Яков лжец - Юрек Бекер 12 стр.


- Кроме того, ты мне сегодня довольно мало рассказал, - произносит Ковальский, выдержав паузу. - Насчет потерь, это было приятно слышать, но пойми, другие вещи меня интересуют не меньше. А о них ты не сказал сегодня ни слова.

- Караул, Ковальский, почему ты меня мучаешь? Разве нам и без того недостаточно тяжело, каждый день ты начинаешь одно и то же. Я не могу уже больше это слушать! Если я что-нибудь знаю, я ведь сразу говорю тебе, но дай мне покой хоть в моей собственной комнате!

Ковальский задумчиво качает головой, крутит в пальцах сигарету, выпячивает еще опухшую нижнюю губу, он пришел со своими подозрениями, в которых он опасно близок к истине. Он говорит:

- Знаешь, Яков, я заметил, что ты всегда раздражаешься, когда я спрашиваю тебя о новостях. Сам ты никогда ничего не рассказываешь, значит, мне ничего не остается, как тебя спрашивать, а как только я спрашиваю, ты сердишься. Это у меня в голове не укладывается, не понимаю, где здесь логика. Представь себе обратный случай, у меня есть радио, а у тебя нет, разве ты не стал бы меня спрашивать?

- Ты с ума сошел! При ребенке!

Яков вскакивает и поворачивается к окну, Лина достаточно долго сидела скрючившись в углу и слушала, теперь, как было уговорено, она выходит, сияя, из своего неудобного укрытия.

- Боже милосердный, - испуганно бормочет Ковальский и всплескивает руками, но никто не обращает на него внимания, безмолвный разговор ведется между Линой и Яковом. Они обмениваются взглядами, Лина подмигивает ему, ничего себе, проболтался, и Яков расстается с робкой надеждой, что вдруг она не расслышала, дети часто витают в небесах, или хотя бы не поняла, - нет, у этой плутовки ушки на макушке, ничего не упустит, все схватывает на лету, она ему подмигивает, значит, прощай надежда. Придется как следует попотеть, пока придумаешь, как выпутаться из этой неприятности, каждый день новые напасти, опять не до того, чтобы прислушиваться по ночам, не гремят ли пушки. Но еще не ночь, Лина еще стоит напротив и наслаждается торжеством, которое по неосторожности приготовил для нее этот болван Ковальский, нельзя бесконечно изнемогать в углу и не подавать признаков жизни.

- Иди наверх, Лина, я потом поднимусь к тебе, - говорит Яков каким-то тусклым голосом.

Лина подходит к нему, Яков думает, что она хочет его поцеловать, поцелуй - неписаное правило даже при самом поспешном прощании. Но он может думать, что хочет, сегодня у Лины на уме совсем не поцелуй, она притягивает к себе его голову, потому что на голове есть уши, и шепчет в одно ухо:

- От тебя они все знают! Ты меня обманывал!

Лина ушла, Яков и Ковальский снова сидят за столом, Ковальский ждет, что на него посыплются упреки, и не чувствует за собой никакой вины. Потому что ничего бы не случилось, если б Яков не прятал от него своего ребенка, от него, своего лучшего друга. А если уж он ее прячет - потому что не может знать, кто стучится в дверь, - то должен был ее выпустить, когда увидел, что пришел я. Но нет, он оставляет ее в углу, наверно, он о ней забыл, я спрашиваю тебя, как можно забыть о ребенке? В конце концов, я не ясновидящий, а теперь он злится и начнет меня обвинять.

- Замечательно! Мало того что об этом болтает все гетто, теперь по твоей милости и она знает, - говорит Яков.

- Извини меня, пожалуйста, но я при всем желании не мог ее видеть. С моим теперешним глазом…

Ковальский показывает на глаза, пусть Яков выберет, какой из двух, они оба, как щелочки, а вокруг их эффектно оттеняют здоровенные синяки. Да, Ковальский показывает на свои глаза, деликатное напоминание об утренних событиях, о сегодняшнем спасении его, Якова, жизни, яснее высказаться и не требуется, и если уж начинать с упреков, то неизвестно еще, кто кого имеет право упрекать. Настроение за столом сразу меняется, становится теплее на несколько градусов, взгляд Якова выражает горячее сочувствие, он придвигает немного свой стул и совсем другими глазами рассматривает, что он натворил.

- Неважно выглядит.

Ковальский небрежно машет рукой, ерунда, пройдет, раз Яков настроен миролюбиво, он тоже не хочет быть мелочным, он сегодня добрый. Сигареты еще лежат на столе, Ковальский молодец, подумал даже о спичках. Еще один сюрприз, он вытаскивает их из кармана, зажигает одну об исчирканный коробок, теперь, брат, покурим. Откинься же на спинку стула и прикрой глаза, не будем портить себе удовольствие разговорами, помечтаем эти несколько затяжек о старых временах, которые скоро вернутся к нам снова. Давай вспомним о Хаиме Балабуле в очках с толстыми стеклами в никелевой оправе и его лавочке, где мы всегда покупали сигареты, вернее, табак для сигарет. Его лавка была ближе к тебе, чем моя, а моя ближе к нему, чем к тебе, она стояла как раз между тобой и мной, у нас никогда не было с ним по-настоящему дружеских отношений, но это по его вине. Потому что он не интересовался ни картофельными оладьями или мороженым, ни стрижкой и бритьем. Многие говорили, что он отпустил свои рыжие волосы из набожности, но я знаю лучше - он сделал это из скупости и ни из чего другого. Ну ладно, все равно о мертвых плохо не говорят, у Балабулы всегда был большой выбор, сигары, трубки, портсигары с цветочками на крышке, сигареты с золотым мундштуком для богатых, он все хотел уговорить нас покупать более дорогой сорт, но мы остались при своем "Эксцельсиоре". А подставка с газовой зажигалкой и ножницами для сигар на прилавке из желтой меди, которую он всегда чистил, - как зайдешь к нему в лавку, так он ее чистит, об этой дурацкой подставке вспоминаешь каждый раз, когда думаешь о том, как было раньше, хотя табак мы покупали не чаще чем раз в неделю, а подставкой никогда не пользовались.

- Ты тоже думаешь о Хаиме Балабуле?

- Почему ты вдруг вспомнил о Хаиме Балабуле?

- Просто так. Наверно, потому, что мы курим.

- Я ни о чем не думаю.

Сделана последняя затяжка, еще одна - и сожжешь себе губы. Дым так божественно щекочет легкие, и голова кружится, как после нескольких хороших рюмок, и мир так славно ходит перед тобой кругами. Немножко повздыхали, немножко постонали, дым еще плавает в комнате, Ковальский говорит:

- А теперь по делу, Яков. Как там, за воротами? Что слышно про русских?

Яков не теряет самообладания, это только вопрос времени, когда Ковальский заведет этот разговор, ведь он пришел именно для этого, сигарета никого обмануть не может. Теперь нет уже скрючившейся в углу Лины, теперь можно говорить открыто, ответ мы уже приготовили для таких, как ты, соберись с духом. Итак, изобрази на лице огорчение, опусти безнадежно плечи, как человек, собирающийся сообщить печальную новость, теперь начинается последний акт спектакля с вопросами и ответами, Ковальский, он тебе не понравится. Но с этим уже нельзя считаться, Ковальский, слишком долго я с этим считался, ведь я тоже не больше чем измученный человек.

- Мне не хотелось бы говорить…

- Их разбили! Им пришлось отступить!

- Нет, нет, все не так плохо.

- Так что же? Говори, наконец!

- Представь себе, - говорит Яков тихо и с безукоризненно разыгранным огорчением, - я сажусь к аппарату, кручу ручку, как всегда, а оттуда ни звука. Понимаешь, вчера он еще играл, просто замечательно играл, не к чему было придраться, а сегодня молчит, как проклятый. Ничего не поделаешь, дорогой, кто в нем разберется, в радио, сломалось, и все.

- Боже милосердный! - восклицает Ковальский в ужасе и складывает руки, как для молитвы. Уже второй раз за этот вечер Ковальский восклицает "Боже милосердный" и даже снова всплескивает руками, наверно, потому, что одно без другого не получается.

* * *

- Покурить бы сейчас, - мечтательно говорит Яков, потому что пришел уже другой день и сигарета марки "Юно" живет только в воспоминаниях. Он стоит на товарной станции, работа у него, можно сказать, не пыльная, праздничная работа, он принимает от нас, евреев, мешки, сегодня нас наградили такой работой - мешки таскать. Мы приносим ему мешки с полцентнера весом, таскаем их метров за пятьдесят, а то и дальше, а он должен только подтащить их к стенке вагона и уставить в порядке, потому его работа, можно сказать, не пыльная. К тому же их двое - Яков и Леонард Шмидт.

День, кстати, начался с того, что мы очень удивились, когда услышали, что нам сегодня предстоит делать, удивились и подумали, что они тоже не знают, чего хотят. Потому что две недели назад пришел целый поезд с мешками цемента, будто они собираются строить здесь дома, мы все мешки разгрузили и накрыли брезентом, а сегодня приказ таскать обратно в вагоны. Их дело, мы послушно грузим мешки обратно, как они хотят, пожалуйста, мы тащим их к вагонам, в одном стоит Яков, повезло ему сегодня с работой, и говорит: покурить бы сейчас, а Шмидт отвечает ему даже как-то весело: у вас, видно, нет других забот, господин Гейм.

Леонард Шмидт. Судьба наградила его этим гетто, как Бог Святую Деву младенцем. Оно настигло его на путях, о которых ему и во сне не снилось, что нога его туда ступит. Потому что раньше у Шмидта была жизнь, которой положено было продолжаться по другую сторону запертых ворот, и его пребывание среди нас относится, по его мнению, к немногим непостижимым вещам на этом свете. Он родился в 1895 году у состоятельного отца и матери, верноподданной кайзера, в Бранденбурге на Хавеле, ходил в лучшую гимназию в Берлине, куда по причинам делового характера (приобретение текстильной фабрики) переехал его отец, сдал на аттестат зрелости и попал в солдаты. Наступление во Фландрии, Верден, оккупация Крыма, потом Шампань, когда были исчерпаны резервы, - так Шмидт провел войну. Потом он был со всеми почестями уволен из разбитой армии в гордом чине лейтенанта с орденом за храбрость и занялся своей карьерой. На очереди университет - как полагается сыновьям из хороших семей, факультет правоведения - в Гейдельберге, а последний семестр в Берлине, блестящие успехи, все экзамены сданы с отличием. Три года обязательной стажировки, затем визитная карточка "асессор Леонард Шмидт" и, наконец, долгожданная минута - начало собственной адвокатской практики в богатом районе Берлина. Выгодные клиенты не замедлили появиться, благодаря связям отца они буквально слетались в его контору, вскоре ему пришлось взять двух молодых адвокатов в помощь для менее серьезных дел, он приобрел известность в десять раз быстрее, чем любой на его месте. Женитьба по любви, две красавицы дочери-блондинки, мир каждый день с уважением снимал перед ним шляпу, пока одному завистнику из коллегии адвокатов не пришла в голову роковая идея подкопаться под его родословное дерево, подпилить его и вырвать с корнем. Для Шмидта все кончилось очень плохо. Жена, обе дочери и банковский счет успели еще спастись в Швейцарию, потому что добрые друзья предупредили Шмидта, сам же он не успел. Он был занят приведением в порядок неотложных дел, когда по-хозяйски постучали в дверь. Шмидту кажется, что все это идиотская шутка, может быть, он проснется когда-нибудь утром, и в приемной опять будут ждать клиенты, он был уже почти готов стать добрым немецким националистом. Но они его не пустили, они постучали в дверь и настоятельно порекомендовали ему не устраивать представления, перепуганное лицо прислуги между покрытыми белыми чехлами плюшевыми креслами. Они привезли его сюда, потому что его прадедушка ходил в синагогу и его родители имели глупость сделать ему обрезание, почему - и сами не знали. Шутка или не шутка, а он страдает вдвойне и втройне. В первые дни, когда Шмидт только попал к нам, он, едва кончив рассказывать свою историю, спросил меня с несчастным видом: вы что-нибудь понимаете?

Потом нам показалось, что он постепенно привыкает к жизни в гетто, как вдруг он явился на товарную станцию в таком виде, что нас от неожиданности чуть не хватил удар. На левой стороне груди приколота планка, а на ней висит какая-то маленькая черно-белая штука, которая при ближайшем рассмотрении оказывается Железным крестом.

- Не будь дураком, - говорит ему один, - сними крест и спрячь его подальше! Они тебя из-за него пристрелят, как бешеную собаку!

Но Шмидт отворачивается и начинает работать как ни в чем не бывало. Мы все обходим его, никто не хочет оказаться впутанным в это дело, помочь ему нельзя, с безопасного расстояния мы не выпускаем его из поля зрения. Только через какой-нибудь час охранник замечает чудовищное преступление; он так поразился, что заглотнул воздух, стоит молча перед Шмидтом, Шмидт, бледный, стоит перед ним. Проходит целая вечность, охранник поворачивается на каблуке, это выглядит так, будто у него отнялся язык, он исчезает в каменном доме и сразу же выходит оттуда со своим начальником и показывает на Шмидта, который единственный из нас взялся за работу. Начальник пальцем подзывает Шмидта к себе, никто не дает ломаного гроша за его безрассудную голову, наклоняется к планке, внимательно рассматривает орден, как часовщик сломанное крошечное колесико.

- Где вы это получили? - спрашивает он.

- Верден, - отвечает Шмидт с дрожью в голосе.

- Нельзя. Здесь это запрещено, - говорит начальник.

Он снимает планку с груди Шмидта, кладет ее в карман, не записывает имени, не расстреливает наглеца. Смотрит на этот случай, как на забавное развлечение, которое вызовет сегодня вечером веселое оживление в пивной. Довольный, он направляется в каменный дом, ни слова об этом, Шмидт получил свое удовольствие, а мы свой спектакль. Так Шмидт вскоре после своего появления стал своего рода знаменитостью. Это что касается Шмидта.

- Я за всю свою жизнь не имел дела с судом, - говорит Яков.

- Так-так, - откликается Шмидт.

Они устроили себе спокойный день, берутся вдвоем за один мешок, который мы, носильщики, кладем им на край вагона. Даже дождь им не мешает, ведь в вагоне есть крыша. Когда им выпадает маленький перерыв, они прислоняются к стенке, вытирают пот со лба и болтают, как в мирные времена. Ковальский, Штамм и Миша, кряхтя, сбрасывают свои мешки, смотрят на них с завистью и ядовито советуют не перетруждаться, а то, чего доброго, умрут от усталости. Шмидт и Яков улыбаются: о нас не беспокойтесь.

- Впрочем, один раз я был свидетелем, - говорит Яков.

- Так-так.

- Но не в суде. В конторе прокурора, который вел дело.

- Какое дело?

- Надо было установить, должен ли Ковальский деньги ростовщику Порфиру или нет. У Порфира вексель Ковальского куда-то пропал, и я должен был только подтвердить, что Ковальский вернул ему его деньги.

- Вы при этом присутствовали? - спрашивает Шмидт.

- И не думал. Но Ковальский до этого объяснил мне все слово в слово.

- Но если вы при этом не присутствовали, а знаете о деле только понаслышке, вы вообще не имели права выступать в качестве свидетеля. Как вы можете с уверенностью утверждать, что Ковальский действительно возвратил деньги этому господину? Он мог бы - я не хочу подозревать его, не имея на то оснований, - но тем не менее можно себе представить, что Ковальский мог вас обмануть, чтобы вы дали показания в его пользу.

- Этого я не думаю, - говорит Яков без долгих размышлений, - у него много плохих качеств, никто не знает этого лучше меня, но он не лгун. Он сразу мне сказал, что не отдавал деньги Порфиру. Откуда ему было их взять?

- И хотя вы это знали, вы показали прокурору, что он отдал их в вашем присутствии?

- Само собой разумеется.

- Это совсем не само собой разумеется, господин Гейм, - говорит, развеселившись, Шмидт, я убежден, что он размышляет в эту минуту о любопытном представлении насчет правовых норм у этого странного народа, к которому якобы он принадлежит.

- Во всяком случае, это прекрасно помогло, - досказывает Яков свою историю, - душегуб Порфир ничего не добился своей жалобой. Пропали его денежки, но что я говорю, денежки! Почти с каждого из нас, мелких торговцев, он шкуру сдирал, ссужал под тридцать пять процентов, представляете? Вся улица была в восторге, когда Порфир и Ковальский вышли после решения из здания суда, Порфир зеленый от злости, а Ковальский как ясное солнышко.

Ковальский с разноцветным лицом бросает свой мешок на край вагона, мимоходом он услышал - Ковальский, как ясное солнышко, - он спрашивает:

- Что за истории ты обо мне рассказываешь?

- Это дело с пропавшим векселем у Порфира.

- Не верьте ни одному его слову, - говорит Ковальский Шмидту, - он рассказывает обо мне гадости, где только может.

Ковальский трусит под дождем за следующим мешком, сухие Яков и Шмидт работают молча, болтать тоже надоедает. До следующего маленького перерыва, пока Шмидту не приходит в голову кое-что важное, пока он не спрашивает:

- Не примите мое любопытство за назойливость, господин Гейм, каково мнение сэра Уинстона о сложившейся на сегодняшний день ситуации?

- Кого?

- Черчилля. Английского премьер-министра.

- Понятия не имею, каково его мнение. Разве вы не слышали? Мое радио не работает.

- Вы шутите!

- Почему вы так обо мне думаете? - спрашивает Яков серьезно.

Шмидт растерян, отмечает про себя Яков, - точно так же, как и все другие, от которых он сегодня не счел возможным скрыть эту единственную новость, он сообщил ее несчастным голосом и горестно опустив плечи. Этот высокомерный Шмидт, один остряк прозвал его Леонард Ассимилянский, этот Шмидт тоже потрясен и уничтожен, и сразу пропали все различия между ним и остальными.

- Как это случилось? - спрашивает он тихо.

Назад Дальше