(Мори не знал, позорно это или забавно - так часто превращаться в животное, в ходячий аппетит. Все они жрали как свиньи. Всякий раз - за исключением, пожалуй, завтрака, когда, еще не вполне проснувшись, не чувствовали по-настоящему голода. Заглатывали еду, боясь, что ее может не хватить, - они стали чем-то вроде машины, сжигающей калории, чтобы грести дальше, существовать. В первую ночь, разводя костер. Ник заметил:
- Вот так… и мы такие же: кто-то должен снабжать нас едой, иначе костер потухнет.
Мори заметил, как искривился в мрачной усмешке рот друга, но слишком он был измучен, чтобы придумать что - то в ответ. Боль пульсировала в плечах и руках, голова была какая-то чудная. Суровая правда, страшная правда. Они действительно машины, поглощающие калории, тепло, жизнь. Протоплазма, пожирающая протоплазму. Жадно насыщающиеся, пока не набьют живот до отказа, а потом наступает тошнота. Или расстраивается желудок. Тут Мори впервые пришло в голову, что им четверым может не хватить еды - ведь впереди еще целых шесть долгих дней.)
Они ловят форель, они накачиваются теплым пивом, пока не вздуются животы. Они в общем-то весьма гордятся собой - еще бы, забрались в такую даль; каждый из мальчиков снова и снова просит Мори поблагодарить отца за щедрость. Кима укусила оса в мякоть плеча, укушенное место мгновенно краснеет и начинает распухать, мертвенно-белое в середке. Мори накладывает мазь - толстым слоем, точно замазку. Опухоль величиной с виноградину, потом - со сливу, потом - с маленькое яблоко. Мальчики рассматривают ее, они никогда еще не видели, чтобы после укуса осы так распухало. Они удят рыбу, обследуют острова, не спеша выбирают место для привала, бродят в одиночку. Стоя у обрыва над рекой, среди белоснежных берез, Мори наблюдает, как солнце на горизонте растекается по небу, словно желток из разбитого яйца. Он смотрит и смотрит, забывшись. Далеко внизу один из его приятелей окликает другого. Голос бестелесный, несущественный. Просто звук. Кто - то отвечает, кто-то смеется. Сигарета обладает сверхъестественной способностью отравить атмосферу на большом протяжении, но это тоже несущественно: ветер в конце концов разгоняет дым и вокруг снова девственная природа. Кричит гагара, солнце взрывается странными, пугающими янтарно-красными всполохами; Мори один, его пробирает озноб, он не может вспомнить, почему он согласился на это путешествие… почему с таким восторгом встретил предложение отца. Он отлично знает, что Ник, и Тони, и Ким в общем-то не любят его - глумятся над ним за его спиной, иронически переглядываются при нем. Ник, и Тони, и Ким…
Их бестелесные голоса, их несущественные жизни. Тишина девственных просторов так необъятна, так плотно обступает их, что Мори не без паники думает: да переживут ли они эту ночь?
МОЛЯЩИЙСЯ СВИДЕТЕЛЬ
Можно взять пример Альберта Швейцера. Кардинала де Монье. Святого Франциска Ассизского… которого Мори втайне предпочитает как духовного наставника самому Христу. И Джорджа Уайтфилда, который писал: "Все, с чем я ни сталкиваюсь, словно бы глаголет мне:
"Иди и проповедуй слово Божие; будь пилигримом на нашей земле; не принимай ничьей стороны и нигде не поселяйся надолго". И душа моя откликается: "Иисусе, владыка наш, помоги мне свершить или выстрадать твою волю. И ежели узришь меня в опасности свить себе гнездо, пожалей - благостно пожалей - и воткни шип в мое гнездо, дабы помешать мне осесть"".
Жалость! - думает Мори, удивленный и растревоженный. Как можно не поддаться жалости? Это же импульс, инстинкт, более сильный у него, чем чувственное желание.
Швейцер, де Монье, святой Франциск Ассизский, Джордж Уайтфилд. И другие - легендарные, мифические. Ну а Джон Браун? Капитан Джон Браун? Осаватомский Старец, который в пятидесятых годах прошлого века пришел на помощь залитому кровью Канзасу и повел свою маленькую армию фанатиков на Харперс-Ферри?
Ник Мартене считал потрясающим то, что коротышка Мори Хэллек был потомком Брауна. Наверное, зря Мори вообще упомянул об этом - они как-то поздно вечером, видимо, рассказывали друг другу о своих семьях, своем происхождении, - ибо Ник то и дело вспоминал Брауна как прапрапрапрадеда Мори. А это смущало Мори, который не чувствовал никакой связи между собой и этим человеком - ну ни малейшей. Ник же поддразнивал:
- Да ведь в твоих жилах течет его кровь, твое сердце качает его кровь.
Но Мори этого не чувствовал… он смущенно смеялся и пытался переменить тему. (Ник, как и некоторые другие ученики в школе Бауэра, излишне интересовался происхождением своих однокашников. Это был наиболее простой способ объяснить и "определить" их статус. А кроме того - здесь, в школе Бауэра, он не смел делать из этого тайну, - собственная его семья, семьи его родителей "ничем в истории не прославились".)
Он выспрашивал Мори насчет документов, писем, каких-либо предметов, оставшихся от Брауна, - наверняка они хранятся где-то в семье!., хорошенько припрятанные!
- Едва ли, - говорил Мори. - Я никогда об этом не слышал.
Его раздражал этот странный улыбчивый интерес приятеля.
- Такие вещи денег стоят, - говорил Ник. - И потом… Ну, словом, они стоят денег.
- У Брауна было двадцать детей, - неуверенно говорил Мори, - и десятки внуков… правнуки… Нас с ним уже ничто не связывает, мой отец никогда не упоминает о нем.
- Друг Рузвельта, приятель посла Кеннеди, твой отец и не станет о нем упоминать, - со злостью возражал Ник. - Он знает, как себя вести.
Кожа у Мори начинала зудеть, по лицу и горлу разливались красные пятна.
- Мой отец не… все совсем не так, - протестовал он. - То есть я хочу сказать… он не был близким другом Рузвельта, они не всегда ладили, и он вообще давно уже не встречается с Кеннеди…
- Пошел вверх, - весело замечал Ник. - Все мы такие.
- Но ты же преувеличиваешь, - говорил Мори.
Ник смеялся, тыкал его под ребро.
- Все мы такие, - говорил он.
Мори Хэллек, астматик, со слабыми легкими, полный надежд. Мори, которому всегда неуютно в своей шкуре. (А другим? Его одноклассникам, его друзьям? Им легко в своей шкуре, как кошкам, рыбам, ящерицам.) Он им всем завидует. Всех обожает. Не испытывает горечи. Только величайшую симпатию, завораживающий интерес.
Однако он часто изучает фотографии атлетов и манекенщиков, прикрывая их ноги ладонью, прикидывая, можно ли по туловищу представить себе, длинные ли у них ноги. (У самого Мори ноги короткие. Не только тощие, но и короткие - почти как обрубки.) Вместе с другими привычками юности эта тоже отомрет из-за полной своей никчемности.
Ник Мартене, Ким Райан, Гарри Эндерс, Тони Ди Пьеро-и другие, многие другие; он не завидует им, в общем-то нет. Правда, он исподтишка наблюдает за ними в бассейне, на баскетбольной площадке, на бейсбольном поле, даже в столовой и в классе. Он восхищается ими, одобряет их. Хотя и не одобряет часто прорывающейся грубости. (Их привычки пересыпать самый обычный разговор руганью и непристойностями. Пошел ты к черту, бугай. Дерьмо. Трясогузка. Мерзавец, сволочь, жмот, нудила. Мори записывает запретные слова в свою красную кожаную книжечку, прикрывая их рукой, думает, размышляет, пожимает плечами. Запретные? Магические? Мальчишеский код? Но он не может и не станет произносить их - они просто не вылетят у него из горла. Да и почему, собственно, он должен их произносить - ведь в общем-то в глубине души он знает, что и Ник, и Ким, и Гцрри, и Тони, и все остальные в подметки ему не годятся?)
Мори - мишень для шуточек. Мори, про которого говорят - и справедливо, - что кожа у него болезненная и желтая, как у желтушного, потому что он слишком много ел морковки. (Их семейный врач обнаружил это, сообщил родителям, отругал его. Ну зачем есть морковку? Чтобы не есть мясо? "Умерщвлять" свою плоть таким странным, бросающимся в глаза способом?) Мори, снедаемый непонятной надеждой стать "молящимся свидетелем", как кардинал де Монье.
- Свидетелем чего? - спросил Ник Мартене.
- Свидетелем… свидетелем страданий. Страданий мира, - сказал Мори.
- Хорошо, - нетерпеливо прервал его Ник, - но все - таки свидетелем него именно? Где?
Губы Мори едва шевелятся. Он смущен, ему стыдно. Не хочет он, чтобы Ник слышал…
- Страданий мира, - повторил он.
Ник обдумывает этот ответ. И наконец произносит - медленно, словно только сейчас все понял:
- Но… разве все мы этим не занимаемся?
Кто-кто, а уж Мори непременно пригласит своих друзей, а иногда и друзей своих друзей к себе на каникулы. В их городской дом на Манхэттене или на виллу в горах, на Биттерфелдском озере.
Мори скоро понял, что, если он хочет, чтобы X принял приглашение, разумно сначала пригласить Y или по крайней мере сказать (пообещать?), что будет приглашен Y.
Но мальчики в школе Бауэра действительно любят его. В старшем классе он будет единогласно признан выдающимся гражданином.
Ник извиняется, что не пригласил его к себе домой, в Филадельфию.
- Может быть, осенью, - говорит Ник. - На День благодарения.
- Ладно, - говорит Мори. - Отлично.
- Сейчас всё какие-то дела, - говорит Ник.
- Я понимаю, - говорит Мори.
Биттерфелдское озеро, дом Хэллеков, горы, речки, полные форели, - это производит впечатление даже на самых богатых мальчиков. (Катание на лыжах в Рождество и в январские каникулы, а если снег еще лежит, то и весной, в мартовские каникулы. Летом же буквально всё: плавание, катание на лодках, на каноэ, теннис, рыбная ловля, пешие прогулки, скалолазание. "У бедняги Мори нет братьев, - говорят его родители, - зато немало близких друзей".)
Есть пример, живой пример кардинала де Монье в Африке.
Он был архиепископом Квебекским. Любимый прелат, "либерально настроенный" - насколько это возможно в его положении. В пятьдесят семь лет уехал из своей резиденции в Квебеке и отправился в Западную Африку, в Камерун, помогать больным, увечным и умирающим. Уехал неожиданно… подал в отставку… вызвал настоящий ураган слухов.
Почему он все-таки уехал из Квебека и отказался от своей власти? От своей земной славы?
Услышал глас.
Так же, как сорока пятью годами раньше, двенадцатилетним мальчиком, последовал велению гласа, который услышал, когда в одиночестве размышлял после причастия в маленькой приходской церквушке святого Гавриила Валакритийского. Он услышал лишь: Ты станешь священником.
Только это: Ты станешь священником.
Сейчас отцу де Монье семьдесят восемь лет, и он размышляет о конце своем, который, он чувствует, недалек. Он рассказывает о том, как был недвусмысленно призван, как просто узнал о своем предназначении, какой странно отрешенной от мыслей о себе была вся его последующая жизнь. До двенадцати лет он был болезненным ребенком - собственно, предрасположенным к туберкулезу, - но потом здоровье его улучшилось, и, став взрослым, он уже никогда не болел. Даже в Африке, где его окружали самые страшные болезни - и не только у белых (главным образом европейцев), но и у черных африканцев. Как это объяснить? Как могло получиться, что свыше двадцати лет он не болел ни дизентерией, ни даже обычными видами лихорадки? Не подцепил обычных паразитов?
Мори читает о кардинале де Монье, хранит газетные вырезки, интервью с ним, большую статью из "Лайфа". Мори читает и перечитывает, словно решая головоломку. О семидесятивосьмилетнем священнике - директоре Центра восстановления здоровья увечных в Яунде. Старике, который хоть и приготовился умереть "через два-три года", однако выглядит таким крепким… таким моложавым. Приводятся слова де Монье, который говорит о призвании терпеть страдания; о призвании активно искать боль и ужас; о призвании быть "молящимся свидетелем", даже если ты в конечном счете не в силах облегчить самые тяжкие страдания. Подражать Христу. Быть земным Христом. Наблюдателем, который стоит у одра умирающего - свидетель его самоутверждения или неизлечимой болезни у людей всех возрастов (главным образом прокаженных).
Ник Мартене разглядывает глянцевитые цветные фотографии в "Лайфе".
- Не думаю, чтоб у меня хватило сил… на такое, - смущенно говорит он.
С плохо скрытым отвращением изучает прокаженных - их культи, их тупые, изъеденные проказой лица. Маслянистый налет на их черной коже. Их блестящие глаза.
Самого кардинала де Монье - его серовато-белое, удивительного цвета лицо, все в морщинах и складках, с мешками под глазами. Волосы у него совсем седые и короткими неожиданными вихрами торчат во все стороны. Человек пожилой. Умирающий. Но царственный. Святой?
Мори читает слова кардинала о таинственной "биологической радости", которая вроде бы ведома африканцам; о спокойствии - силе, которой белые не обладают. Европейцы, североамериканцы… Он говорит, что черные африканцы умеют умирать, рассказывает Мори, пытаясь скрыть волнение. Кардинал прожил там двадцать лет и работал с ними в больнице и в деревнях, но говорит, что не понимает их: это ему не дано - понимать их.
Ник трет глаза. Поздно - третий час ночи, а в семь вставать. Он медленно произносит:
- Что ж, молодчина он, я хочу сказать, молодчина, что может такое вынести. Что вообще кто-то может.
- А ты не мог бы? - спрашивает Мори.
Ник пожимает плечами. На нем грязные штаны цвета хаки и белая нижняя рубаха, от которой исходит сухой резкий запах пота. Кожа у него загрубела от работы. Потемнела, покраснела, словно обожженная ветром. Хитрые продолговатые глаза, в которых (так кажется Мори, когда он исподтишка разглядывает приятеля) черные точечки зрачков мечутся как крошечные рыбки. Ник, известный своей жестокостью. Своим сардоническим, саркастическим умом. В ту ночь, когда Мори уже почти заснул, Ник - бледный от злости и горя, с красными глазами - тихонько постучался к нему в полночь:
- Мори! Ты не спишь? Можешь поговорить со мной? Мори?
Мори листает журнал, чтобы скрыть нервозность. Он не хочет расставаться со столь дорогой его сердцу темой о кардинале де Монье.
- Ты не мог бы, Ник? Не хватило бы сил?
- А ты?
Мори втягивает в себя воздух, смеется:
- Я?! Никогда.
Он закрывает журнал. Внимательно разглядывает фотографию кардинала на обложке - старческая голова крупным планом, без прикрас.
Может, это всего лишь старик, и только?
Мори тоже хочет быть молящимся свидетелем. Он знает, что это его "призвание"… вот только конкретно в чем оно? Однако он не хочет показывать Нику своего волнения. Нику претит проявление эмоций, смущает его; потом, в присутствии других, он склонен припомнить эксцентрические восторги и высмеять их. (Так, дружески и в то же время не без издевки Ник однажды упомянул, что Мори интересуется флейтой; затем посмеялся над тем, что Мори целый месяц упорно интересовался муравьями; затем остроумно живописал его боксерские "успехи".)
- Только не я. Никогда. У меня сил не хватит, - говорит Мори. Медлит, облизывает губы. - Пока у меня еще недостаточно сил.
- Что ж, - со вздохом говорит, зевая, Ник. - Что ж. Хорошо, что есть на свете такие люди… вроде этого - как его?.. Монье?
Ник потягивается - небольшие крепкие мускулы выступают под кожей.
Еще одна из бесед - их тайных ночных бесед, когда они с присущим школьникам пылом говорят о всяких удивительных материях, - явно подходит к концу. Мори не в состоянии ее продлить. Нику не терпится уйти: он действительно на пределе. (Ник с его нераскрытыми проблемами, с его засевшим как шип горем, которое, видимо, как-то связано с его семьей. С отцом? Этим Бернардом Мартенсом, которого Мори никогда не видел? Сейчас он директор Филадельфийской академии музыкальных искусств, института, существующего на частные пожертвования, небольшого, не слишком - насколько понимает Мори - ныне процветающего. В прошлом Бернард Мартене концертировал как пианист, хотя, видимо, не очень успешно, так как, кого бы Мори ни спрашивал, никто не помнит такого имени. Мать Ника тоже весьма таинственная особа. Из случайно услышанных обрывков телефонных разговоров Мори понял, что у нее какие-то там трудности - брак их, видимо, рассыпается, - но Мори, конечно, не может расспрашивать об этом Ника. Не смеет. Надо терпеливо ждать, сопоставляя, ловя намеки, которые Ник роняет как крошки или драгоценные каменья - небрежно и царственно, несмотря на свою беду.)
А Мори никак не может избавиться от мыслей о кардинале де Монье и больнице при миссии в Яунде. Хотя он уже потерял надежду заставить своего друга понять и явно наскучил ему. (Поздними вечерами в школе Бауэра Мори и Ник в течение трех лет со всем эфемерным пылом юности подробнейшим образом обсуждают такие темы, как смысл смерти; существует ли бессмертный дух; существуют ли только биологические и механические формы жизни; что такое любовь; почему так трудно говорить правду родителям; что такое кодекс чести - прекрасная идея или романтический идеал, борьба с соблазном поступать бесчестно?., обсуждают они и своих учителей, своих друзей, ректора, качество школы, в какой колледж пойти, на юридический факультет какого университета - как если бы тут была возможность выбора. Они говорят о Боге: есть он или нет; или же это всего лишь некая сила, оно. Они говорят о свободном волеизъявлении и детерминизме; о дуализме (являются ли дух и материя раздельными субстанциями); о том, что значит "безумие"; можно ли оправдать самоубийство: к примеру, если человека собираются подвергнуть пыткам и он может предать друзей или товарищей. Обсуждают проблему - ибо это настоящая проблема, - как жить. Где применить свои силы. На поприще закона, политики, образования? В искусстве?.. в бизнесе?., в медицине?.. Что это все-таки значит - определить свое призвание? Если иметь в виду не служение Богу, а мирские дела?)
Мори рассказывает о том, как кардинал выискивает муки и страдания, о его решении быть молящимся свидетелем даже в тех случаях, когда он не в силах - а он часто не в силах - что-либо существенно изменить. Священник носит в себе Христа, его дух, который проявляется в милосердии, и смирении, и в любви, и в трудах, и в неизменном сострадании - в свидетельствовании\ но какая же это загадка, какая головоломка! Мори вот все знает, а понять не может. Знает, а объяснить не может.
Ник вроде бы не слушает. Он ковыряет болячку на щиколотке. И однако же произносит неожиданно дрогнувшим голосом, подняв на Мори глаза:
- Послушай… когда у человека есть власть и он способен делать добро, разве можно считать его добрым? Я хочу сказать, при всем этом… - он с отвращением неопределенно поводит рукой, как бы охватывая не только школу Бауэра и окрестности, но и всю страну, - при всем этом дерьме.
Когда у человека есть власть и он способен делать добро, разве можно считать его добрым?
И вот Мори задумывается, размышляет, ковыряет собственные болячки (прыщи на лице, на спине), - интересно, между этими понятиями в самом деле есть разница или Ник брякнул просто так - как с ним часто случается, - не подумав. Быть добрым - делать добро. Быть добрым и, однако же, обладать властью. Ибо без власти какую ценность имеет доброта? Однако, если человеку удается достичь власти, может ли он оставаться добрым?
Юношеский пыл.
Мучительный. Но эфемерный.
Должен быть эфемерным - иначе не выжить?