Видит Бог - Джозеф Хеллер 23 стр.


Ионафан пришел в последний день назначенного им срока. Три утра подряд я, окоченевший, поднимался после урывчатого сна, с мертвыми насекомыми, подсыхающими на губах моих, и мелким зверьем, шуршащим в палой листве вокруг. Я облегчался на какие-то бурые колючки, выросшие в глубине зеленой лавровой рощи, в которой я расчистил себе место для одинокого ночлега, и прятался, как мне было велено, у камня Азель. С Ионафаном пришел малый отрок. Я затаил дыхание, вслушиваясь. И Ионафан сказал отроку голосом, полным значения: "Беги, ищи стрелы, которые я пускаю". Напряженно вглядываясь, я увидел, как побежал паренек и как Ионафан пустил стрелу поверх его головы, и услышал, как Ионафан закричал вслед отроку и сказал: "Смотри, стрела впереди тебя". Я следил за ее долгим полетом и чувствовал, как силы покидают меня. Ионафан был одним из немногих меж нас, освоившим стрельбу из лука. Выражение тяжкой печали на лице его подтвердило мою мрачную уверенность в том, что участь моя решена и что ни единого шанса на отмену приговора я не имею. Мне хотелось плакать. Ионафан пустил еще две стрелы. Потом, когда Ионафанов отрок собрал стрелы и вернулся к своему господину, наступила зловещая, неловкая пауза. Ионафан в замешательстве озирался по сторонам. Мы оба забыли остальные условленные фразы и пребывали в растерянном недоумении. Стряхнув оцепенение, Ионафан отдал оружие свое отроку и сказал ему: "Ступай, отнеси в город". И опять кричал Ионафан вслед отроку: "Скорей беги, не останавливайся".

Отрок не знал ничего. Отрок пошел, а я поднялся с южной стороны, чувствуя себя ужасно, просто ужасно, и, подойдя к Ионафану, пал лицом своим на землю и трижды поклонился. Я понимал, что всему пришел конец, что все надежды на столь долго лелеемое воссоединение с отцом его погибли. Глаза Ионафана, помогшего мне подняться, тоже наполнились слезами, встревоженный, безнадежный взгляд его лучше всяких слов говорил о моем крушении и злой судьбе. Вот тогда, только тогда, мы и пали друг другу в объятия, и целовались, и плакали оба вместе, пока я не превзошел его в плаче, и случилось это один-единственный раз. А больше ничего между нами не было. Если у вас имеются доказательства противного, предъявите их мне.

Возвещая мою погибель, Ионафан не поскупился на детали. В первый день новомесячия, каковой был и первым днем месяца по нашему тогдашнему календарю, царь воссел на своем месте, по обычаю, и Авенир сел подле Саула, мое же место осталось праздным. В тот первый вечер взгляд Саула то и дело обращался к моему пустому месту, причем с таким выражением, словно оно являло ему некое зловещее предзнаменование, однако он никого не стал расспрашивать о причинах моего отсутствия. Вместо этого он довольно громко пробормотал, что это случайность, что, возможно, Давид нечист, ну да, конечно, не очистился. Может быть, даже с женой возлежал. На второй день, увидев, что место мое снова пустует, он повел себя уже совсем по-другому. На сей раз он прямо спросил у Ионафана, почему я не пришел ни в этот день, ни в день предыдущий. Услышав придуманный мною ответ, что я-де выпросился у Ионафана в Вифлеем на родственное жертвоприношение и что Ионафан меня отпустил, Саул сильно на Ионафана разгневался. Еще пуще взъярился он, уяснив, что я виделся с Ионафаном и что Ионафан помалкивал обо мне, пока его не спросили. Дальнейший рассказ Ионафана был несколько сбивчив. Саул приказал Ионафану привести меня и затем предать смерти, а когда Ионафан высказался в мою защиту, бросил в него копье и следом обрушил на сына бессвязную, путаную диатрибу, в которой отрицались его лояльность, наличие у него умственных способностей и даже, несколько несообразно, его происхождение от собственной матери, - из всего этого Ионафан вывел наконец, что отец его решился убить меня.

- И это еще не все, Давид, далеко не все, - сохраняя на лице убитое выражение, продолжал Ионафан. - Он и меня обозвал слабоумным, то есть почти назвал. А затем сказал, что я сын негодной и непокорной женщины и что подружился с тобой на срам себе. Я и половины не понял из того, что он наговорил. Он добавил еще нечто такое, чего я и вовсе в толк не возьму. Ты умный, Давид, может быть, ты сообразишь, что тут к чему. Он сказал мне, кроме всего прочего, что я… мне нелегко это повторить… что я срам наготы матери моей.

- Срам наготы матери твоей?

- Ты можешь понять, что это значит?

- Срам наготы матери твоей? - повторил я, желая убедиться, что правильно все расслышал.

- Именно так, - подтвердил Ионафан. - Он сказал, что я подружился с тобой на срам себе и на срам наготы матери моей. Я всю ночь не спал.

- Но что он хотел этим сказать?

- Так я тебя про то и спрашиваю.

- Для меня это китайская грамота, - вынужденно признался я. - Ионафан, тебя ведь еще что-то тревожит. Я по глазам твоим вижу.

- Еще он сказал, - отводя взгляд, с явным усилием признался Ионафан, - что ни я, ни царство мое не устоит на земле во все дни, доколе сыну Иессееву дозволено будет жить на земле.

В последовавшем за этим молчании глаза наши хоть и не скоро, но встретились.

- Это он про меня.

- Я знаю.

- Ты в это веришь?

Он ответил мне честно:

- Я не знаю.

Оружия у меня не имелось. Смерть моя была уже узаконена. Ионафану представилась возможность снова стать героем. При нем был короткий меч в ножнах и нож за поясом. Он был старше меня, намного крупней и сильнее, и я понимал, что ему не составит труда схватить меня за волосы и заколоть, или изрубить, или проткнуть насквозь - как ему будет удобнее. И по выражению лица его я понимал также, что, если я попрошу у него меч или нож он без единого слова вложит и то, и другое в руки мои.

Мы снова заплакали, в один и тот же миг разразились слезами, расставаясь, как мы думали, навсегда, хотя до гибели его нам еще предстояла одна дружеская встреча - он тогда отыскал меня в моем укрытии в пустыне Зиф, дабы поведать о созревшей в нем вере в то, что я в скором времени стану царем над Израилем, и попросить, чтобы ему дозволено было сидеть рядом со мной, как верному слуге. Мы заключили между собою завет пред лицем Господа, и Ионафан пошел в дом свой. Я-то втайне сознавал, хоть и не упомянул об этом, что клятва его, сколь бы искренней она ни была, имеет ценность скорее сентиментальную, нежели практическую, ибо, прежде чем я смогу унаследовать трон, Ионафану безусловно придется умереть. Но мы все равно скрепили наш договор рукопожатием. Прежде, при слезном нашем прощании на том поле, мы тоже заключали завет за заветом, клянясь в вечном согласии между мною и между ним, между семенем моим и семенем его, какова бы ни была цена подобных клятв. Я таки и заботился потом о его единственном сыне, охромевшем на обе ноги оттого, что впавшая в панику нянька, прослышав о великой победе филистимлян на Гелвуе и о смерти Саула с Ионафаном, ударилась в бегство и уронила бедного мальчика на пол. В общем, мы с Ионафаном снова заплакали, и я снова превзошел его в плаче. Да, признаюсь, превзошел. И как мне было не превзойти? Бог его знает, отчего плакал он. Я-то плакал оттого, что потерял все, а от удачи моей остались рожки да ножки.

Бедный человек, о чем вы, полагаю, читали, лучше, нежели лживый. Не верьте. Мне пришлось побыть и таким, и этаким. Я бывал даже и тем, и другим одновременно и знаю, лжецом быть лучше, нежели бедняком. Не верите, спросите у любого богача. После нашего расставания Ионафан мог встать и возвратиться, что он и сделал, в город, в свой дом. А что оставалось мне? Лисицы имеют норы и птицы небесные - гнезда, а сын человеческий, сын Иессея из Вифлеема, не имеет, где приклонить голову. Вернуться домой я не мог. Вифлеем в Иудее был первым местом, в котором принялся бы шарить Саул; и так же верно, как ночь сменяет день, люди, посланные им, скоро начали бы прочесывать всю страну, пытаясь хоть что-нибудь выведать о моем местонахождении, благо теперь Саул сильнее, чем когда бы то ни было, верит в то, что Господь возлюбил меня и что, если меня оставить в живых, я унаследую трон его. Жесток был гнев Саулов, неукротима ярость, и кто смог бы устоять против ревности его?

Полагаться на доброту чужих людей я не мог, а на доброту друзей и родственников тем более. Богатого человека в падении его поддерживают друзья, бедного же все отталкивают, и друзья тоже. Конечно, богатство прибавляет много друзей, а бедный оставляется и другом своим, и, если бедного ненавидят все братья его, тем паче друзья его удаляются от него. Да и к кому из друзей я мог обратиться? К Иоаву? К Авессе? Кто может счесть песок морской, и капли дождя, и дни вечности? Справедливость этой мысли, хоть она и кажется ныне общим местом и воспринимается иронически, я в несколько следующих месяцев основательно проверил на собственной шкуре. До тех самых пор, пока филистимляне не вышвырнули меня из Гефа и я не нашел наконец покоя в моем убежище в пещере Одолламской, не видел я конца печалям моим. От того же Навала из Кармила, грубияна и обжоры, я получил пощечину, образцово доказывающую, что, как гордый не терпит унижения, так и богатый ненавидит бедного. Не диво, что я умудрился так скоро. Я уже шагал с моим отрядом, чтобы отмстить Навалу за его унизительную отповедь, когда Авигея с вереницей ослов, нагруженных провиантом, о котором я столь вежливо просил, перехватила нас и смиренно извинилась за надменную грубость мужа. Навал помер от облегчения, когда услышал, на какой волосок от смерти он был, а мне досталась его жена и порядочная доля движимого имущества.

Однако до той поры мне редко удавалось перевести дыхание даже для того, чтобы толком выспаться ночью. Я был анафемой для всякого, кто меня знал, изгнанником, ненавидимым жестоким царем, угрозой для любого, к кому я приближался, всеми проклятым чужаком в чужой стране, который не мог, не подвергая смертельному риску всех окружающих, обратиться к кому бы то ни было с простой просьбой: "Дай мне немного воды напиться, я пить хочу". Всякий, кто, даже не ведая ни о чем, помогал мне в моей одинокой борьбе за выживание, подвергал свою жизнь опасности. Посмотрите, что случилось с Ахимелехом и другими священниками Номвы и с семьями их.

Итак, стремясь обмануть ожидания врагов моих и избежать поимки, я направился не на юг, в Иудею, а в противоположную сторону, в город Номву, чтобы добыть себе меч и немного хлеба, наврал там что следовало и в итоге оставил за своею спиной столь варварский, невообразимый погром. Встреча с Доиком Идумеянином наконец открыла мне глаза на отчаянную серьезность моего положения: возможность свободно разгуливать по Израилю просуществует для меня очень недолгое время. Я притворился, будто не узнал его, но в тот же день, немного передохнув, бежал оттуда из страха перед Саулом. В тогдашних обстоятельствах, какой бы договор мы с ним ни заключили, он стоил бы немного, ибо лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено. Разве и сам я не узнал этого после того, как поддался несколько раз склонности к самоанализу? Не подвергая жизни своей внимательному рассмотрению, не стоит и жить, я знаю. А подвергая, по-вашему, стоит? От первородных грехов все равно никуда ведь не денешься, ибо, не совершив ни единого из деяний, в которых обвинял меня Саул, я тем не менее повинен во всех них. В воспаленном воображении Саула я желал отнять у него царство и жизнь. На деле же я большую часть времени желал получить тазик с холодной водой для ног и чашку горячего чечевичного супа. Да я бы многое множество раз отдал за чечевичную похлебку мое первородство.

Я знаю, глупый ходит во тьме, но что мне еще оставалось? Я сменил курс и направился к югу. Передвигался я, сколько мог, по ночам, сознавая, что лучшее, самое лучшее для меня - это обогнуть знакомые, мирные места Иудеи и проникнуть в земли филистимские гораздо дальше, чем проникал я прежде. В сухую погоду я урывал от силы часок для сна, ночуя в руслах высохших рек. В бурю укрывался в известняковых пещерах и слушал, как порывы дождя и ветра хлещут снаружи, обгрызая, будто страшная саранча, стены природных порталов, под которые я заползал. День за днем моими наиболее приятными компаньонами оказывались светляки да гекконы. Был град и огонь между градом. Можете мне поверить, гнев царя - как рев льва, и гнев Саула преобразил меня в изгнанника и бродягу, сделав ненавистным для всех жителей земли сей. Думаете, подобная жизнь была мне в охотку? Нет, ничего, кроме опустошенности и изумления, я не испытывал, мне казалось, будто земля снова стала безвидна и пуста и тьма воцарилась над бездною. Людского общества я избегал. Я вспоминал веселые голоса, скрип жерновов, свет свечи и томился по ним. Днем я, невидимый, проходил спутанными зарослями горного вереска, ночью прокрадывался через деревни и городки, дождавшись, когда опустеют улицы. Я крал еду, воровал виноград и плоды летние в чужих погребах и садах. Все вниз и вниз и все ближе к морю шел я каменными холмами, пока Иудея не осталась далеко позади, а земля филистимская не легла предо мной желанным убежищем. Я чувствовал себя победителем, хотя мне всего лишь удалось уцелеть. До побережья было еще далеко, и я пошел в Геф.

Дважды за мою долгую и не скупую на события жизнь обращался я в поисках убежища к Анхусу Гефскому. В первый раз он меня вышвырнул. Во второй - принял меня и мою небольшую армию из шести сотен бойцов с распростертыми объятиями и выделил мне южную территорию Секелаг на предмет общего надзора, поддержания порядка, а также на поток и разграбление. Этот раз был первым. Поверьте, когда наступают горести, они идут не разрозненными лазутчиками, но батальонами. Пришла беда - отворяй ворота.

Меня засекли через несколько минут после того, как я вошел в первую же харчевню, какую увидел, миновав городские ворота. Не знаю, почему меня опознали так быстро - делать изображения друг друга нам не дозволялось, и мы никогда их не делали. И не в еврейской моей внешности причина. Я вовсе не выглядел таким уж откровенным евреем, да среди посетителей той просторной харчевни колоритных евреев из самых разных мест, а также хетов, мадианитян, хананеев и прочих семитов хватало и без меня. Причина, полагаю, в том, что я был известен и, вероятно, в прошлом меня показывали кому-то из сидевших в харчевне филистимских воинов. Должен признать, я уже в ту пору стал чем-то вроде легенды своего времени.

Меньше всего я нуждался в новых неприятностях, и особенно в Гефе. Больше всего - в купании и в хорошем обеде. Дежурным блюдом в этой филистимской харчевне была в тот день водяная змея с угрятами. Я попросил пива и заказал для начала жареную белую рыбу с креветками, гречневую кашу со шкварками и свиную отбивную с картофельными оладьями. Мне ничего еще не принесли, а я уже начал с нарастающей тревогой понимать, что обычный для подобного места гвалт все более вытесняется суматошливым шумом узнавания. Я видел, что становлюсь объектом внимания и догадок со стороны нескольких компаний филистимских солдат, понемногу смыкавшихся одна с другой и подбиравшихся поближе ко мне, жаждая информации. Уж не Давид ли это, вот что им не терпелось узнать - поначалу друг у друга, а там и у меня. Что за Давид? Какой такой Давид? Да не тот ли, которому пели в хороводах и говорили, что Саул перебил их тысячи, а Давид десятки тысяч? Неужто тот самый Давид? И я, как последний шмукответил - тот самый.

Можете говорить все что угодно об отсутствии у филистимлян тонкого эстетического чутья, но ребята они крепкие, я ахнуть не успел, как меня закатали в ковер и отволокли, точно штуку шерстяной материи, в залу, посреди которой на кошмарного облика дубовом кресле, который он именовал престолом, восседал царь Анхус Гефский. Еще только выкатывая меня из грязного тряпья, эти молодцы ударились в воспоминания, и жутковатое видение Самсона, безглазого в Газе, заплясало у меня в голове. Они галдели об ослеплении и о том, как они отрежут большие пальцы на моих руках и ногах. Я положил слова эти в сердце своем и сильно испугался. Сторговаться с Анхусом мне было не на чем, я понимал, что нужно так или иначе изменить лице свое пред ними. И я не сходя с места решил облечься, что называется, в причуды, а там будь что будет. А вы думали, откуда Шекспир на самом-то деле взял основную идею "Гамлета"?

Начал я с песенки. "Сереют небеса, но что за чудеса - с тобой они всегда сини, о санни-бой", - без всякого предупреждения запел я громким, мелодраматичнейшим голосом, на какой был способен, повергнув в изумление всех, кто столпился в огромной, обшитой деревом зале.

Филистимская доктрина той поры утверждала, будто безумие заразительно, последующие же научные изыскания доказали, что это примитивное суеверие более чем справедливо.

Взяв их на испуг, я принялся безобразничать уже без всякого зазрения совести. Я подскочил к ошеломленному монарху, ухватил его за руку, прижал ладонь свободной своей руки к груди, изображая непереносимую глубину чувств, разинул пасть, сколько мог шире, и проревел второй куплет. Анхус дергался так, словно его прокаженный изловил. Наконец он вырвался и с визгом соскочил с престола, но я не отставал от него, в ужасе пятившегося. Бедняга Анхус. Я завращал глазами, стараясь, чтобы они описывали в орбитах полный круг, и угостил его очень похожей имитацией хохота еврейской пятнистой гиены. Всеми способами, какие мне удавалось придумать, я изображал безумного в их глазах. Я чертил на дверях, выл, как бьющаяся в падучей собака, и пускал слюну по бороде своей. Анхус скулил и взвизгивал от страха всякий раз, как я, растопыря руки и притворяясь, будто намереваюсь наградить его некоей смертельной заразой, делал шаг в его сторону. На людей, притащивших меня к нему, он взирал в яростном гневе.

- Видите, он человек сумасшедший, - визгливо поносил он их, - для чего вы привели его ко мне? Царь я Гефский или не царь? Разве мало у меня сумасшедших, что вы привели его, чтобы он юродствовал предо мною? Неужели он войдет в дом мой? Хотите, чтоб я весь чирьями пошел, чтобы меня параличом разбило? Уберите его отсюда, гоните взашей, пока он не навел чуму на все дома наши!

Как видите, я распорядился моим безумием лучше, чем Гамлет своим. Я спас свою жизнь. А он только и сумел отвлечь внимание зрителя от того обстоятельства, что между вторым и последним актом в пьесе не происходит ни единого сколько-нибудь правдоподобного события.

Те же самые люди вывели меня из дворца, а там и из городских ворот, поколачивая и подпихивая с санитарно-гигиенического расстояния длинными палками и тупыми концами копий.

- Куда же мне идти? - сокрушался я. - Саул ищет души моей.

- Ступай в Газу, - заговорщицким тоном посоветовал один из них, - а то еще в Аскалон. Только не рассказывай в Газе, что мы тебя выставили. И не возвещай на улицах Аскалона. Может, они тебя и примут. В Аскалоне сумасшедшие не так бросаются в глаза.

Я, впрочем, решил не ходить ни в Газу, ни в Аскалон, а направить стопы мои назад, в отдаленные места южной Иудеи, и, добравшись туда, обосноваться в пещере Одолламской. В конечном итоге выбор мой оказался верным.

Назад Дальше