До Жюли, до того, как ее вывернуло наизнанку, она полагала, что страна любви далека от ее упорядоченного и уравновешенного бытия, что ее, Сару, можно уподобить кому-то, стоящему перед прочными железными воротами, за которыми болтается взад-вперед глупый безобидный пес. Но теперь она поняла, что ворота эти оказались дырявыми и ветхими, залатанными на скорую руку планками да фанерками, а за ними - громадный пес-убийца величиной с теленка. И намордник на нем лишь для вида, смахнет он этот намордник одним движением лапы. Или не намордник даже вовсе, а маска, театральная маска, меняющая выражение с улыбки на гримасу скорби. И обратно.
Середина августа, вот уже несколько недель, как Сара полностью избавилась от своих печалей. Как она и полагала, интенсивность боли для нее теперь непредставима. Природе (или кто там за нее?) не нужно, чтобы ее дети помнили свою боль, это не соответствует ее целям, каковы бы они ни были. Сара наслаждается маленькими радостями, ничтожными физическими удовольствиями, вроде ощущения дерева пола босою подошвой, согревающего воздействия солнечных лучей на кожу, аромата кофе, запаха свежевскопанной земли, слабого запаха инея на камне. Она снова стала женщиной, которая не плачет, хотя популярная идея целительного очищающего, оздоровляющего плача, разумеется, время от времени посещает ее голову. Забыла она, как плачут. Проявление эмоций окружающими Сара расценивает как признаки их незрелости. Услыхав о чьей-то в кого-то влюбленности она непроизвольно поймала себя на легкой презрительной усмешке. Неужто она ничему не научилась? Сара внимательно наблюдала за отступающей, теряющей силу печалью, не ослабляла бдительности, понимая, что зверь это опасный: как бы он вдруг на нее опять исподтишка не набросился. А ведь может, может такое случиться, видела она лица стариков и старух, их скорбные глаза. Не надо ей такого, нельзя терять бдительности перед этим чудовищем, недавно глодавшим ее сердце.
Музыку Жюли она по-прежнему не могла переносить, равно как и старые мелодии трубадуров и труверов. Чтобы боль была "сладкой", она должна стать мягкой, а ноты "Жюли Вэрон" или даже пошловатая баллада из "Счастливой монетки", сиречь "Жюли", вызывала у нее… бр-р-р-р… Нет-нет. Звуков слишком много, слишком они громкие, нарочитые, хватающие, когтистые. Тысячи лет сидел пастушок под дубом, вслушивался в тонкий посвист ветра, во все времена бравший людей за душу, призывавший к чему-то. В свисте ветра чудились иные голоса, его перекрыл резкий, словно начальные аккорды музыки Жюли из третьего акта, крик ястреба. Ветер свистел, убаюкивал, навеивал дрему и швырнул в полусонного пастушка белые листы с черными знаками на них, означающими слова "печаль", "сердце", "боль", и эти колдовские знаки разбудили пастушка окончательно, но ветер уже унес листы дальше, и парень не поверил сонным глазам, решил, что все это ему привиделось во сне. Где, где тихая пристань, которую она ищет? В глубинах океана морские гады скрипят да квакают, киты поют свои песни. Вверху, в космосе, сталкиваются метеоры и осколки разлетаются во все стороны. Может быть, в шахтах, в подземельях, в пещерах, в могиле? Но и там издают звуки поджидающие нас черви и скрежещут разрывающие почву корни деревьев.
Но страх или, если угодно, осторожность не в силах предотвратить процесса, знакомого каждому, кто погружен в поиски первопричин. Нити сплетаются, укладываются в полотно. Наугад берешь книгу, навскидку открываешь и натыкаешься на то, что искал. Проходишь по улице мимо двух беседующих - один из них диктует ответ на вопрос, который ты только что мысленно задал самому себе. Включаешь радио - вот оно, здесь, на этой волне и в это мгновение. Сны Сары бесперебойно поставляли информацию, она ощущала себя на грани… чего? "Познай самого себя", - весьма разумно рекомендовал древний оракул. Но нелегко решить, что к чему и с чего начать в данный момент.
Сара опустилась в парке на скамейку, глядя на пустующую скамью почти напротив, через аллею, ведущую к воротам. В парк вошла молодая мамаша, толкая коляску одной рукой. Маленькая девочка, идущая рядом, толкала эту же коляску обеими руками, держась за рукоять рядом с ладонью матери. Та направилась к скамье, на которую смотрела Сара, загнала коляску на траву, вытащила примерно десятимесячного младенца и уселась на скамью, держа ребенка на коленях. Девочка - лет около четырех - пристроилась рядом с матерью. Аккуратная такая малышка, одетая в чистенькое розовое платьице, розовые носочки, розовые туфельки, а темные волосы сдерживает розовая пластмассовая заколка-пряжка. Вся эта изобильная розовость не подходила к худенькому обеспокоенному личику, к не по возрасту "знающим" глазам, похожим на глаза взрослой опечаленной женщины.
О своей внешности мать тоже позаботилась. Белые обтягивающие брюки, декольтированная белая кофточка, демонстрирующая долгими трудами заработанный загар. Волосы выбронзовлены под цвет загара и взбиты в космы, полагающиеся по чрезмерно молодежной для ее возраста моде. Женщина принялась забавляться с младшим ребенком, словно с любимой куклой. Тот смеялся, пытался схватить мать за волосы, за нос, она уворачивалась… Потом с чего-то вдруг затянула какие-то колыбельные "Баю-бай", принялась укачивать детеныша, перешла на "Мишку косолапого…", используя этого Мишку в качестве сценария, и где косолапому положено было "в ямку - бух-х-х!", она роняла и тут же подхватывала ребенка к неистовому восторгу последнего. Забытая девочка пыталась подтягивать соответствующие "Баю-бай" или "Бух!", но громкоголосый дуэт мамаши и братика напрочь забивал ее слабый голосок.
Девочка подняла руку и тронула мать за локоть.
- Ну, чего тебе опять? Отстань! - рыкнула на нее любящая мать голосом, нимало не напоминавшим прерванное ею сюсюканье и агуканье, тут же, впрочем, возобновившееся по прежнему адресу. Любовь ее к младшему, казалось, приближалась к оргазму, женщина самозабвенно тискала и целовала младенца, изобретала ему все новые уменынительно-возвеличительные превосходные степени, нежно-ласкательнее определения и эпитеты; язык ее заплетался от самозабвенного восторга, толком можно было разобрать лишь имя мальчика - Нед. Любовный акт, избегающий, как известно, вмешательства третьих лиц, продолжался, а девочка оставалась столь же излишним его свидетелем, как и Сара или любой другой посетитель парка.
Малышка на всякий случай немного отодвинулась от мамочки, активно любящей ее братика, но когда женщина затянула очередную песенку о походе по рынку, где собиралась купить жирненькую свинку, снова попыталась поучаствовать в веселье, и слегка подтянула, за что заработала от матери новое замечание:
- Ой, замолчи, Клодина!
Девочка замерла, уставившись перед собой. Собственно говоря, она смотрела на скучную старуху, сидевшую напротив, на Сару. Не в состоянии дольше выдерживать свою исключенность, она, сжавшись от заранее ожидаемой оплеухи, с отчаянной храбростью заверещала:
- Мамуля, мамуля, мамуля!..
- Ну, чего еще? - огрызнулась мамуля.
- Соку хочу.
- Ты только что пила.
- Еще хочу. - Девочка улыбнулась, пытаясь растопить чугунную злость, исказившую лицо матери, вырванной из глубин - не то сорванной с высот - блаженства.
Мать протянула руку за спину, нашарила в коляске картонку сока и небрежно протянула девочке. Та приняла упаковку сока с осторожностью, отмечавшей каждое ее движение, каждый жест, даже самый мелкий. Начала отковыривать от упаковки пластмассовую соломинку. Мать наблюдала поверх головы сына, прикорнувшего у нее на груди, точнее - прижавшегося к впадинке под плечом, опустив к ней на грудь голову. На лице у матери все то же раздражение, похоже, смешанное с выжиданием подходящего момента для оплеухи.
- Ну, вот, - дождалась наконец мамаша. Трубочка-соломинка отскочила от коробки и упала на асфальт аллеи. - Что ты наделала? Пей теперь из дырки. - Она прижалась к макушке сына щекой и заворковала: - Недди, мальчик золотой, Недди, мой сынок родной…
Девочка замерла с пестрой упаковкой в руке, глядя на Сару, узнавшую в ее недетских глазах мрак недавно покинутого ею мира скорби.
- Зачем тебе сок, если ты не хочешь его пить? Дай сюда! Я его перелью в бутылочку для лялечки. - Она повелительным и нетерпеливым жестом вытянула в направлении девочки руку. Приняв упаковку, женщина достала из коляски бутылочку, перелила в нее сок, отпила сама и принялась поить любимую лялечку.
Девочка всхлипнула, и мать, как будто дожидаясь этого сигнала, взвизгнула:
- Что еще? - И ударила дочку по руке.
Девочка молча уставилась на предплечье, на котором мгновенно обозначилось красное пятно, издала резкий крик и сразу же сжала губы. Она просто не в состоянии была сдержать этот крик.
- Если ты не будешь вести себя как следует… - почти прошипела мать, и у Сары мурашки поползли по позвоночнику от мощи той ненависти, которая выплескивалась из этого шипения.
Девочка превратилась в статую.
Из той же коляски мать достала сигареты и спички, попыталась раскурить сигарету над головой мальчика.
- У, х-хрень… подержи-ка. - Она опустила ребенка на колени девочки. - Держи как следует, сиди спокойно, не ерзай.
На лицо девочки выползла дрожащая улыбка. В глазах застыли слезы. Она прижала к себе счастливого младенца, поцеловала его, задержала губы повыше его уха, в мягких волосиках. Малышка замерла в приливе нерастраченной любви, а мать ее, тупо глядя перед собой, жадно вдыхала и так же жадно выдыхала сизую дымовую смесь.
- Лю-лю-лю, лю-лю-лю, как я братика люблю, - напевала девочка дрожащим голоском.
Она сжала младенца слишком крепко, неумело, тому это не понравилось, он закряхтел, готовый заплакать. Сигарета мгновенно оказалась на асфальте рядом с упавшей соломинкой от сока, каблук провернулся на ней с тою же полнотой чувства, с какой мать повернулась к дочери.
- Дай сюда, балда… - Она ловко отняла младенца у девочки, сидящей с трясущимися губами, готовой разреветься. - Вот ведь, что наделала, идиотка… Ничего нельзя доверить… - И она принялась укачивать, уговаривать, уцеловывать свое сокровище. Затем попробовала уложить его в коляску, но сокровище не желало отрываться от материнской шеи.
- Возьми коляску, - приказала мать, не глядя на девочку.
Она с младенцем направилась к выходу, абсолютно не интересуясь тем, как малышка справится с коляской, слишком тяжелой для нее, неповоротливой. Колеса коляски путались в траве, вытащить ее на асфальт аллеи оказалось не так-то просто. Наконец коляска на асфальте, девочка остановилась перевести дыхание.
"Держись, держись, - безмолвно внушала Сара девочке. - То, что ты переносишь, непереносимо, и скоро под твоей макушкой захлопнется дверца. Если повезет - навсегда. Дверь никогда не откроется, и ты никогда не узнаешь, где живешь. Детство, юность, взросление… Ты живешь в вечности одиночества и страдания, воистину в аду, ибо смысл ада в отсутствии надежды. Надежды нет. Ты не знаешь, что дверь захлопнется, ты веришь, что жизнь такова, какой она и быть должна. Ты живешь, не зная любви. Ты видишь мамину любовь к малышу и сама любишь его, потому что надеешься, что она полюбит тебя за то, что ты любишь то, что любит она. Но потом ты узнаешь, что не имеет значения то, что ты делаешь и что ты думаешь. Бесполезно и безнадежно. И тогда дверь захлопнется, и придет свобода".
Она увидела, что девочка налегла на коляску, толкая ее к воротам. Мать шагала, не оглядываясь, над плечом ее торчала радостная физиономия младенца. Остановилась мамаша лишь у самого выхода, обернулась.
- Живей шевелись!
Девочка рванулась, споткнулась, упала, расшибла колено; плача, вскочила и снова налегла на коляску. Младенец наконец занял свое место в подушках, и все трое покинули парк в том же походном порядке: он в коляске, мать с одной рукою на поручне, девочка - толкая кабриолет обеими руками.
Полагала ли Сара, что ее мать, почтенная миссис Милгрин, ничем не отличалась от этой современной молодой матери двух детей? Разумеется, нет. Таких выродков, как эта мамаша, нечасто встретишь. Но… Откуда, собственно, ей это известно? С чего она взяла? Что Сара знает о людях прошлых и о нынешних? Разговоры стариков да собственные наблюдения? Нечего сказать, надежные источники информации. Попробуй, расшифруй рассказы отживающих. Краткая пауза в потоке воспоминаний может означать страшный скандал, нахмуренные брови - долголетнюю вражду. Фразу вроде "Не забуду того лета" или "Мы друг другу всегда нравились" можно истолковать как страстную любовь всей жизни - и, возможно, ошибочно. Вздох старика эквивалентен долгому трауру, недомолвка древней дамы поможет ей не выдать секрет всей жизни. А эта сегодняшняя молодуха с парковой скамьи, вспомнит ли она в старости о неприязни к собственной дочери? Может быть, только дурацкая псевдоаксиома "с мальчиками-то всегда легче" сохранится у нее в голове, зацепившись за какую-нибудь извилину.
Значительно более вероятно, что к ситуации лучше подходит - Сара вспомнила деловитый голос своей матери - эпизод прошлого лета: три чистеньких, причесанных мальчика в коротких красных халатиках пришли пожелать матери спокойной ночи. Они выбежали на лестницу, но Джеймс вернулся, вернулся дважды, остановившись в дверях.
"Чего тебе?"
"Ничего".
"Ну, тогда беги обратно".
Когда мальчик поворачивался, чтобы уйти, Сара встретилась с ним взглядом. Нет, не отчаяние увидела она у него в глазах, не печаль. Скорее… терпение. Да, стоицизм. Ему не четыре года, не шесть. Двенадцать. Дверь в голове его захлопнулась уже давно, он уже и забыл, что там есть такая закрытая дверь. Повезет - так и не узнает, не вспомнит.
Когда бабка Сары умирала в больнице, добрых лет двадцать назад, Сара сидела с нею вечерами темной осени, иногда вместе с матерью, дочерью умирающей. Соседнюю койку занимала еще одна умирающая, маленькая, сухонькая старушка, словно листок опавший, усохший. Она все время тихо стонала: "Помоги… помоги…", - иногда звала мать: "Помоги, мама…" Слово "мама" она четко разбивала на два слога, второй выделяла более высоким тоном, после чего какое-то время как будто дожидалась ответа.
Бабушка Сары, казалось, соседку не слышала, ничего не комментировала, ни на что не жаловалась. Лежала она в полном сознании, с открытыми глазами, под воздействием вколотых лекарств, не обращая внимания на дочь и внучку. Проходили часы и дни, Сара с одобрением отмечала, как стойко умирает ее бабка, старалась отвлечься от призывов из-за белого занавеса: "Помоги… Помоги, ма-ма-а?.."
Когда все закончилось, мать Сары сказала: "Надеюсь, я справлюсь так же хорошо, когда придет мое время".
Прошли месяцы. Сара смотрит в свое зеркало, как и в тот вечер, когда мы впервые увидели ее. На первый взгляд она почти не изменилась, но если присмотреться… Прежде всего, волосы. Напоминавшие ранее гладкий патинированный металл, сейчас они подернулись заметной сединой. Взгляд приобрел свойственную старикам осторожность, как будто опасение того, что придется увидеть в следующий момент или за ближайшим углом. Изменилась Сара, изменилась и ее квартира. Когда позвонила дочь и сообщила, что на Рождество привезет детей, Сара оглядела свои комнаты взглядом из солнечной беспроблемной Калифорнии. Что раньше не получалось годами, теперь произошло с несказанной легкостью: появились маляры, стены побелели. Она отважилась выкинуть кучу хлама, и подоконники до сих пор не загромождены, ничем не заняты столы и пустуют верхние книжные полки. Утратив лишний вес, комнаты стали легче, стало легче и на душе. Дохнуло свободой. Репродукцию Сезанна Сара не выкинула, хотя, поступи она иначе, вряд ли бы расстраивалась. Оставила и фото Жюли. Оба изображения заняли скромные места рядом с остальными фотографиями на стене гостевой комнаты, где останавливались внуки. Юные калифорнийцы пририсовали нахальному Арлекину усы, а задумчивого Пьеро украсили очками.
Сара все еще много путешествует по делам "Зеленой птицы", ибо как "Жюли Вэрон", так и "Жюли" идут в разных частях света. В общем, темп жизни ее замедлился. Часами она теперь может сидеть, обращаясь к прошлому, пытаясь высветить темные места, хотя из-за смерти матери прошлое стало менее продуктивной территорией. Старая миссис Милгрин умерла легко, как и желала: отправилась утром за продуктами, упала прямо в лавке и скончалась на месте. Печалилась ли Сара по этому поводу? Пожалуй, что нет. Она считала, что с лихвой отпечалилась за всю свою жизнь. Жаль, конечно, что не успела расспросить мать о своем детстве раньше, когда была намного моложе. Но, может быть, Кейт Милгрин и не смогла бы ответить. Она никогда не была склонна к самоанализу. Что ж, и о Саре этого тоже нельзя сказать, во всяком случае, до той поры, когда обрушилось на нее то, что она в мыслях обозначает Несчастьем с большой буквы. Опять же, нельзя заклеймить как абсолютное зло то, что привело к новому пониманию, к новому взгляду на жизнь.
Однажды в голове ее словно щелкнуло, и проявилась полностью оперившаяся мысль, как будто ожидавшая, пока ее заметят. Не следует ли допустить, что та сокрушающая боль, то всеобъемлющее горе, когда кажется, что сердце вот-вот лопнет - что это то же самое, что ощущает некормленый младенец, желающий очутиться в объятиях матери. Ведь человеческий детеныш - не просто мешок, ждущий, чтобы его наполнили молоком и согрели в объятиях. Нет, он жаждет большего, он страдает от отсутствия того, что хранится в его памяти, он хочет вернуться в то место, которое покинул, и когда желудок начинает вопить, требуя молока, он будит ту более глубинную потребность возврата в самое уютное, самое безопасное место, в утробу матери. И маленькая девочка, как будто очнувшись во время игры, вдруг вскидывает взгляд, видит пламенеющее закатом небо, полное печали, и простирает руки к утраченному великолепию, и плачет от безвозвратности утраченного, вечная изгнанница…
Влюбиться - означает вспомнить, что ты в изгнании, и поэтому страдалец не ищет исцеления, даже когда вопит, что не может выносить этих мучений, не вытерпит более этой пустыни.
Другая мысль, возможно, более практического плана. Когда Купидон посылает стрелы (не цветы, не поцелуи) в стариков, вводя их во всякого рода тяжкие расстройства, цель его - очистить сцену от исполнителей, подвергающихся опасности зажиться на этом свете, расчистить дорогу для новых, посвежее.
С кем же Сара делилась этими мыслями? Со Стивеном, хотя сознавала, что ощущение его присутствия вблизи, чуть ли не в самой себе, чуть ли не в качестве второго "я" - лишь отзвук насущной потребности. От Стивена до нее доходило то, чем он был в дни их дружбы, до того, как оседлали его демоны, до того, как бросился на него пес-убийца с телка величиной.
О Билле Сара вовсе не вспоминала, потому что не хотела на себя злиться. Кроме того, чувство к Биллу казалось теперь совершеннейшей чушью. Соплячок, намного младше себя самого, нестабильный, непредсказуемый, хотя и зачарованный Жюли, как и все они, включая и Сару. Билл не был самим собой, он вообще никем не был, как будто и не существовало его вовсе.
О Генри - да, о нем она вспоминала, но лишь вне повседневности, лишь там, где они в случае встречи сразу возобновили бы прерванный разговор. Надо заметить, что Сара принимала все меры к тому, чтобы встреча эта не состоялась.
Находилось место и для маленького Хэла, ее братика той поры, когда любовь к нему казалась единственной возможной формой любви.
Теперешний Хэл взял обыкновение без предуведомления заявляться к ней по вечерам.
- Но, Хэл, неужели трудно позвонить?
Он тяжко опускался в кресло, которое Сара отвела для посетителей, излучая недовольство ею и всем окружающим миром. Если сестра оказывалась занята, он непременно спрашивал: