Генерал и его армия. Верный Руслан - Владимов Георгий Николаевич 40 стр.


В репродукторе, что висел на столбе и о котором успелось забыть, вдруг щелкнуло - раз, другой, - послышались хрипы и вроде как визг пилы, затем в его черном нутре прорезался женский голос, сказавший время, поздравивший дорогих радиослушателей с добрым утром и приказавший им слушать последние известия. Черный раструб и впрямь был горластый, рассчитанный на всю округу, чтоб широко разливалось над рощами, лугами, оврагами, над огородами и позициями, захватывало бы небось и половину Кунцева.

- Я чего спросить хотел, - очнулся водитель. - Почему ж они "последние" называются, известия? Еще солнце не взошло. Надо их "первые" называть. А последние - это уж вечером.

Генерал досадливо поморщился.

- Ты послушай, Сиротин, послушай. Может, и нас касается, нашему фронту приказ…

И, едва сказав, сам понял, чего так ждал все двое суток пути. Ждал, отодвигая в сознании, как ждут приговора. Жаждал услышать и страшился услышать - кто же теперь стал на армию? кто ее дальше поведет, к новым победам и жертвам?

Голос, выплеснувшийся из черного раструба, был теперь мужской, гортанно-бархатный, исполненный затаенного до поры торжества:

- ПРИКАЗ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО…

Женщины, копавшие картошку, распрямили спины и замерли, опираясь на свои лопаты. В орудийном дворике прислушались, подняв головы в касках, зенитчики.

- ГЕНЕРАЛУ АРМИИ ВАТУТИНУ…

Дыша коньяком, придвинулся Донской - шепнуть: "Угадали!", удивленно взглянули Сиротин и Шестериков. Генерал всем ответил коротким кивком и слушал, уже не поднимая глаз.

- АРТИЛЛЕРИСТАМ ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКА СЕРАПИОНОВА… ЛЁТЧИКАМ-ШТУРМОВИКАМ ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА ГАЛАГАНА… СТРЕЛКАМ И ТАНКИСТАМ ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТА КОБРИСОВА…

Сам обомлев, он не видел, как вытаращились на него ординарец и водитель, как привстал на колени адъютант, побледневший от волнения. А голос пропал на долгий миг и вернулся, набрав новой силы, загремел звонко-трубно, державно-ликующе в холодном, изжелта-голубом воздухе:

- …К ИСХОДУ ДНЯ НАШИ ВОЙСКА ПОСЛЕ РЕШИТЕЛЬНОГО ШТУРМА, ПРЕОДОЛЕВ УПОРНОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ ПРОТИВНИКА И ЗАВЕРШАЯ ОКРУЖЕНИЕ, ОВЛАДЕЛИ ГОРОДОМ И ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОЙ СТАНЦИЕЙ…

Еще пауза, крохотная и тягучая, как вздох перед разбегом, как замирание перед прыжком с высоты…

- МЫ-РЯ-ТИН!..

Вот как просто - и вместе торжественно - произнесено было, кинуто в пространство это труднейшее в мире слово. И, точно бы враз истощился запас сил, ликования, голос приспустился в спокойные низины, даже чуть потускнел:

- ПРОТИВНИК, ПОНЕСЯ ТЯЖЁЛЫЕ ПОТЕРИ, ОСТАВИВ НА ПОЛЕ БОЯ ТЫСЯЧИ УБИТЫХ И РАНЕНЫХ, ДЕСЯТКИ И СОТНИ ТАНКОВ, ОРУДИЙ, АВТОМАШИН И ИНОЙ ВОЕННОЙ ТЕХНИКИ…

- Ну, прямо сотни! - сказал Сиротин. - Насчет техники всегда заливают. Десяточки - и то слава Богу… Адъютант Донской на него цыкнул.

- …ОТБРОШЕН НА ОДИННАДЦАТЬ КИЛОМЕТРОВ И ОТСТУПАЕТ В НАПРАВЛЕНИИ…

- После штурма, - заметил адъютант, придвигаясь, скорбно приподняв бровь. И снова стал - весь внимание.

Генерал молча кивнул: да, он слышал. Да, после штурма. И - "завершая окружение". Что значило это - "завершая", но не - "завершив"? В голове у него сильно шумело, и далекие дома Москвы, которые он видел отсюда, казались не существующими в объеме, а словно бы намалеванными на громадном колеблющемся полотне. А голос, бухающий в уши, словно бы долетал, разрастаясь, из полутемной прохладной глубины мраморного зала. И не поддаться его ликованию было невозможно, думать иначе - дико, кощунственно.

- …ПРИСВОИТЬ НАИМЕНОВАНИЕ "МЫРЯТИНСКИХ" И ВПРЕДЬ ИХ ИМЕНОВАТЬ… приказывалось осеннему хмурому небу и стылой, усыпанной желтыми листьями земле. - ОРДЕНА КУТУЗОВА ВТОРОЙ СТЕПЕНИ ШЕСТАЯ МЫРЯТИНСКАЯ ГВАРДЕЙСКАЯ СТРЕЛКОВАЯ ДИВИЗИЯ… ОРДЕНА КРАСНОГО ЗНАМЕНИ СТО ДЕСЯТЫЙ МЫРЯТИНСКИЙ ОТДЕЛЬНЫЙ ПОЛК САМОХОДНЫХ ОРУДИЙ…

Был избран и задействован тот самый вариант, который сложился сразу после переправы, а задумывался раньше еще - может быть, на пароме, пересекавшем Днепр, - и который он сам от себя прятал, когда узналось, какую угрозную новинку скрывает Мырятин. Как потом не хотелось этого окружения! Как сожалел он о выдвинутых неосмотрительно клиньях, мечтая втянуть их потихоньку обратно, как какой-нибудь рак или краб инстинктивно утягивает защемляемую клешню, и морочил головы штабистам, говоря, что не время, что руки не доходят, что есть поважнее цель, что нужно еще прикинуть, подправить, прежде чем отдать им "Решение командующего" для детальной разработки, И так и не подправил, не вернулся к нему, против своего же замысла рогами упирался на том совещании в Спасо-Песковцах. И вот он задействован, брошенный на полдороге план, кому-то там впопыхах подвернувшийся под руку, и уже ничего не исправить, ни одной жизни не вернуть, истраченной согласно этому плану… В паузе было слышно, как шелестит бумага на столе у диктора, но другой шелест возникал в ушах генерала, покалывая сердце тревогой, - шелест еловых лап, опадающих с брони танков, когда перед рывком из укрытий командиры пошевеливают башни вправо и влево, проверяя поворотные механизмы. С ревом и свистом пронеслись "горбатые" - низко над окопами, не заботясь об ушах онемевшей пехоты, бережа от "мессеров" слабые свои животы. Пришел тот момент беспомощности, когда все, что должно было и могло быть сделано, уже отдано в другие руки и теперь на три четверти, на девять десятых он не властен что-либо изменить. Наклонилось огненное жерло - и литейщик отшагнул от формы, в которую полился расплав. Теперь все зависело от сотен и тысяч воль, от желаний или нежеланий, от чьей-то смелой дерзости или трусливой осторожности, от чьей-то расторопности или головотяпства, но больше всего - от крохотных серых фигурок, рассыпавшихся по белой пелене снегов. Была еще поздняя осень, и никакого снега там, под Мырятином, еще не выпало, но генерал их видел такими, как в первых наступательных боях под Воронежем, - крохотные серые фигурки на белой, слегка всхолмленной равнине. Они бегут, бегут, оглашая поле протяжным "А-а-а!" - и падают, и тотчас же отползают в сторону, чтобы в другом месте подняться через несколько секунд. Но отползают только живые, мертвые не выполняют этого требования устава, они просто падают и остаются лежать… Что они знали, что успели прослышать - о споре его с Ватутиным, с самим Жуковым, о том, почему их командующий оставил армию, и какая операция дороже, а какая дешевле? Но вот артиллерия перенесла свой огонь на двести шагов вперед, и ракета позвала их на рубеж атаки - о, как тянет назад окоп, уютная глубина его, как трудно подняться над бруствером, как заранее жалят тебя всего невидимые осы! - но они поднялись и пошли, пошли, пошли по кочковатому болотистому полю, перепрыгивая воронки от мин и витки проволоки, разрезанной этой ночью саперами, чувствуя холод в низу живота и горяча себя криком, всеми силами подавляя страх смерти, страх боли, увечья… И сделали его тем, кем он был сейчас, - командармом, принимающим сводку победы.

Он не видел их лиц, а лишь затылки под касками и ушанками, лишь спины и плечи под серым сукном, подпрыгивающие на бегу. Ни одного имени не мог он вспомнить, и не было утешением, что это и не дано командарму, который не может увидеть свою армию, разбросанную на многие версты, по хуторам, селам и даже городам, как может любой батальонный увидеть сразу весь свой батальон, даже полковой командир видит свой полк, хотя бы на торжественном построении. И как вообще представлял он себе ту или иную часть, то или иное соединение? Прежде всего - лицо командира, его голос, ну еще начальника штаба, еще нескольких офицеров - и как он обедал у них, и чем кормили и поили, а потом уже - войска в каре, молчаливая пехота, замаскированные орудия, забросанные ветвями танки…

- …МОСКВА САЛЮТУЕТ ДОБЛЕСТНЫМ ВОЙСКАМ, - разлеталось из раструба, ДВЕНАДЦАТЬЮ АРТИЛЛЕРИЙСКИМИ ЗАЛПАМИ ИЗ СТА ДВАДЦАТИ ЧЕТЫРЁХ…

- Ну, поскупились, - не утерпел Сиротин.

Донской снова на него цыкнул.

"И ВПРЕДЬ ИХ ИМЕНОВАТЬ", - звенело еще в ушах генерала. Он сидел на шинели, склонив отяжелевшую голову, а в это время серые фигурки уже достигли окопов первой линии, прыгают с разрушенных брустверов на тех, кто успел вернуться после артобстрела, и с руганью, хряском и лязганьем бьются там, делают свое проклятое мужское дело. Они себя не слышат, как же услышать им этот голос, роняющий слова так ликующе звонко, объявляя как о высшей награде:

- И ВПРЕДЬ ИХ ИМЕНОВАТЬ…

Он падал с высоты и ударялся обземь, как отбивая золотые слитки - цену их усталости, страха, безумной жажды выжить, жаркого мучения ран - пулевых, колотых, резаных… и какие еще бывает раны? - цену их злобы к врагу, сумевшему опомниться и вернуться в окопы и встретить огнем - кинжальным, фланкирующим, косоприцельным… и какие еще есть огни?.. Потом все стихло, не слышно стало и шелеста.

Однако голос вернулся. С новой бодростью диктор читал о награждениях и повышениях, и генерал - как сквозь вату - опять услышал о себе, а скорее почувствовал на плечах некое прибавление тяжести, а на груди - легкое жжение привернутых к кителю наград. Все это надобно было как-то переосмыслить и как-то примерить к себе, словно бы Героем и генерал-полковником стал не он, Кобрисов, сидевший на разостланной шинели со стопкой в руке, а некто другой, стоявший сейчас в вышине, над дымными, чадными полями сражения, как над расчерченной стрелами картой…

Он не сразу почувствовал, как Донской взял его руку со стопкой и наливает ему из бутылки.

- Товарищ командующий, за вас хотим… Разрешите? - кажется, в третий раз он говорил, глядя восхищенно и преданно. - А я бы добавил - за перспективу. За генерала армии Кобрисова. За командующего фронтом. Я серьезно.

Сиротин и Шестериков сидели, раскрыв одинаково рты, на лицах блуждали одинаковые блаженные улыбки.

- За ореликов надо бы, - сказал генерал, насупясь. - Которые жизнь отдали, но обеспечили победу.

Сиротин и Шестериков слегка посуровели и спешно себе налили из фляжки.

- Тем самым и за вас, - сказал Донской с нажимом в голосе.

- "Тем самым"!.. Мы-то тут при чем?

Глаза адъютанта сделались строгими, в них появился металлический блеск.

- Чужого не берем, товарищ командующий, - сказал он твердо, поднимая стопку. - Виноват, у меня свое мнение.

В его строгих, в его преданных глазах, однако ж, мог прочесть генерал мучительную, судорожную работу мысли: "А действительно - мы-то при чем? И кто его в список вставил? Ватутин - по старой дружбе, на прощанье? Или - сам Жуков, в виде отступного? А может быть… Нет, не может быть. Ну, не может Верховный всех упомнить! А скорей всего - просто машинка сработала. Пока мы тут двое суток шкандыбали… Ах, как чисто сработала! Снятие-то еще не оформили, не согласовали, а новый еще не стал на армию… А Москве - что? Москва смотрит - чья армия Тридцать восьмая? Кобрисова? Звезду ему на грудь, этому Кобрисову. И на погон заодно. Что мы, не знаем, как это делается?" Впрочем, возможно, и не об этом думал адъютант Донской или не только об этом, а еще и о том, как он теперь пройдет по ковровым дорожкам Генштаба, чуть позади генерала и чуть поодаль, все остается прежним, ничего не меняется, лицо и походка те же, но смысл-то - совсем другой!

- За ореликов, - повторил генерал тоном приказа.

Адъютант Донской склонил голову, подчиняясь с видимой неохотой. Все выпили и зашарили вилками в банках.

- Значит, говоришь, чисто сработала машинка? - спросил генерал, усмехаясь. Глазки его, из-под толстых бровей, блеснули озорством и злорадством.

Донской замер с куском во рту, щеки у него ярко вспыхнули пятнами. И, глядя на его растерянную, чеканность утратившую физиономию, генерал ощутил, как в нем самом поднимается волна грозного веселья, мстительной радости, жгучей до слез, поднимается и несет его.

- Не бурей, Донской, не бурей! - Он хлопнул адъютанта по плечу, отчего тот мало не сломался в спине. - Верно говоришь: свое берем! Чисто, не чисто, а пускай нам хоть кто словечко скажет. Чихали мы с высокого косогора! Мы еще за этот Мырятин попляшем, верно?!

Он потянул из-за воротника салфетку. Шестериков, с радостно вспыхнувшей улыбкой, кинулся к нему.

- Дайте сменю, Фотий Иваныч. Немножко желеем залили.

- Ступай ты… со своим желеем!

Кряхтя, багровея лицом, генерал поднялся на ноги. Шестериков и адъютант вскочили тоже и поддержали его под локти. Он вырвался от них и, скомкав салфетку в кулаке, погрозил этим кулаком кому-то вверх, в пространство.

- Чихали, говорю! Вот что главное… С высо-окого косогора!

"Никак, он и в самом деле плясать собрался? - подумал адъютант Донской почти испуганно. - А ведь с него, черта, станется".

Генерал, притопнув, взмахнул салфеткой и запел хриплым, не прокашлявшимся баритоном:

Ах, мы ушли от пррроклятой погони,
Перррестань, моя радость, дрррожать!
Нас не вввыдадут верррные кони,
Воррроных - уж теперь не догнать!..

Трое спутников его встали навытяжку, не зная, куда себя деть; между тем на них уже обращали внимание - подходили солдаты, оставившие свои зенитки, подходили робко женщины с огородов, воткнув в землю свои лопаты, притормаживали проезжавшие шоферы - и все смотрели, как грузный, хорошего роста генерал приплясывает около разостланной скатерти с выпивкой и закусками, взбрыкивая начищенным сапогом и помахивая над головою салфеткой.

Застелю мою бричку коврами,
В гривы конские - ленты вплету,
Пррроскочу, прррозвеню бубенцами
И тебя подхвачу налету!..

Адъютант Донской смотрел на него, кусая губы с досады, чувствуя в душе странное уязвление. Не то чтоб ему чересчур неловко было за генерала, это бы еще полбеды, но он вдруг почувствовал, что сам бы он, приплясывающий и припевающий обочь шоссе, со своей поджаростью, со своим чеканным профилем, тонким "волевым" ртом и холодными, "металлического оттенка" глазами, выглядел бы совершенно невозможно, несусветно, и никогда бы эти женщины, солдаты, шоферы не смотрели на него с просветленными улыбками, как смотрели они на эти восемь пудов… чего? Он и сформулировать сейчас не мог чего, но, Бог ты мой, как все вдруг сделалось неважным - и что им теперь запоют в Генштабе, и как они будут выглядеть перед тамошними офицерами, проходя вдвоем с генералом по ковровым дорожкам, и даже что скажет, узнав, рыжая Галочка из поарма…

На дикой скорости подлетел со стороны Можайска "студебеккер" с надставленными бортами, груженный брюквой, и стал, клюнув носом. Водитель, лет сорока солдат, опустив стекло, долго приглядывался, что происходит, потом закричал весело, кивая вверх, на черный раструб, из которого изливался теперь победный марш:

- Что берем, бабоньки? Неужто Предславль?

- Мырятин какой-то, - отвечали женщины.

- Чего? - Он приставил к уху ладонь совочком. То ли был глуховат, то ли ему мешал подвывающий двигатель.

- Мырятин! Уши прочисти!..

- Сятин? - переспросил водитель "студебеккера". - Хороший город Сятин. Я, правда, не был, но слыхал. - Он послушал марш и опять закричал: - Мелкоту отмечаем! А как Харьков сдавали - кто помнит, бабоньки? Одна строчечка была в газетке!

Генерал вдруг замер с открытым ртом. Он дышал тяжело, лицо малиново наливалось гневом.

- Я те щас дам "мелкоту"! - Он полез наверх, к шоссейке. - Я те щас покажу "Сятин"! Стратег выискался, Рокоссовский, Наполеон… Засранец! Предславль ему подавай. А Берлина, деятель тыла, не хошь сразу?

Водитель, при виде генерала, подбиравшегося к нему снизу, с салфеткой в тяжелом кулаке, обмер и стал бледнеть. Как бы сама собою, судорожно подкинулась к виску ладонь. Как бы сам собою, "студебеккер" тихонько тронулся и, взревев, бешено рванул со спуска.

- Гопник несчастный! - кричали вслед ему женщины, с мгновенно вспыхнувшей злостью к дураку, испортившему праздник.

- Дезертир!

- Чтоб ты взорвался!

- Чтоб тебе, падла, всю жизнь этой брюквой питаться!

Генерал, выбравшись наконец на асфальт, плюнул вслед "студебеккеру", уже и не видному за спуском. И, точно бы его сил только на то и хватило, вдруг поник, обвис, шумно засопел, замычал, как от боли.

- Орелики мои! - Все его обиды нахлынули на него разом, от слез защемило в глазах, и он, не таясь женщин, вытер глаза салфеткой. - Эх-ма, орелики…

Отчего так грустно стало, почти невыносимо душе? Из-за этого дурака тылового? Или оттого, что, битый по рукам учительской линейкой, стоял на коленях носом в угол, и это никогда не забудется и ничем не искупимо? Неужели никогда, ничем?.. Он стоял одиноко посреди шоссе, никто не осмелился к нему подойти близко, и он смотрел поверх голов на облако, медленно наползавшее со стороны Москвы, изборожденное серо-лиловыми извилинами, а снизу чуть позолоченное краешком восходящего солнца. Облако меняло свои очертания, различались на нем то надменная голова верблюда с отвисшей губой, а то журавль с изогнутой шеей и распахнутыми крыльями, и вдруг оно заулыбалось, явственно заулыбалось - злорадной ухмылкой Опрядкина. Той самой ухмылкой, не затрагивающей ледяных глаз, с какой он протягивал на тарелочке жирный сладкий ломоть. "А все-таки вмазали они тебе этот торт, - сказал себе генерал. Было и впрямь, как тогда, предощущение противной сладости на губах, сползающих с носа и подбородка липких сгустков. - Нравится? И кушай на здоровье!" Тут ему вспомнились его предчувствия, что с этим Мырятином непременно должно связаться что-то роковое для него - может быть, даже смерть, и будут его косточки лежать где-нибудь в городском скверике, под фанерным обелиском, - кажется, так теперь, после гибели Опанасенко в Белгороде, хоронили генералов? Ну, не связалось роковое, погребальные дроги миновали его, страхи не сбылись - много ли они значат, наши предчувствия? но он-то их пережил! Не подумали об этом отставившие его от армии. Не подумали, как ему далась одна эта переправа, где его сто раз могли подстрелить, как селезня.

Почему-то ему казалось обязательным, чтоб те, кто вырывает у нас кусок изо рта, еще бы при этом задумывались, как он нам самим достался. Но ведь нашелся же кто-то, неведомый судия, кто увидел всю цепь его унижений и своим вмешательством разорвал ее, постарался поправить, что можно еще поправить. Могла, и в самом деле, "машинка" сработать, но мог же и сам Верховный углядеть, оценить, что не в Мырятине, заштатном городишке, все дело, а что плацдарм Мырятинский - ключик не к одному Предславлю, но, может быть, и ко всей Правобережной Украине, и подчеркнул его имя - желтым ли ногтем, черенком трубки: "Есть мнение, что в отношении товарища Кобрисова допущено нечто вроде несправедливости. Пожалуй, я к этому мнению присоединяюсь. Нельзя так людьми разбрасываться. Тем более он у нас, если я не ошибаюсь, генерал-полковник, Герой Советского Союза. Или я ошибаюсь?" Да, могло и так быть. Ну, и что, если даже Сам? "А только то, - сказал себе генерал, - что вместо одного куска два кинули…" Почему все так поздно к нам приходит, так безнадежно поздно! Хотя бы и вернули его на армию - разве сам он останется тем же? Непоправимо никакое зло - и не оставляет нас прежними.

Назад Дальше