С утра ответ на этот вопрос претерпел некоторые изменения, у Якова не было времени преподносить каждому эту новость, бережно завернутую в шелковую бумагу, как Ковальскому, пришлось пойти на существенные сокращения. Как это случилось? Обыкновенно. Как ломается радио, вчера работало, а сегодня молчит.
Реакция была различной. Одни проклинали несправедливого Бога, другие обращались к Нему с молитвой, утешали себя тем, что радио и русские ничего общего между собой не имеют, один заплакал, как малый ребенок, и слезы, незаметные среди капель дождя, катились по его щекам.
Кто-то сказал: "Будем надеяться, что это не плохой знак".
Яков не говорит ни да, ни нет, пусть переживут эту маленькую боль, лучше так, чем убить их правдой. И для Шмидта он не может найти утешающих слов, кончился его запас утешения. Вспомним, между прочим, хоть ненадолго, что Яков тоже нуждается в утешении, как и все несчастные вокруг него, что его терзают те же надежды. Только сумасшедший случай превратил Обычного в Особенного и запрещает ему открыть карты. Но только до сегодня. Сегодня я разрешил вам заглянуть в рукав фокусника, и вы увидели, что он пуст, там нет козырного туза. Теперь мы все одинаковы, я не умнее вас, ничто нас не различает, ничто, кроме вашей веры, что когда-то я был Особенным.
- Что ж делать, господин Шмидт, мы должны работать. Взялись!
Через всю станцию сквозь утихший дождь раздается незнакомый голос:
- Эй, убери руки!
Яков и Шмидт подбегают к двери и видят, что происходит снаружи. Гершль Штамм, один из близнецов, стоит на пути возле самого обыкновенного еще закрытого вагона. Он думал, наверно, что его надо загружать, и незнакомый голос, он может быть обращен только к нему; Гершль быстро убирает руку от засова. Пока единственное примечательное во всем этом - голос, потому что он принадлежит Свистку, а раньше мы его никогда не слышали. Свисток ковыляет к Гершлю Штамму с такой скоростью, с какой позволяет ему деревянная нога, Гершль испуганно отпрянул в сторону. Свисток останавливается возле вагона, проверяет засов.
- Ты что, не слышал? К этому вагону не притрагиваться, черт вас дери!
- Слушаюсь, - говорит Гершль Штамм. Потом Свисток обращается ко всем евреям, которые ради такого случая прекратили работу:
- Поняли вы, дерьмо собачье? К этому вагону не притрагиваться, в следующий раз получите пулю!
Вот как, значит, звучит его голос, должен признаться, не очень удачная премьера, я бы сказал, плохой баритон, хотелось бы, чтобы звук был приятней. Свисток с достоинством удаляется в каменный дом, Гершль Штамм поспешно берется за работу, чтобы не попадать больше под свет рампы, мы, другие, тоже, инцидент, который не был настоящим инцидентом, пока окончился.
- Что это за вагон, как по-вашему? - спрашивает Шмидт.
- Господи Боже, откуда мне знать!
- К тому же для господина Штамма большая удача, что он не попался. Постовой действительно сегодня утром приказал, чтобы мы не подходили к этому вагону. Вы ведь тоже, наверно, слышали?
- Да, да.
- Зачем же он идет?
- Господи Боже, откуда мне знать?
Шмидт не понимает, когда пора прекратить разговор, он высказывает еще несколько соображений в пользу строгого соблюдения приказов, откровенно говоря, он ни у кого не вызывает особой симпатии, он держит себя, хоть никогда это открыто не высказывает, будто он лучше, умнее и культурнее остальных, он бы, наверно, ни одним словом не возражал против гетто, если бы они не послали сюда его самого. Когда он старается сгладить различия, а он делает это почти всегда, невольно создается впечатление, что он подыгрывает, смотрите, мол, как это любезно с моей стороны, я веду себя так, будто мы с вами одинаковые люди. А различие есть, он не может его стереть, уже одно то, как он смотрит на кого-нибудь из нас, или говорит, или ест, или отзывается о немцах, или рассказывает о прежней жизни, а самое главное - как думает. Что ж, товарищей по несчастью не выбирают, а он, несомненно, такой же несчастный, как мы все, он так же дрожит за свою порцию жизни, хоть и немножко иначе, на свой манер, который нашему брату не очень приятен.
Потом Гершль Штамм притаскивает свой мешок, на голове промокшая шапка, под которой он прячет свою набожность. Яков спрашивает его:
- Что там случилось, Гершль?
- Ты не поверишь, но я слышал из вагона голоса, - говорит Гершль.
- Голоса?
- Голоса, - говорит Гершль, - провалиться мне на этом месте, человеческие голоса.
Он, которому всегда жарко в меховой шапке, чувствует, наверно, как по спине бегают мурашки, он надувает щеки и озабоченно качает головой, подумай сам, что это может означать. Яков подумал, он закрывает глаза и поднимает брови, они ведут безмолвный разговор, а Шмидт стоит рядом и не понимает ни слова.
Подходит Миша, сбрасывает свой мешок и говорит тихо:
- Давайте, работайте, охранник уже смотрит в вашу сторону.
Якова вдруг перестают слушаться руки, мешок выскальзывает, Шмидт замечает с досадой:
- Что же вы, куда вы смотрите! Надо внимательней!
У Якова такое чувство, вспоминал он потом, как бывает у человека, который только успел размечтаться, и вдруг приходит кто-то и сдергивает одеяло, под которым тепло и уютно, и ты лежишь голый и дрожишь от отрезвления.
- Вы все молчите, - говорит Шмидт через некоторое время.
Яков по-прежнему молчалив, несокрушимо печально принимает он мешки, только иногда бросает украдкой взгляд на ничем не примечательный вагон, за стенами которого были слышны человеческие голоса. Отверстия для воздуха под самой крышей, никому не достать до них и не выглянуть наружу, и никто не кричит, внутри никто и снаружи никто, почему же никто не крикнет, надо укладывать и укладывать мешки. Стоит красно-бурый вагон на запасном пути, будто забытый, но нет, они его не забыли, есть на свете вещи, в которых на них можно положиться. Вчера его еще здесь не было, завтра опять не будет, только короткая остановка по дороге куда-то. Такие вагоны они уже сто раз нагружали и разгружали и снова нагружали ящиками, углем, картофелем, машинами, камнями. Точно такие же вагоны, а к этому нельзя приближаться, будут стрелять.
- Вы думаете, это правда? - спрашивает Шмидт.
- Что правда?
- Про голоса.
- Странный вопрос! Что ж, по-вашему, Гершль Штамм сболтнул для красного словца?
- Кто же может тогда сидеть в этом вагоне?
- Кто, как вы думаете?
Шмидт невольно открывает рот, только теперь у него возникло страшное подозрение, он произносит слова едва слышно:
- Вы считаете…
- Да, я считаю!
- Вы считаете, они отправляют еще кого-то в лагеря?
Так это, к сожалению; Шмидт не понимает игры намеками, когда известные вещи не упоминают, но тем не менее их высказывают, он ее никогда не поймет, в глубине души он раз и навсегда чужой. Ему все должно быть сказано прямо и ясно.
- Нет, они больше никого не отправляют! Война давно кончилась, мы все можем идти по домам, если хотим, но мы не хотим, потому что нам здесь очень нравится, - говорит Яков, и глаза его чуть не выскакивают из обрит. - Отправляют ли они еще кого-нибудь в лагерь! Вы думаете, уже некого отправлять? Еще есть я, еще есть вы, мы все еще пока здесь! Только не воображайте, что все уже кончилось!
Шмидт прерывает эту оказавшуюся необходимой лекцию быстрым движением руки, он испуганно показывает на железнодорожные пути и кричит:
- Смотрите, Штамм!
Гершль никогда ничем особенным не выделялся, только своей молитвой, которой, по его убеждению, погасил электричество на всей улице, теперь же он наверстал упущенное, он удивляет всех, он стоит возле вагона. Охранник его еще не заметил, Гершль прижался ухом к стенке вагона и что-то говорит, я ясно вижу, как он двигает губами, прислушивается, потом опять говорит, этот набожный Гершль. Его брат Роман случайно оказался рядом со мной, глаза у него стали, как мельничные колеса, он хочет бежать к Гершлю и оттащить его прежде, чем будет поздно. Двоим пришлось держать его силой, один шепчет ему на ухо: стой спокойно, идиот, ты сам привлечешь к нему внимание.
Я не могу слышать, что говорит Гершль и что они ему оттуда отвечают, расстояние слишком велико, но я могу представить себе с большой достоверностью их разговор.
- Эй, в вагоне! Вы меня слышите? - первое, что говорит Гершль.
- Мы слышим тебя, - должно быть, ответил голос из вагона. - Кто ты?
- Я из гетто, - говорит потом Гершль. - Держитесь, вам надо продержаться еще совсем недолго! Русские уже прошли Безанику!
- Откуда ты знаешь? - спрашивают его там, внутри, - естественный вопрос.
- Можете мне поверить. У нас есть радио, спрятанное. А теперь мне надо обратно.
Запертые растерянно благодарят его, белый голубок залетел к ним в кромешную тьму, не важно, что они говорят, наверно, желают ему счастья и богатства и жить до ста двадцати, пока не слышат, что шаги его удаляются.
Все взгляды прикованы к Гершлю, который сейчас будет возвращаться. Обезумев, мы стоим и не можем оторвать от него глаз вместо того, чтобы работать и вести себя так, будто ничего не происходит. Сначала мы удержали Романа от огромной глупости, потом совершаем ее сами, быть может, Гершль и так не спасся бы от них, кто может это утверждать задним числом, во всяком случае, мы ничего не делаем, чтобы отвлечь их от него. Только теперь он почувствовал страх, раньше все совершалось само собой. Его укрытие ненадежно, можно сказать, у него совсем нет укрытия, Гершль знает, почему ему страшно. Штабель ящиков, потом пустой вагон и больше ничего на его пути, на котором ему по-настоящему нужна защита. Я вижу, как он подвигает голову за угол вагона, сантиметр за сантиметром, взглядом он уже с нами, я слышу уже, как он рассказывает о своем путешествии на край света, до сих пор противник ведет себя спокойно. Охранник у ворот стоит спиной к разгрузочной площадке, ни один звук не привлекает его внимания, двух других не видно, наверно, дождь загнал их в дом. Я вижу, как Гершль готовится к большой перебежке, вижу, как он молится. Хотя он все еще возле вагона и двигает губами, ясно, что он говорит не с теми, внутри, а со своим Богом. Потом я поворачиваю голову к каменному дому, там под крышей есть чердачное окошко, оно открыто, на подоконнике лежит винтовка, и ее спокойно и хладнокровно наводят на Гершля. Человека за винтовкой я рассмотреть не могу, в помещении слишком темно, я вижу только две руки, они покачивают дуло, пока не находят точное направление; тогда они замирают, как нарисованные. Что я должен был предпринять, я, который никогда не был героем, что я должен был предпринять, если бы был им? В лучшем случае закричать, но разве бы это помогло? Я не кричу, я закрываю глаза, проходит вечность. Роман говорит мне: что ты закрываешь глаза, смотри, он пробежит, этот сумасшедший успеет!
Не знаю почему, в этот момент я думаю о Хане, как ее расстреляли возле дерева, название которого мне неизвестно, я думаю о выстреле в нее до тех пор, пока все вокруг меня не заговорили, перебивая друг друга. Всего только один сухой выстрел, у двух рук было время - целая молитва Гершля, чтобы подготовиться наилучшим образом. Странно слышать его, я еще никогда не слышал одиночного выстрела, всегда только несколько сразу, а тут как будто избалованный ребенок упрямо топнул ногой, или будто воздушный шар слишком сильно надули и он лопнул, или - раз уж мы решили выбирать образы для сравнения - будто Бог кашлянул, Бог подал знак Гершлю своим кашлем.
Запертые за красно-бурыми стенами, наверно, спросили: что случилось?
Гершль лежит на животе поперек рельс. Его судорожно сжатая правая рука попала в черную лужу, лицо, сначала я могу видеть только его половину, кажется мне удивленным, открытый глаз придает ему такое выражение. Мы молча стоим вокруг, нас не разгоняют, разрешают этот маленький перерыв. Роман наклоняется над ним, стаскивает его с рельс и поворачивает на спину. Потом снимает с него меховую шапку, ему с трудом удается развязать тесемки под подбородком. Он засовывает шапку в карман и уходит. В первый раз на товарной станции пейсы свободно развеваются на ветру, многие из нас никогда раньше их не видели, вот как, значит, выглядит Гершль Штамм на самом деле, без маскарада. В последний раз лицо его в черной рамке из мокрой земли и густых волос, глаза ему кто-то закрыл. Не хочу лгать, зачем, он не был красавцем, он был очень набожным, хотел передать людям надежду и за это умер. Охранник, стоявший возле ворот, подошел незамеченным к нам, пора уже переключить наши мысли на другие предметы, он говорит:
- Хватит глазеть, вы что, никогда не видели мертвого? А ну за работу, живо!
После работы мы заберем его и похороним, это разрешается, хоть и не написано черным по белому ни в одном из многочисленных распоряжений, но так у нас заведено. Я еще раз поднимаю глаза к окну, которое уже захлопнули, нет больше винтовки, нет рук, никто не выходит из дома, им больше нет до нас дела, для них эпизод исчерпан.
Жизнь идет дальше, Шмидт и Яков принимают мешки. Хоть это Шмидт понял, теперь он молчит, он держит про себя, почему Гершль обязательно должен был побежать к вагону, хотя железнодорожник заранее настойчиво и определенно предостерег его. Яков осыпает себя упреками, он знает, до ужаса точно знает, какую роль сыграл в этой пьесе. Ты придумываешь себе скудное утешение, ты рисуешь большие весы с двумя чашами, на одну ты кладешь Гершля, на другую всю ту надежду, которую за это время принес людям, - в какую сторону они склонятся? Трудность состоит в том, что ты не знаешь, сколько весит надежда, никто тебе этого не скажет, ты сам, один, должен вывести формулу и закончить подсчет. Но ты считаешь и считаешь и не можешь найти ответ, трудности все растут, вот еще одна - и кто может разгадать секрет, сколько несчастий ты предотвратил своим выдуманным радио, ведь то, чего удалось избежать, навсегда останется для тебя скрытым, явно только то, чему ты стал виной, вот она, твоя вина, лежит возле рельс под дождем.
И во время обеденного перерыва решение задачи со многими неизвестными не продвинулось ни на шаг. Яков ест свой суп в сторонке, сегодня каждый хочет побыть один. Он старается не попадаться на глаза Роману Штамму. Роман его и не ищет, только возле тележки, куда ставят пустые миски, они оказываются вдруг рядом. Они смотрят в глаза друг другу, особенно Роман. Яков рассказывает мне: он смотрел на меня так, будто это я убил его брата.
* * *
Вечер принадлежит Лине.
Как-то, это было уже давно, Яков привел ее на площадку перед своей дверью и сказал:
- А теперь смотри внимательно, мало ли что может случиться, вдруг тебе что-нибудь понадобится, чтобы ты могла найти ключ от моей комнаты, видишь, здесь за дверью есть дырочка в стене. Сюда я сейчас положу ключ и снова прикрою камнем. Ты сможешь его легко вынуть, если станешь на цыпочки, ты уже большая, попробуй.
Лина попробовала, стала на цыпочки, вынула камень, едва дотянулась до ключа и гордо протянула его Якову.
- Замечательно, - сказал Яков. - Запомни хорошенько место. Я сам не знаю зачем, но, может быть, когда-нибудь это будет важно. И еще одно: никому про это место не рассказывай.
Теперь Лине не нужно становиться на цыпочки, два года она без устали росла и росла, чтобы дорасти до отверстия за дверной рамой. Если что-нибудь тебе понадобится, сказал Яков. Сегодня ей понадобилось. Лина достает ключ, открывает и стоит, затаив дыхание, в пустой комнате. Немножечко ей все-таки страшно; но страх исчезнет, если Яков неожиданно войдет, тогда она ему просто скажет, что наводит здесь порядок. Ее привели сюда рискованные намерения, он вряд ли одобрил бы их, но, как говорится, чего не знаю, о том не вспоминаю.
Перед ней два препятствия, на этот счет она не заблуждается, первое - пока ей неизвестно, где оно спрятано, второе - она не знает, как выглядит радио. Мест, куда его можно спрятать, в комнате не бесконечно много, ничего не стоит за пять минут обыскать все углы, гораздо труднее представляется ей второе препятствие.
- Ты мне покажешь завтра свое радио? - спросила она его вчера вечером, когда он пришел к ней на чердак после неудачного визита Ковальского.
- Нет, - сказал он.
- А послезавтра?
- Тоже нет.
- А послепослезавтра?
- Я тебе сказал, что нет! И прекратим этот разговор!
Даже ее обычно безотказный взмах ресницами не произвел никакого впечатления, Яков не смотрел в ее сторону, поэтому после нескольких минут недовольного молчания она начинает сначала:
- А вообще когда-нибудь ты мне его покажешь?
- Нет.
- Почему же?
- Потому.
- А ты мне скажешь хотя бы, как оно выглядит? - спросила она тогда, план действий был уже наполовину готов. Но и на этот вопрос он отвечать отказался, и тогда из наполовину готового плана моментально составился совсем готовый.
Итак, Лина должна искать вещь, о которой она знает только: Яков ее прячет, вещь без цвета, без формы и веса, счастье еще, что у Якова в комнате не может быть так много неизвестных вещей. Первый найденный ею неизвестный предмет должен согласно человеческому разумению называться радио.
Лина начинает с потайных мест, которые у всех на виду, каждому придет в голову искать здесь: под кроватью, на шкафу, в ящике стола. Очень может быть, радио такое большое, что оно вообще там не помещается, люди стали бы громко смеяться, что она ищет радио в столе. Но не ее вина, это Яков заупрямился, и, кроме того, сейчас ее никто не видит. В ящике его нет, там вообще ничего нет, под кроватью и на шкафу одна только пыль. Остается шкаф внутри, больше спрятать некуда. В шкафу две дверцы: одна внизу, другая наверху. Верхнюю смотреть бесполезно, там стоят четыре тарелки, две глубокие и две мелкие, две чашки, одна из них, когда Лина ее мыла, упала на землю и лишилась ручки, потом еще нож и две ложки, всегда пустая сахарница, и еда там лежит, когда она есть. На этой полке Лина распоряжается, как хозяйка, она часто накрывает на стол, приносит еду, убирает, здесь можно бы и не смотреть, но, с другой стороны, нельзя допустить, чтобы операция провалилась из-за небрежности. И она внимательно просматривает все: четыре тарелки, две чашки, сахарницу, нож и ложки, кусок хлеба и пакетик с фасолью, - никаких неожиданностей.
Посмотрим, что за нижней дверцей. Лина медлит, и, хотя ключ уже в руках, открыть она пока не решается; если то, что она ищет, там не лежит, значит, его нет нигде. В нижнее отделение она раньше не заглядывала, "там мои вещи", сказал Яков, и это звучало вполне безобидно. Мои вещи. Только теперь она поняла, что скрывается за этими двумя такими невинными словами.