Вернись, о Сунамитянка моя, дабы мог я снова ласкать тебя и любоваться тобой. Вирсавия, давняя любовь моя, вытянись рядом со мною и снова наполни руки мои толстой твоею задницей, раскрой предо мною ноги твои, как раскрывала их прежде, чтобы мог я хотя бы еще разок познать тебя и, быть может, снова вкусить на утро радость. Преклони, любовь моя, сонную голову на руку мою, ибо жажду в печали моей петь тебе песни, словно вся волшебная жизнь еще лежит перед нами, ибо должно нам любить друг друга либо умереть.

У Саула гарема не было - я первым в Израиле додумался до этого сумасбродства, - но ему и без гарема хватило горестей после того, как Самуил его, почитай, угробил. Саул молил о прощении за свои грехи, молил Самуила вернуться к нему, чтобы он мог и дальше служить Господу. Чего уж такого ужасного было в том, что он взял немного скота и сохранил жизнь царю в расчете на выкуп? Бог прощал дела и похуже. Но Самуил оставался неколебим. В миг, когда он обратился, чтобы уйти, Саул ухватился за край одежды его, пытаясь его удержать, и разодрал ее. У Саула случались дни, когда, что он ни делал, все выходило вкривь да вкось, - и этот был из худших.

И тогда Самуил сурово сказал Саулу:

- Ныне отторг Господь царство Израильское от тебя и отдал его ближнему твоему, лучшему тебя.

Ну, строго говоря, это было неправдой. На самом-то деле это была наглая ложь, поскольку лишь много позже, в Первой книге Царств, глава 16, Господь раскаялся, что содеял Саула царем над Израилем, и приказал Самуилу пойти к Иессею Вифлеемлянину и отыскать царя, которого Он усмотрел Себе между сыновьями его.

Дальнейшее, разумеется, история, и все, происшедшее во вселенной до того, представляется лишь увертюрой к моему рождению, прелюдией к величию, которого я достиг. Самуил пришел в Вифлеем с рыжей телицей на веревке. Старейшины города, понятное дело, затрепетали при его появлении, и трепетали, пока он не успокоил их, сказав, что пришел с миром, для жертвоприношения Господу. Никто, кроме меня, не задался вопросом, зачем он притащился устраивать жертвоприношение из Иудеи в Вифлеем. Разве не было алтарей в земле Вениаминовой? Он призвал к себе Иессея с сыновьями - вот так я и появился на сцене, поскольку выяснилось, что ни один из моих братьев Господа не устраивает. Дух Божий сошел на меня в самый тот день, да так уж и не уходил никуда, и в то же самое время дух Божий удалился от Саула, оставив его в безумии и одиночестве. Никто и оглянуться не успел, как он окончательно созрел для психушки.

Насколько я понимаю, основным недостатком Саула была провинциальная узость мышления, не позволявшая ему понять, что та самая теократия, которая сдернула его с горного пастбища и обратила в правителя Израиля, способна с такою же быстротой отказаться от него, едва он начнет вести себя как правитель. Проступки его были, в сущности, самые пустяковые. Сначала он в Михмасе совершил перед битвой жертвоприношение, потому что Саул припозднился. Тут никакой его вины не было. Потом его воины, изголодавшись, стали есть мясо с кровью. И тут его вины не было, тем паче что он же их за то и покарал. И кто, кроме Бога, осудил бы его за то, что он не исполнил своего проклятия и не убил Ионафана?

И вот за такие пустяки человека сгоняют с царства? Как вам угодно, а я с этим согласиться не могу, даром что именно я и оказался в выигрыше.

У меня подобного рода конфликтов с пророками и священниками не было - опять-таки благодаря Саулу, расчистившему мне путь, поскольку он и число их значительно подсократил, и влияние ограничил. Много ли от меня требовалось? - расточать улыбки Садоку с Авиафаром да время от времени кивать головой, выслушивая словообильные наставления Нафана, когда уж никак нельзя было от них отвертеться. Ни храмов, ни синагог, ни раввинов у нас не было, мы могли даже не соблюдать Пасхи каждый Божий год - если находили занятие поинтереснее. Мы разжигали по субботам огонь и могли работать, коли приспичит. Никто не лез к нам с выговорами за то, что мы сохраняли своих домашних идолов. У нас не имелось обязательных к повторению ежедневных и еженедельных молитв, и Бог наш, совсем как вулкан, на которого Он некогда походил, большей частью бездействовал, впав в спячку, и был совсем немногословен, если, конечно, Ему не случалось беседовать со мной. Все, что от меня требовалось, - это время от времени приносить на алтарь Его священнослужителей ягненка, те его резали, а мои обязанности на этом кончались. И тебе большое спасибо, дружище, и всем вам тоже доброго Рождества, конечно, загляну еще как-нибудь, с большим удовольствием. Ни Бог, ни Саул даже и не подумали назначить после смерти Самуила нового судью, а пророков или священников Саул при себе не держал. Что оставалось делать бедняге? Легко ли быть царем, если способностей к этому у тебя никаких да и предшественника, по стопам которого можно следовать, ты тоже не имеешь? Не диво, что он так разволновался. Диво, конечно, и диво великое, что первый приступ цепенящей депрессии приключился с ним в тот самый день, когда дух Божий удалился от него и сошел на меня, как, собственно, и то, что именно за мной послали, дабы я вырвал его из когтей этой депрессии. По причинам, которые остаются для меня загадочными и поныне, я уже тогда был известен в Гиве как умелый игрец на гуслях и человек, сведущий в воинских искусствах. А я и на войне-то ни разу не побывал. Правда, медведь мне на ухо не наступил, да и пращой я владел отменно.

Никто и слыхом не слыхивал о том, что Саул страдает эмоциональной неустойчивостью, до самого того дня, когда Самуил помазал меня, - разумеется, если не считать одного-единственного припадка религиозного экстаза, из-за которого он затесался в толпу пророчествовавших фанатиков, и в буйной пляске спустился с ними с горы, и разодрал на себе одежды, и катался голый в грязи, пуская пену изо рта. Такого рода предзнаменование заставило бы призадуматься всякого, кто не был, подобно Богу, ярым поборником принципа собственной непогрешимости.

Но как же я любил Саула! Как я глядел на него снизу вверх, даже когда он прогнал меня и охотился за мною по всей стране, до чего мне хотелось, чтобы он заключил меня в объятия и ввел в дом свой как члена семьи! Но этого не случилось.

Он значил для меня больше, чем Бог. Саул снится мне и поныне, а вот Бог не приснился ни разу. Сны мои о Сауле полны страстной тоски, раскаянья, примирения. Когда за мной послали, чтобы я его излечил, я пошел из Вифлеема в Гиву пешком и шел с таким чувством, будто ступаю по освященной земле. Я шел босиком, полагая, что миссия моя священна. Большую часть пути я прямо-таки задыхался от благоговения. Прославленный Саул, вот ведь с кем мне предстояло встретиться. Господин мой царь. Спаситель Израиля, военный лидер, совершивший марш-бросок в осажденный аммонитянами Иавис Галаадский, где он одержал первую свою большую победу, и разбивший - то была вторая - филистимлян в Михмасе. А теперь ему неможется.

Ирония ироний, сказал Екклесиаст, - меня, ставшего невольной причиной его болезни, призвали, чтобы его излечить.

Мне хотелось назвать его отцом. Я и называл его отцом. Каждый раз, обращаясь к нему как к господину моему царю, я называл его отцом. И каждый раз, отвечая, он называл меня сыном. В годы, что я провел с ним рядом, меня постоянно обуревало желание обнять его. В годы, проведенные вдали от него, меня снедала потребность вернуться. Он был сдержан в проявлении чувств и держал меня на расстоянии. Сказал, что сделает меня своим оруженосцем, и забыл об этом. Сказал, что вечно будет помнить меня, и ни разу не вспомнил. Сказал, что я всегда буду ему как один из его сыновей. Знай я в ту пору, какие чувства питает он к своим сыновьям, я бы встревожился.

Когда я явился с гуслями в глинобитный дом в Гиве, мне предложили омыть ноги. Я, разумеется, с радостью согласился. Я отмочил усталые ноги в холодной воде, налитой в глиняный тазик, и досуха вытер их выданным мне шерстяным полотенцем. Затем, следуя за провожатым, робко вошел в двери. И вступил в низкую комнату, где одиноко сидел погруженный в тяжкие думы Саул.

Сердце мое упало, едва я увидел его. Господин мой царь, человек рослый, с грудью, как бочка, и с почти невероятно развитой мускулатурой, сидел у дальней стены комнаты, полуоткинувшись на узкой деревянной скамье, обмякнув, точно неживой. Плечи его обвисли, голова клонилась на грудь. Волосы были всклокочены, борода спутана. Загорелые руки с набухшими венами вяло лежали на бедрах. Поначалу он даже не шевельнулся, поразив меня трагическим сходством с вышедшей из строя машиной. На какой-то миг я испугался. Он сидел с выраженьем покорного, неисцелимого страдания на лице, источая безмолвное уныние, наблюдать которое мне было почти так же мучительно, как было б испытывать. В комнате царили мрак и духота, но общее впечатление оставалось совсем не таким, какое вы вынесли бы из россказней Роберта Браунинга, - нет, Робертом Браунингом там и не пахло. Да и чего его, Браунинга, слушать? Я-то там был, а Браунинг не был, Браунинг сидел себе все время в Италии да слал домой свои заграничные впечатления. Саул между тем с усилием поднялся - тяжело, точно человек, томимый несказанным горем, и расправил измученное тело, подняв руки и вытянув их в стороны в позе распятого на кресте. Распятие - выдумка римская, не еврейская, а происходило все это за тысячу лет до того, как римляне появились на свет. Мы предпочитали казнить людей, сжигая их огнем или побивая камнями, да и тем занимались не часто. Куда проще было терпеть наших греховодников вместе с головной болью, которой они нас награждали, чем судить их и убивать. Никто не хотел поднимать лишнего шума. Чаще всего мы предоставляли их небесам или отправляли с мечом против наших врагов. И вот еще что: никто из нас не дал бы тогда ни понюшки табаку за второе пришествие Мессии, не говоря уж о первом, никто ни единым словом ни разу не помянул ни того, ни другого. Кому он был нужен, Мессия-то? Рая у нас не было, ада не было, вечности не было и загробной жизни тоже. Не было у нас тогда никакой нужды в Мессии, и теперь тоже нет, а бессмертие, как я себе понимаю, это и вовсе последнее, о чем стал бы хлопотать любой разумный человек. Для большинства из нас жизнь, с вашего дозволения, и без того оказывается слишком длинной.

Я не уверен даже, что мы, если честно сказать, так же сильно нуждались в Боге, как нуждались в вере в Него. Я, например, знаю, что едва ли не каждая хорошая мысль, рождавшаяся в моих с Ним разговорах, принадлежала мне. Верно, план насчет окружения филистимлян под шумок тутовых деревьев перед второй битвой при Рефаиме принадлежал Ему. Но я не уверен, что это так уж существенно или что я сам бы до него не додумался. Помнится, идея Иоава ударить по ним на рассвете с фронта была мне не по душе.

Саулова потребность в Боге, судя по его жалкому, апатичному виду, значительно отличалась от моей. Стоявший вблизи от него тазик для омовения ног так и остался неупотребленным, ступни и лодыжки Саула покрывала корка спекшейся грязи. Бесформенные шлепанцы из овечьей шкуры валялись бочком у ближайшей стены, прислонясь к которой стояли, стрекалами вверх, его копье и дротик. На полу лежала развернутая шерстяная подстилка с изголовьем из грубой козловой кожи. Даже став царем, Саул отказывался спать на кровати, предпочитая голую землю.

Я ничуть не сомневался в том, что он понял, кто я такой, едва я вошел. И все же прошло несколько времени, прежде чем он поворотился, чтобы вглядеться в меня. Он поднял руку, словно защищая глаза от света, лившегося в дверь за моей спиной. Я безотрывно смотрел на него. Он выглядел как человек, которому хочется выплакаться. Неутешное, сокрушенное выражение безнадежно влюбленного застыло на его лице. Я узнал эту безжизненную, иссушающую муку любви в мои первые годы с Вирсавией, когда нас пожирало столь исступленное счастье, я узнал ее и потом, в бесконечных приступах страстной тоски, когда все стало меняться столь неуправляемым образом. Эта ни с чем не сравнимая потребность сердца не стихает почти никогда, ни в хорошие годы, ни в дурные.

- Кто ты, - спросил наконец Саул тронувшим меня тоном, почти шепотом, словно в горле у него совсем пересохло. - У меня что-то с памятью, я плохо запоминаю людей.

На миг и у меня перехватило горло от внезапного прилива сострадания, наполнившего меня и слезами, и дурнотой.

- Я Давид, сын подданного твоего, Иессея Вифлеемлянина.

- Я плохо запоминаю людей, - повторил он.

- Я пришел, чтобы играть для тебя, - сказал я.

- Ты пришел играть для меня? - рассеянно переспросил он и примолк, не закрыв, словно человек, пораженный ударом, рта в ожидании моего ответа.

- Я буду играть и петь для тебя.

- Мне говорили, - произнес он с вопрошающей, задумчивой интонацией, - что в музыке таится волшебство, способное смирять свирепосердых.

- Да, я тоже часто слышал об этом, - смиренно ответил я молодым тенорком, чистым, как у мальчика-хориста.

Хотя, если честно сказать, это изречение особого доверия у меня не вызывало. Мой племянник Иоав обладал сердцем таким свирепым, что поди поищи, так его моя музыка скорее доводила до свирепства еще пущего, а не смиряла. Даже когда мы с ним, одногодки, вместе росли в Вифлееме, моя игра и пение неизменно пролагали между нами пропасть антагонистической несовместимости. Он в ту пору все больше бегал трусцой да тяжести поднимал, а я тем временем сочинял какую-нибудь там "Оду нарциссу".

Равнодушным кивком Саул приказал мне отойти от дверей и найти себе удобное место, сам же отвел опущенный взгляд в сторону и стал ждать. Я пришел в Гиву с восьмиструнными гуслями, позволявшими во всей полноте продемонстрировать мое владение техникой игры. Теперь я, стараясь скрыть дрожь в руках, плотно прижимал инструмент к груди. Губы мои онемели. Саул, похоже, утратил ко мне всякий интерес. Я неловко опустился на низкую скамеечку и изготовился, поставив одно колено на землю. Задубевшим, как мне показалось, языком я облизал губы и нёбо и попытался сыграть вступление. Первые ноты застряли у меня в глотке, породив придушенный звук, похожий скорее на кваканье. Я испытывал благодарность к Саулу, казалось вовсе меня не слушавшему. Две следующие ноты голос мой тоже смазал, и я уж было совсем приуныл. Но тут пальцы мои взяли первый настоящий аккорд, и я увидел, как он вдруг вздрогнул и изумленно распрямился, как будто наполнившие воздух дивные звуки отозвались в нем сочувственной дрожью, всколыхнувшей все его существо. Я вновь обрел уверенность в себе, да так быстро, что и сам того не заметил. Я ощутил, что владею своим инструментом, и с каждой нотой ощущение это крепло, я пел, точно ангел, голосом, слишком юным для мужа и слишком сладким для девы.

Я начал с простой, короткой русской колыбельной, которую слышал от матери еще в детстве, когда она укачивала меня, боявшегося темноты, и которую в позднейшие годы напевала, хлопоча по хозяйству, если бывала в хорошем настроении. Саул слушал меня со вниманием и казался довольным, я же тем временем перешел к собственным сочинениям, несколько более длинным и сложным. О человеке и оружии пел я, и о гневе Ахилловом, и о первом преслушанье человека, именно в этом порядке, не предполагая в идиллической моей наивности, что распространяюсь о предметах, которые либо разбередят в нем дурные предчувствия и гнев, либо наполнят его ностальгией и сожаленьями. На мое счастье, произошло последнее. В этом случайном выборе тем мною, надо полагать, руководила высшая сила, а может, и не руководила, кто ее разберет? Я слышал вздохи Саула. Я видел, как расслабляются, понемногу вновь обретая гибкость, его члены. Я смотрел, как разглаживаются темные, жесткие морщины на лице его, как само это лицо утрачивает выражение фаталистического отчаяния, как, проникаясь мечтательной задумчивостью, смягчаются его черты. Голова Саула начала легонько покачиваться в такт мелодическому теченью музыки.

Эти зримые доказательства моего успеха наполнили меня радостью. Какую, наверное, великолепную, вдохновляющую картину являл я собою! Такой белокурый, такой румяный! И притом очевиднейшим образом творящий чудеса. И пока последние ноты моей эпической песни о преслушанье человека еще плыли по воздуху, Саул приподнялся и выпрямился, со слабым подобием улыбки на лице. Он повел плечьми, как бы вновь обретая способность двигать ими, и вытянул руки в стороны. Он открыл широкий рот и всласть зевнул. Я закончил концерт моей ранней "Одой нарциссу".

Разумеется, я был готов продолжать и дальше. Чтобы сменить настроение, у меня имелся номер, припасенный для исполненья на бис, буде Саул такового потребует, - веселая, отчасти рискованная песенка моего сочинения, обращение страстного пастушка к своей возлюбленной. Однако Саул встал со скамьи, как человек истомленный и знающий, что ему требуется, и взмахом руки показал, что слышал достаточно и услышанным удовлетворен. Шаркая, он пересек комнату, с довольным стоном опустился на подстилку и несколько времени просидел, сложив на коленях руки. Я опять испугался, что он забыл обо мне. Я старался не шевелиться. Звук его дыхания был размерен и шумен. Прошла минута, он поднял руку и взмахом приказал мне приблизиться. Я приблизился и робко опустился перед ним на колени, лицом к лицу. Он ласково взял мою голову в огромные руки и вгляделся в мое лицо, с уважением и с торжественной благодарностью. Сердце мое колотилось.

- Я тебя никогда не забуду, - низким голосом произнес он. - Оставайся всегда при мне, я так хочу. Ты будешь мне как родной сын. Что до завтрашнего утра, я желаю, чтобы ты стал моим оруженосцем.

Ночь я провел, завернувшись в плащ, вытянувшись на ровном сухом клочке земли, который приглядел себе рядом с передним углом его дома. Сон не шел ко мне. В голове моей безумствовал карнавал ослепительных надежд и головокружительных ожиданий. А поутру меня отослали домой. При следующей нашей встрече с Саулом, случившейся в день, когда я убил Голиафа, он глядел на меня так, словно никогда прежде не видел.

Назад Дальше