Прогулки при полой луне: - Олег Юрьев 8 стр.


- а в-четвертых, в нижнем баре репинской тургостиницы я встретил мою два года назад одноклассницу со стайкой узколицей зассермановской фарцы. Я кивнул, проходя, фарца засмеялась над моим не личащим прикиду высокомерием. Она сказала своим тягучим, потрескивающим голосом: "Ну вы, не стибайте моего одноклассника". Я отвернулся от ее молодецких плечей, сильных узких бедер с продольными выемками посередине и лисьего лица с маленьким подбородком и широким лбом. Только нос был не лисий. Нос был лосиный. Три года назад я ездил к ней на дачу в Лисий Нос вместе с другой одноклассницей - молчаливой, тонкобровой, милой - и напарным одноклассником-татарином. Другая на следующий год умерла, эта через одиннадцать лет уехала в Америку. Не знаю только, что же сталось с татарином. Вероятнее всего, ничего.

Залаэгерскгский рассказ

В глубоком окне магазина висел на блескучем шнуре глазурованный кувшинчик, а из него наискось торчало павлинье перо, похожее на скелет гигантской селедки с ярко-зелеными глазами. Разинув алые продолговатые пасти, к кувшинному рыльцу прислонились косыми закругленными каблуками длинные-предлинные штиблеты на отлакированных по-блатному пуантах. Перед натюрмортом стоял режиссер в голубой курточке и широкими плоскими ногтями зачесывал за уши серые и желтые волосяные полосы. Его лоб, взятый в квадратные скобки, переходил, экономя на переносице, в худощавый нос, а маленький круглый подбородок и жевательные желваки под скулами шевелили задумчиво и взыскательно пепельной мелкокольчатой бородкой. Дымные джинсовые джинны, мы с ним уже трое суток как раскупорили изнутри пыльную четверть, безграничную нашу родину (которая за три с тех пор истекших года вконец выдохлась и стала наконец истинно безгранична), потом с разлинованных Аэрофлотом небес пролились на нерусскую землю и дожидались теперь в предрождественской сиреневой слякоти послеобеденного открытия магазина. Пахло мусорным зимним солнцем, копченым дымом, перчёным горячим вином. Хищные голуби без стесненья бродили вокруг на грязных высоких лапках и косо глядели на режиссера. Но он не обращал на них никакого внимания, и бедные поклевывали пока черно-крупитчатую дрянь, застрявшую в решетках стока. Стоит мне, кстати, ступить за какую-нибудь границу, как первым долгом я полной подошвой наступаю на собачий высерок - что на посинённую фонариками китайского ресторана вавилонскую пирамидку с бульвара Сен-Жермен, что на парочку темно-желтых обоеконечнозаостренных гусениц с берлинской темно-розовой мостовой, что на зеленоватую вегетарианскую лужицу с деревянной эспланады, ведущей от мелких кирпичей Брайтона к кони-айлендским дробно-сверкающим колесам. И за эти три первых дня черное будапештское первоговно не стерлось еще окончательно с рубчатого испода моего правого ботинка, как я ни шаркал им по центрально-европейским тротуарам. "Олег, голубчик, да не майтесь вы так", - мягко сказал режиссер, не отводя глаз от витрины. - "Пойдите пока в театр, я потом подскочу". И, отогнув растопыренную ладонь, свернул по очереди все ее крупные, чисто вымытые пальцы. Я же чувствовал себя лучше умытым изнутри - практически полым, хотя и безвоздушным, хотя и с корочкой засохшей желчи в основании горла - потому что всю предыдущую ночь блевал на коврик в загородном замке четырнадцатого века, отведенном под наше с режиссером местопребывание. В одной ровно побеленной комнате стояло восемьдесят восемь пустых, одинаково застеленных кроватей, а в другой двенадцать. Мы выбрали вторую как более уютную. Два вечера ограничивались мы на ужин бутылкой жирного токайского и ученым разговором, а на третий, после банкета, выпили все, что осталось в столовой от банкета. Театральная секция конференции "Будущее творческой интеллигенции" закрывалась сегодня, хотя мы ее вчера уже отвалили с гусарским битьем бокалов, с произнесением тостов на неизвестных языках и с удивительно стройным хоровым исполнением (соединенными славяно-угро-еврейскими силами) двух любимых песен творческой интеллигенции Акварелисты, Сталин дал приказ и Мы красные акварелисты - и вперед. Нет существа, которое может выпить так много и изменить выражение лица так мало, как венгр. Кроме разве слона. Дневной рацион слона, подаренного Петру I персидским шахом, включал ведро зеленого и ведро виноградного вина. Сторожа, естественно, слону ничего не давали, да еще и склоняли его русским матом. Слон обиделся, простудился и умер - вот о чем я думал, отчаянно поглядывая на дверь и отрабатывая свои и пропавшего режиссера суточные докладом на тему "Трудно торговать, когда торговать нечем, особенно если торгуешь собой". Поскольку на маленькой золотозубой переводчице в наездничьих сапогах вчера женился увозом представитель музично-драматичной общественности породненного города Херсона, я надеялся, что никто меня не поймет, но увы! - наивность, с какою я верил всем встречным, сладострастно-вежливо представлявшимся двоечниками по оккупационному наречию, хоть и поколебленная вчерашним пеньем, оказалась справедливо наказана. Я убегал, а в затылок мне летели консервированные перцы по семьдесят две копейки банка. Задняя дверь театра прошелестела и тяжело вздохнула за мной, и я остановился в отчаянье. В семь часов вечера город уже умер: ни фонаря не светилось, ни человека не шло - редко-редко где матово голубело окошко. Как я сыщу в этой ночи маленького русского режиссера с грустным и грубым лицом?! Проклятая Европа! - ты заглотила его - интересного собеседника, талантливого постановщика, примерного мужа и отца, в чьей характеристике на загранкомандировку было написано Пользуется любовью актрис, но не пользуется ею - в тот самый момент, когда вся жизнь его, все его существо должны были перемениться! Он еще и сам этого не знает, а я выкинул ему червонного хлапа, и марьяжную встречу, и неприятности в казенном доме. Не говоря уже, что у него мой обратный билет… Я заметался по черным улицам - хоть милиционера найти, чтоб запросил по рации предварилку и приемный покой… О Боже ж ты мой! - я прыгнул и ухватился за родимый мышиный рукав.

- Ich hab' das Ding doch da gekauft! - возмущенно закричал милиционер и замахал руками себе за спину. Потом случайно поглядел в мои жестяные глаза и стал покорно стягивать шинель. В ужасе и стыде я побежал от него прочь, чувствуя, как наполняется металлическим воздухом полость внутри меня и маленькое сердце размножается делением. Только лиловое небо, по которому красным шариком летел самолет, еще освещало этот город. Я пробежал каким-то длинным двором (длинные кошки с длинным шипением спланировали в разные стороны от мусорного бака), оказался в хрустящем туманным льдом скверике (на мгновенье испугавшись, что выскочил из какого ни на есть, но города - в дикий лес), обогнул серые казенные колонны и вдруг вышел к уже разоренному на ночь, но ослепившему меня длинноголовым фонарем и несколькими сине-красными гирляндами стану рождественского базара. На краю площади перед зарешеченным лабазом стоял режиссер в голубой курточке и поглядывал на часы. "Представляете, Олег, так все еще и не открыли!" - сказал он протяжно. Я глянул мельком на свое толстогорлое, ушастое отражение, скользящее поверх погашенных штиблет, и сказал: "Знаете, что я все хотел спросить, но все забывал - как поживает, кстати, актриса Казакинова?" - и у меня похолодело вокруг копчика. Он пожал низкими плечами и вздохнул: "Пойдемте, я расскажу вам в поезде. Мы же еще не опоздали?"

Восьмой ленинградский рассказ

Передние зубы у нее были, как две полураскрытые внутрь дверцы, и нос волнистый, и глаза слишком синие, и что-то бычье в маленьком набыченном лбу, однако ж она мне нравилась, несмотря ни на всё.

Еще давным-давно, когда я случайно стоял на спине пыхтящего, качающегося, цепляющего руками песок маленького Ильюши Хмельницкого и заглядывал сверху в переодевалку на курьих ножках - до геометрического предела упрощенный, потешный вариант лабиринта из потёчно покрашенной жести (только вот синей? зеленой? или темно-красной? - как вспомнить?), и случайно увидел ее воображаемые мокрые груди с маленькими сизо-лиловыми остриями по середкам как будто недавно заживших маленьких ожогов, - она мне понравилась. А с неба падали в то лето на пярнусский ветреный пляж бессчетные божьи коровки, жесткими красными и желтыми полушарьицами чиркаясь о лица, плечи и колени.

Родители наши были дружны по пляжу и через несколько лет достали нам два билета на "Заседание парткома" в БДТ, и я провожал ее до дому, чинно отзаседавши свое в партере - по черной, густой, ячеисто поблескивающей, пахнущей сонной собакой Фонтанке, благо провожанье было недалекое - через деревянный, в редких снежных искрах мост и налево, к Толстовскому дому. По праву провожатого я поцеловал в парадной ее неровный рот с неподвижным треугольничком мокрого языка (сладостно напомнившим о гладкоспинном эклере и о вяжущем десны лимонаде "Дюшес") и смущенно засунул руку в темно-чересполосую шубку над предпоследней пуговицей. Она икнула, бедная, дюшесом - и ее живот непроизвольно втянулся и ладонь легко прошла под пояс черных мелкозернистых штанов, но всё еще следуя желтым шелковым путем финского батничка. Бесконечный он у нее, что ли?… Еще через шесть лет мы увиделись во Дворце культуры железнодорожников на подпольном показе мультипликационного фильма "Ежик в тумане".

Она сделалась настоящей девушкой-вилочкой двумя (длинными в широких черных брючинах) зубцами вниз и звонко покрикивая читала вступительное слово, из которого я запомнил только, что каждый художник испытывает полудетское желание побыть ежом. Режиссер Чичюкович подтолкнул меня локтем и уважительно прошептал, что у нее эдипов комплекс. Странно, я знал ее папу, кривоногого, как немец - он восемь лет сидел на складном полотняном стульчике за пляжным рестораном "Раннахооне" и закладывался на третью даму. Сколько его ни учил бухгалтер Коляша, король пярнусского преферанса: "Абрамович, на третью даму не закладывайся", все равно закладывался, и когда не с чего, ходил с бубён, и путал масть, и мацал прикуп, и выскакивал из-под руки, и когда с ящика падал коробок, тянулся его поднять кружным путем мимо удобно вложенной в кривизны ног седоворсистой пологой животины. Сомнительно как-то, чтоб к нему можно было испытывать столь ослепительно-изысканное чувство, хотя всё, конечно, случается. Внедолге она оказалась верзильной, остроносой, в пепельных штопорных завлекалочках под волосатыми висками пэтэушницей с Волховстроя - черные брюки туго забиты в высокие сапоги, - и слабовозмущенно бормотала мне в темечко Я же еще девочка! и завистник армянин Иванов, сам и заманивший меня в дом отдыха "Ягодное" на Карельском перешейке за семь с полтиной профсоюзных рублей, но не в сезон, - включил, якобы случайно, свет в номере. Наутро мы обнаружили перед подъездом надпись в картонажном снегу крупными неровными бороздками с желтооранжевым отливом: АЛИК ДУРАК. Как ей это удалось выписать на морозе тридцать по Цельсию, до сих пор интересуюсь я знать… А раз прикинулась дочерью южных морей, великой Инкой Крамаренко в скрипучих колhотках, ласково-железно притиснувшей мою руку на своем круглом, витом, прекрасно разработанном пупке - как позже выяснилось, из самых что ни на есть лучших побуждений. Когда же ночевала она у девушки, похожей на кожаный веник, я обвел всего лишь два раза ртом верхние полукруги глубоких оснований ее больших тонкокожих грудей, таких мягких, но таких звонких, что казалось, они наполнены каким-то густым, но легким и щекотным газом, - и всё же надо было уходить в другую комнату на скрипы и всхлипы, потому что я-то ночевал не у, а с (полковник была в германдаде). Она позвонила через пару дней, и другой раз, и третий, а я невежливо уклонялся, ленясь провожать ее целый месяц, или сколько бы это у нас продлилось, на трех троллейбусах аж на Поклонную гору. Проклятый Ленметрострой!

А потом, лет еще через одиннадцать, я повстречал ее с авоськой подбитоглазой хурмы на иерусалимском рынке - бедная, из девочки-вилочки двумя зубцами вниз она превратилась уже в настоящую женщину-ложку продолговатым, неравномерно потемневшим хлебалом вверх и вперед. Она писала при Иерусалимском университете диссертацию о первой еврейской оперетте "Цыганский Арон" и чуть что уныло цитировала из нее забойную реплику комической бандерши мадам Шнуркес Евреи обретаются не в авантаже. Или вот - обсевшая своим огромным веселым телом утлый плетеный стульчик в открытом кафе у Люксембургского сада: Я последняя Танька в Париже - всё повторяла она, смеясь и растирая обеими руками в крупных почернелых перстнях веснушки на своих полных заплаканных щеках.

Но окончательно я понял, что мне от нее никуда уж не деться, это когда в простуженной мюнхенской закусочной, полной вежливого гитлерюгенда, она запустила ко мне по длинному столу глиняную тарелку картофельного салата - замороженного до зубного лома сернистого пюре с ветхими луковыми перьями - и погладила себе верхние ноги растопыренными ладонями в кружавчатых кармашках короткого фартука. Почему-то почти во всех остальных случаях жизни она случалась парикмахершей, сеющей неподвижные замороженные мурашки внутри обвернутого белым куколем тела и перерезающей своими внешне бесцельно полязгивающими в воздухе ножницами спутанные ниточки времени в ближнем вокруг, - а почему так? - спросите у Самсона. Наверху через каждые пять минут хлопала с лязгом всех задвижек и звоном всех цепочек тесно проклепанная желтыми и белыми полушарьицами дверь квартиры - Ариадна Моисеевна, бабушка, высовывала моментально зябнущую голову в редких синих кудеречках и ушлепывала по-новой - мыть с керосином маленькие дрожащие руки: для контрольного осмотра. "Какие заседания стали длинные", - бормотала она себе под нос, дробно скользя к ванной по глаголю лакированного коридора. Я между тем уже дошел до предгорий Синьцзяна.

Девонька милая, девонька славная, девонька - радость моя, - напевал я, проходя с легким хрустом по высоким бессветным дворам Толстовского дома. Облачко у моего рта облеплялось прозрачными снежинами и оседало. В черном мускулистом небе летело наискось газовое вымя луны. Я улыбался, вспоминая маленькую пуговицу, застегивавшую батничек на самой нижней перемычке (чтобы спинка не морщила): - шелковый путь превратился бы в кругосветное путешествие, кабы моя рука могла бесконечно удлиниться, как у вампира. Я нажал на эту пуговичку, попытался (напрасно) раскачать ее в шелковой петельке, и девонька - радость моя вздохнула всем своим счастливым бычьим личиком в лестничном подталом свеченье.

И уже, кстати, было пора - Ариадна Моисеевна как раз набрала справочное городских моргов и больниц.

Одесский рассказ

На Дерибасовской группами по трое стояли дерибасы.

В окне продмага маленький мальчик, жуя, пил сок. Две кипарисные тусклые ветки лежали на подоконнике крест-накрест поверх пыльно-блескучей ваты и пахли внутрь магазина лакрицей.

С Потемкинской лестницы специальная старушка в стеганой фуфайке каждые полторы минуты сталкивала детскую коляску. Мамки вверху чинно двигали очередь приставным шагом, а папки внизу грудились, хохоча, и ловили. Это стоило рубчик.

Под широкой черногранитной бородой значилось Карлу Марксу от жителей Центрального района.

По низким улицам перелетали со скрипом и треском различные небольшие бумажки.

Вослед за бумажками перебегали карликовые украинцы, старательно изображая евреев.

В подземном переходе жестковекий еврей с обернутым взбитой марлей длинным горлом (старательно изображая украинца) вырезывал желающие силуэты из крутящихся вокруг ножничного перекрестья матовочерных листков. Это стоило рубчик.

Город был в четыре слоя покрыт выцветшим йодом.

Черное море, шипя и качая бумажки, наскакивало на стадион "Черноморец". По парку имени Тараса Шевченко маршировали коренастые пионерки в синих юбках и тяжелых морщинистых сапогах. Два пионера с автоматами стояли у обелиска и смотрели перед собой.

Премьера "Морозко" откладывалась до весны по проискам интриганов и антисемитов. Падла-снегурочка ушла в декрет. Режиссер Чичюкович с горя глодал бледную крупнозернистую кукурузину, натерев ее промежду волос серой солью. Это стоило рубчик.

Я вставал среди ночи с гулко звякавшей и охавшей всеми своими пустотелыми косточками раскладушки. В окно узко втекала перемазанная облачным йодом луна. Освещенный ею Чичюкович спал с краю полуторной тахты, высунув вздутые пяточки из-под одеяла и задрав мшистую руку на невидимую жену. По тараканьей дорожке, поплескивая луной в цинковом ведре, я выбирался в коридор. Я чиркал спичкой и отыскивал нужный выключатель. Двадцать восемь лампочек тремя гроздями выглядывали из дозорного оконца тупоугольного сортира. Двадцать восемь овальных сидений в три ряда висели на гвоздиках по длинной стенке. Остальные стенки были короткими. Напоминало Русский музей. Я снял цельнолитное, тяжелое, рыжее с темными крапинками, на котором было мелко процарапано и засинено химическим карандашом Чич-вичи. С потолка в горшок капнулись два продолгих таракана и - шевеля усами и ерзая полупрозрачными янтарными спинками - завязли в говне. Я столкнул их в бездну заостренной палочкой и досыпал немножко мелкозернистой и пузырчатой воды из ведра. И пошел досыпать. "Вы актриса или вы кто?" - шмелиным баритоном корил Чичюкович декретную снегурочку. Рабочий, стаскивавший со звякающих раскладушечных штанг морозкиной декорации голубые простыни, апплицированные станиолевыми снежинами, заметил, проходя: "Мораль сей басни такова - в гондоне дырочка была". Чичюкович - рыжий конек-горбунок в кожаной сбруйке - одобрительно заржал. Снегурочка, пожимая ливерными плечами и поправляя мизинцами тонкие волосяные серпантины на лбу, вяло оправдывалась, что а шо такое, они, дескать, с мужем вывешивали постиранные hондончики за окно сушиться, а какие-то hады возьми их и утарань. "Чи горобець, чи сокил", - сказал рабочий на обратном ходу за полутораметровым американским шпионом с растопыренно дрожащими поролоновыми конечностями и круглой рукояточкой в спине. Бурые шпионские патлы клоками торчали в стороны и вперед, на полном брезгливом лице криво сидели большие очки. "В общем, товарищ Горобец, - сказал Чичюкович, - вы своей невоздержностью погубили мою самую пронзительную постановку. Я не могу стерпеть до весны и уезжаю в Джезказган ставить "Конька-горбунка". Толстая снегурочка повалилась на сцену и горестно зарыдала. И мы с Чичюковичем сели в трамвай с надписью Запрещается гражданам высовывать голов из окна и поехали на Молдаванку писать пьесу про декабристов.

Назад Дальше