До встречи на небесах - Сергеев Леонид Анатольевич 50 стр.


А в поселке, помню, чтобы прибавить острых ощущений, забирался на заборы и водостоки, в дверь не входил - лез в окно, приучал себя преодолевать препятствия - в дальнейшем это пригодилось, когда пробивался в Москве, когда не успевал преодолеть одну стену, как возникала другая…

Сейчас время для меня застопорилось, и я словно бегу назад по высохшему руслу реки. Река исчезла и унесла в небытие всю мою жизнь. Странно, но перед смертью я все чаще возвращался в детство. Как ни крути, а у взрослых - постоянные раздумья, напряжение, самоконтроль, а в детстве, даже нашем, военном и послевоенном, всегда было место беспечности, небольшим радостям. Это и понятно, ведь в детстве у нас Боги покровители - отец и мать, а кто у взрослого? Да еще у неверующего?

В памяти годы войны - разрозненные, обрывочные картины, задрапированные серой пеленой, что-то полуразмытое, с нечеткими оплавленными образами, что-то на грани света и тени… Эти картины и раньше возникали передо мной, непреднамеренно, случайно; их, без ощутимых потерь, не восстановить. Прошлое представляется огромным резервуаром, в котором вроде бы масса накоплений, но вот - надо же! - сейчас, что не зачерпну, все процеживается сквозь какое-то сито, остается всего два-три эпизода, точно горстка отфильтрованного песка. Получается, вся моя жизнь - цепочка незначительных событий, мгновение в беспредельных переплетениях человеческих судеб, но мгновение - мое! - вместившее в себя счастливые открытия и разочарования, приобретения и потери, радости и горести.

Помню бомбежку в первые дни войны, когда тряслись в кузове грузовика на ярославском шоссе; въехали в столицу - повсюду дикие толпы, скупали спички, соль, мыло; во дворах - бомбоубежища, ящики с песком, чтоб тушить "зажигалки", у подъездов указы - всем сдать радиоприемники. Помню эвакуацию - вагоны брались штурмом, вещи и детей совали в окна… Не успели отъехать, еще одна бомбежка: рев пикирующих самолетов, свист пуль; часть состава сгорела. Потом около месяца, с долгими простоями, катили в прокопченном "телятнике", сквозь щели в вагоне назад убегала земля, клочья дыма от паровоза; наконец встали на окраине Казани.

Жили в продуваемом бараке на улице с мерзлой, закостенелой грязью; узнали, что такое голод, вши, болезни, похоронки… и чердаки - наши детские пристанища, и свалки, где мы находили всякие "ценные" штуковины, и столовая при госпитале, куда бегали "нюхать запахи" и откуда посудомойки время от времени выносили картофельные очистки - мы их распихивали по карманам и в бараке жарили на "буржуйках"; спали на полу под "телогрейками", обкладываясь бутылками с горячей водой. Но были и игры: "расшибалка", "махнушка" и футбол - мячом служила шапка-ушанка, набитая газетами.

Через два года мать привезла нас с сестрой в Москву… Помню комнату бабки с вынутым паркетом для растопки печи, маскировки на окнах, заклеенные газетой стекла, зенитный расчет у Крымского моста, серебристые "колбасы" - воздушные заграждения над домами, выставку трофейной техники в Парке культуры и отдыха, пленных немцев, которых вели по Садовому кольцу, ночные воздушные тревоги, когда все бежали с одеялами в метро и досыпали на платформе.

Помню, как ходил в школу с сумкой от противогаза и по дороге собирал осколки "зажигалок", и как на большой перемене "по личному распоряжению товарища Сталина" выдавали бублик и стакан молока. После школы заглядывал в котельную к бабке, где она работала истопником; бабка совала мне для нашей печки полено, завернутое в тряпье от посторонних глаз - за полено можно было схлопотать и "десятку". Немало всего происходило в военной Москве, но многое забылось, точно исчезло под слоем зыбучих песков.

К концу войны вернулись в Казань… Вспоминаю общагу из жухлого кирпича, лестницу со сломанными перилами, полы из грубых досок, по которым сновали мыши, керосиновые лампы с длинными нитями копоти, мучнистые болтушки "кулеш", супы из соленых огурцов и моллюсков (соседи однажды сварили ворону)… В школу ездили на "колбасе" трамваев или цеплялись железными крюками за кузова "студебеккеров" и скользили по обледенелым колдобинам. Классы не отапливались, занимались в пальто, писали на оберточной бумаге, один учебник выдавался на троих, и этот учебник, по уговору, передавался из рук в руки, и никто никого не подводил. Общие лишения тех лет сплачивали нас, вселяли ответственность за свои поступки. Может, поэтому больше всего и запомнились мои первые друзья, плохо одетые, полуголодные мальчишки, и наши клятвы в "дружбе до смерти".

Война закончилась, но мы еще долго прятали на чердаках каски и патроны (они валялись на окраине), мастерили самопалы, начиняли их серой от спичек и свинцом и стреляли в воображаемых врагов. А потом в школе выдали новенькие учебники, тетрадки с промокашками, чернильницы-непроливайки, появился школьный хор и многочисленные кружки, где любой мог выбрать увлечение по наклонностям - кружки объединяли, заражали общей целью. Ну а пионерские лагеря - вообще одно из лучших воспоминаний.

После войны наша семья переехала на окраину, в поселок, затерянный среди железнодорожных веток, оврагов и полей с лебедой и полынью. Мимо поселка мчались скорые поезда, поезда моего детства; мчались, не останавливаясь, даже не притормаживая - еще бы! - ничем не примечательный полустанок, а мне особенно дороги те места, ведь там в нашей семье еще все было более-менее благополучно… Теперь-то там обмелевшие реки, заросшие тропы, выцветшее небо; что-то стерто с земли, что-то перестроено; сколько ни блуждай, уже не отыскать наши дома и посельчан, да и в памяти остались незначительные расплывчатые эпизоды.

Понятно, это ненадежные воспоминания - они, словно темные закутки, которые светлеют с восходом солнца, когда, напрягая память, можно увидеть отдельные картинки, вплоть до мельчайших подробностей; зажмурившись, закрыв глаза, можно даже вернуть запахи того далекого времени…

Я вижу на пригорке подростка - он смотрит на проносящиеся поезда. Я вглядываюсь - что за бредовая расстановка?! - это же мой двойник! Как и я когда-то, он читает названия городов на вагонах, рассматривает мелькающих в окнах пассажиров… Он подходит ко мне, говорит, что мечтает заиметь складную бамбуковую удочку, перочинный ножик с несколькими предметами, коньки на ботинках - мечтает, о чем я мечтал когда-то.

Мой подростковый возраст - пора головокружительных вопросов и сплошных ошибок. Но, естественно, это неизбежные ошибки, и мелкие, в сравнении с теми, которые я совершил позднее, да и как без них? Что такое тогда опыт? Я разговариваю с собой подростком, бормочу что-то невразумительное, но точно знаю - вновь проживать свою жизнь не хочу. Немного другую, повторюсь, не откажусь, а вновь свою - не хочу.

…Ну вот и освежилась моя похоронная команда; дружки, взбодрились, раскраснелись, покачиваются; подошли, закуривают; почти неподдельно волнуясь болтают обо мне, расчувствовались - вроде, даже всплакнули, а про себя, черти, наверняка думают: "Нам-то еще рановато на небеса, мы-то вознесемся, когда из Леньки уже вырастут ромашки"… Дай бог, вам пожить подольше!

Наконец шофер хрипло посигналил и тронулись. Впереди громыхает грузовик, за ним в облаке выхлопного газа вышагивают мои субчики - все четверо. Больше никого… А где же все приятели?! Сколько их было! И куда подевались, черти?! Понятно, ходить на похороны не очень-то приятное занятие, но все же могли бы оторвать задницы от стульев, выкроить времечко.

Кто там еще плетется сзади, что за катавасия? А-а, это ж окрестные дворняги! Они-то меня любили по-настоящему, ведь я подкармливал их, прятал в котельных во время облав, выкупал у собаколовов. Прощайте, лохматые ребята!

А солнце уже припекает. Небо чистое, звонкое, раскатистое - прямо-таки лучистый денек, и яснее ясного - вот-вот наступит жарища. Уже слышны голоса идущих на работу, на Волоколамском шоссе открыли шашлычную - оттуда доносятся запахи жареного мяса и картошки. Мои дружки прохиндеи обмениваются понимающими взглядами, подходят к шоферу:

- Давай, шеф, прижмись к тротуару. Горло надо смочить. И куда ты, мать твою, так гонишь? Еле поспеваем. Подожди, передохни, а мы зайдем вон туда, пульс восстановим.

Они прямиком направились в шашлычную. И это только начало. Они выпивохи - те еще! Ни одну забегаловку не пропустят, будьте уверены. Не успокоятся, пока все не обойдут.

Каждый знает, у нас на все привилегии, а на похороны тем более: вождей хоронят у Кремлевской стены, заслуженно и незаслуженно известных - на Донском и Новодевичьем кладбищах, за взятки - на кладбищах в черте города, а разных кузнечиков, вроде меня, - на окраине - в Митино. Там пустыри и места всем хватит. Но мне-то все равно, где лежать - какая разница? И потом, чем дальше меня повезут, тем больше успею припомнить.

…По гороскопу я скорпион (понятно, характер дрянной), родился в год крысы - то есть, барахольщик и все тащу в дом (вот только мало чего донес). Привязываюсь к месту жилья, не люблю менять обстановку и одежду - как верблюд, который брыкается, когда ему хотят поменять ношу. Наследственность у меня - что надо! Отец - алкоголик, мать - сумасшедшая, но такими их сделали суровые годы, которые выпали на долю того поколения, а изначально они были здоровее многих и заложили в своих детей крепкую основу. К тому же, дай бог, всем быть такими больными, как они.

Отец покончил с собой в сорок четыре года и для меня навсегда остался молодым. Но и став старше его по возрасту, даже в старости, я во всем подражал ему, постоянно обращался к нему за советом, по нему сверял свои поступки - он всегда был моим строгим судьей… Смутно помню, кажется, иногда он хвалил меня, но хоть тресни! - не могу вспомнить его похвалу, а вот его горькие слова на мои отвратительные поступки помню отчетливо.

- Эх ты! Кто ж так поступает! - скажет и, махнув рукой, отойдет.

Когда я вспоминал хорошее между нами (а хорошего, конечно, было немало), вспоминал и эти слова - они, как пощечина, обжигали лицо.

Именно от отца, а не от учителей и не из книг (до двенадцати лет я, балбес, ни черта не читал, кроме учебников), именно от отца я узнал о настоящих жизненных ценностях: трудолюбии, доброте, честности. Помню, отец говорил:

- К успеху идешь долго, и без труда, усидчивости, здесь не обойтись.

Он на собственном примере доказал - тот, кто привык работать на совесть, в любом деле выкладывается полностью. Отцу были свойственны постоянство, ровность, надежность - то, что начисто отсутствовало у меня. Так бывает, так бывает.

Отец научил меня разбираться в садоводстве и огородничестве, и в разных механизмах, дал мне основные уроки в строительном ремесле и приучил ценить работу других, беречь любое изделие мастеров… С раннего детства (с трех лет) отец брал меня в грибные вылазки и на рыбалки с ночевкой у костра, прививал любовь к природе и животным.

Отец выпивал (рано остался сиротой, на фронте погибли все его друзья), но, даже будучи сломленным человеком, утратившим веру в себя, он выходил из больницы и выдавал блестящие инженерные решения в своем конструкторском бюро.

Последние годы отцу казалось, что он тянет семью назад; не раз он ложился в постель с бритвой, но на последний шаг долго не решался… Помню день, когда впервые увидел его с лезвием. Мы уже жили в Подмосковье, в Ашукинской, куда перебрались в конце пятидесятых годов. Я приехал домой поздно вечером, отец лежал на диване, прикрытый старым одеялом; заметил меня и что-то спрятал под подушку. Откинув край одеяла, я увидел у него в руке… бритву; рядом лежал пустой флакон тройного одеколона. Я содрогнулся.

- Ты что, совсем сошел с ума?! - крикнул, отнял у отца бритву, спрятал его очки, убрал из дома все острое.

Наутро уговорил отца поехать в абрамцевскую больницу (мать в то время работала проводником и неделями находилась в рейсах).

День был летний, солнечный. Мы шли от станции по дороге среди горячего хвойного леса. Я, идиот, говорил с отцом запальчиво, резко, ругал его за пьянство. Отец угрюмо молчал, только изредка, безнадежно улыбаясь, оправдывался:

- Понимаешь, у меня нет воли, не могу бросить пить.

Вернувшись из поездки, мать взяла отца домой; некоторое время он, тихий, замкнутый, ездил на работу, но как только мать отправилась в новый рейс, запил, и снова ложился в постель с бритвой. Однажды я не выдержал:

- Ты нарочно, что ли нас терроризируешь?! Чтобы нянчились с тобой?! Сколько можно издеваться?! Ты слабак и трус - не можешь бросить пить! Лучше уходи, оставь нас в покое!

Это надо ж такое сказать больному отцу! Начитался Хемингуэя двадцатилетний кретин! В то время я был уверен, что пьянство отца - какая-то дикая затянувшаяся игра, что отец вот-вот одумается, перестанет за бутылки выносить из дома вещи (и находились люди, которые за бутылку водки брали костюм или настенные часы), я хотел подстегнуть самолюбие отца, как бы напомнить ему про великий удел главы семьи, о поддержке, в которой мы, его сыновья, больная дочь и жена, нуждаемся; что сейчас, в переломный момент, когда мы, наконец, перебрались совсем близко к родине и уже все налаживается, он должен взять себя в руки. Где мне, дураку, было знать, что отец сам нуждался в поддержке, обижался как ребенок и по ночам плакал. Надо было обнять больного отца, поговорить с ним, сказать, что мы его любим и он нам нужен. Что стоило провести с отцом два-три дня?! И кто знает, может быть, я сохранил бы ему жизнь…

Через день из поездки вернулась мать и велела попросить у отца прощения. Я не успел этого сделать (отец был на работе), и уехал с приятелем бродяжничать по югу страны. А когда вернулся, отца уже не было…

Как известно, церковь осуждает не только самоубийц, но и тех, кто подтолкнул человека к последнему шагу. Так что, нет мне прощения! Везите меня на костер!

После смерти отца я много терзался, запоздалое раскаяние не давало мне покоя, я испытывал и боль и жалость, но и - какой-то идиотизм! - гордость за него, что он все-таки поступил, как незаурядная личность… В ту осень я не раз находил в палисаднике отцовские заначки - четвертинки и флаконы, и размышлял: "И зачем он это сделал?! Плюнул бы на мои хамские слова. И неужели не понимал, что я хотел совсем другого? И почему не подумал о матери, о брате и сестре?". Я смутно догадывался, что самоубийство - страшный, но легкий способ решения всех проблем, но сколько боли родным доставляют такие поступки! Только через несколько лет, безнадежно запоздало, я осознал, что отец был по-настоящему сильно болен.

Отец похоронен на окраине сельского кладбища в деревне Рахманово. Так получилось, что я долго не навещал могилу отца, а когда, спустя много лет, поехал в Рахманово, место захоронения не нашел. Разыскал служащих в местной церкви, но они сообщили, что у них регистрация участков не производится, а самоубийц, как принято в православии, хоронят за границами кладбища… Вторично мы поехали с братом; он указал приблизительное место - в день похорон ему было тринадцать лет и он мало что помнил, да и кладбище сильно заросло, могилы без присмотра рассыпались, кресты и надписи поржавели, обломались - все пришло в запустение среди бумажных и железных цветов.

Я начал поиски сослуживцев отца, бывших на похоронах; одного нашел - совсем дряхлый склеротик - он указал более-менее точное место среди десятка еле различимых холмов со стертыми временем таблицами. На каждом из холмов я прикрепил записки для посетителей кладбища с просьбой сообщить фамилию покойного. Круг поисков сузился, но большего добиться не удалось… Прах отца покоится где-то в квадрате одной сотки, среди высоченных деревьев и кустов бузины.

Последние годы отец часто мне снился: то мы с ним договариваемся встретиться на какой-то пригородной станции под Казанью, а на какой именно не могу вспомнить - выхожу на каждой, но его нигде нет; то вдруг узнаю, что мать все придумала о его самоубийстве, что он - однолюб! - просто ушел к другой женщине; я разыскиваю его: еду в Казань, узнаю, что он, как и прежде, работает на заводе, жду его у проходной, и мы встречаемся - я, уже старый, и он, молодой; я уговариваю его вернуться, а он, небритый, уставший, серьезный, молча смотрит на меня и уходит, без единого слова в свое оправдание…

Несколько раз во сне я видел отца улыбающимся - он шел с работы и издали кивал мне; я подбегал к нему и мы обнимались; после долгой разлуки он совсем не изменился; наконец-то я говорил ему все, что не успел сказать при жизни, просил у него прощения, а он только улыбался… Гремел будильник, а я отчаянным усилием пытался удержать сон - так хотелось поверить в его реальность, - но отец уже отдалялся и исчезал в дымке.

Боль за отца - самое страшное мне наказанье; эта боль, как ничто другое, многие годы сжигала мою душу. Я вспоминал, как в детстве в Аметьево подводил отца. Он любил перед работой пройтись по опушке ближайшего леса, пособирать грибы; часто мы ходили вдвоем. Однажды я пообещал ему, что утром встану во что бы то ни стало, но не смог пересилить себя. Два раза отец будил меня, но какой там! - я и слушать ничего не хотел - отнекивался и с головой залезал под одеяло. Мать в таких случаях говорила:

- Ты мужчина или тряпка?! Грош цена мужчине, если он не держит свое слово.

А отец уговаривал меня:

- Ну, может, все же пойдешь?

Уходя на работу, отец оставлял нам с сестрой записку: полить грядки, окучить по два-три ряда картошки. Сестра все делала добросовестно, как учил отец: грядки поливала из лейки, чтобы не размывать корни растений; прежде, чем окучивать картошку, пропалывала сорняки; я плескал воду из ведра, сорняки просто заваливал землей - все равно отец не увидит; какие там грядки, картошка, когда ребята уже гоняют мяч!

Помню, когда мать с сестрой лежали в больнице, отец несколько дней подряд приходил с работы выпивши, да еще искал сочувствия у посельчан, рассказывал, как все плохо складывается в нашей семье. Меня это раздражало, я не понимал, что отцу нужна поддержка, что он сам уже серьезно заболевает. Однажды он, нервно покуривая, разговаривал с соседями у забора; заметив меня, подозвал, но я махнул рукой, огрызнулся. Перед сном отец, подрагивающим от обиды голосом, спросил меня:

- Ты почему нагрубил отцу?

Мне не хватило духу сказать правду, я поступил, как последний негодяй:

- Ничего не нагрубил. Тебе показалось.

Помню, как отец уговаривал меня не бросать институт, но я бросил и сам пришел в военкомат, чтобы отправили в армию. Помню, как на проводы пригласил двух приятелей, отец купил вино, закуску, но когда мы выпили, я, дуралей, высказал отцу недовольство - мол, мало купил вина. Отец обиделся и ушел в другую комнату работать за домашним кульманом. Вот так огорчал и обижал отца. А сколько обижал и грубил матери! Прийти бы сейчас к ним с повинной, да не встречу их на небесах, они-то наверняка в Раю.

…Но что ж так солнце нестерпимо палит! Повисло надо мной и плавится, и никак не вырваться из этого огнедышащего марева. А духота-то! Воздух вязкий - меня точно укутали одеялом. И гроб раскалился как сковорода. И от листвы, и от асфальта бьет жаром. А эти черти дружки оставили меня киснуть на солнцепеке! Не догадались, бестолочи, в тенек драндулет поставить… Но вон, вроде, идут. Шмыгают носами, покрякивают, угощают друг друга сигаретами. Их уже пошатывает, по стакану засадили, не меньше, я-то их знаю.

Назад Дальше