Поклонение Луне (сборник) - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 15 стр.


Вокруг них гомонила роскошная вечерушка. Веселье расцветало, взрывалось смехом и криками. Там и сям звучали тосты – и торжественные спичи, и густо-пьяная бормотня. Художники расхристались вовсю. Первобытный мальчик Слава посадил на спину подвыпившую Танечку Снегур, как конь, и катал ее по гостиной. Сам Игорь, исчезнув на минуту в дальние комнаты, вылез оттуда в пушкинском цилиндре, утыканном длинными павлиньими перьями. Перья, отсвечивая темно-синими узорами с яркими золотыми глазками, блестя изумрудом и перламутром, призрачно мотались у Игоря на голове. Снегур выдернул одно перо из шляпы и, склонившись, клоунски-галантно преподнес зардевшейся от поцелуя мадам Канда.

– О, какая честь… Благодарю!.. Только я не знаю, куда его прикрепить…

– Павлинье перо нельзя дарить, Гоша, – назидательно, тяжело задыхаясь, сказал Слава, подгребший на четвереньках к мадам Канда, Снегуру и Мите, с хохочущей Танечкой на закорках, – павлинье перо, Гоша, знаешь, приносит несчастье… Человек, которому его дарят, может умереть в одночасье… И поэтому принявший подарок должен его… – он встряхнулся, как настоящий конь, и Танечка ударила его пятками по бокам, – …передарить!

Мадам Канда испуганно оглянулась на Митю. Митя стоял нахмуренный, сердитый, будто бы разгневался на кого.

Какого черта он здесь?! Это все забавы богатых. Это все Иной Мир, и он – не для него. Пусть их девочки катаются на их горбах, пусть слизывают их икру с их бутербродов. Ему пора восвояси. В дворницкую. К лопатам и метлам. Вот что надо писать. Жестокую нищую жизнь. А не хорошеньких голеньких дамочек, сидящих в гигантских морских раковинах, с жемчугами на пухлых шейках, с веерами из павлиньих перьев в кошачьих лапочках. Он до тошноты насмотрелся на такой китч на Арбате. Народ покупает дешевый китч. Богатеи жрут китч дорогой. "А это круто?" – единственный вопрос, который они задают, рассматривая пошлейшую обнаженку в престижной галерее, и, когда им отвечают – десять тысяч баксов, они, не задумываясь, выкладывают требуемое на стол, хотя на Арбате той же поделке красная цена – тысяча рублей. И арбатский нищий малевала получит тыщу, пойдет купит колбасы и выпьет. А модный живописец…

Мадам Канда сцепила перо в маленьком кулаке.

– Нет уж, я его никому не подарю, – весело и твердо сказала она. – Это мое! Я вставлю его себе в летнюю шляпу! Я произведу в Токио фурор!

Слава, с Танечкой на хребте, ускакал, озорно заржав, – жеребец, да и только. Танечка вцеплялась ему в волосы. Может быть, они спят все втроем, вчетвером, впятером, отчего-то зло подумал Митя. Шведские семьи. Суматра. Таити. Никакого Гогена не надо.

Жена далекого японца подняла к нему лицо. От ее губ одуряюще пахло дорогим ликером.

– Дима, – сказала она, и нежная улыбка взошла на ее губы.

– Митя, – поправил он. – Лучше Митя. Я так привык.

– Митя… – Она задохнулась. – Приходи ко мне. О, нет, никогда не приходи. Уходи отсюда сейчас же. И никогда не появляйся здесь. Я так хочу. Так будет лучше.

Он видел хорошо и ясно, как она испугана, очарована, пьяна.

– Мадам Канда, – сказал он и просунул руки ей под мышки, и сжал ее ребра, и слегка приподнял ее от пола. – Я хотел вас просить. Я сам хотел вас просить. Все это серьезно. Я не проходимец. Я не подлец. Вы не думайте. Я художник. Я хочу вас написать. Обнаженной. Все упадут, умрут. Вы видели когда-нибудь "Венеру перед зеркалом"? Многие художники писали. Вернее, пытались написать. Одному Тициану удалось. Я видел только репродукцию. Сталин когда-то продал подлинник к чертям собачьим в Америку, из Эрмитажа. Весь Эрмитаж плакал горько. Я напишу вас Венерой перед зеркалом. Это будет черт возьми. Японская Венера. Почему вы так похожи на японку?!

Он притиснул ее к своему животу, такую маленькую, милую. Он боялся ее сломать. В его голове билась одна мысль: картина, картина. Он покажет ей картину. Он всучит ей картину. Не надо будет напрягаться, мыкаться по Москве, искать поганого антиквара. Антиквар обманет. Эта красивая сучечка – никогда. Она в него уже влипла. Вклеилась, как муха в мед.

Она вскинула руки. Обняла его за шею. Отдернула руки, как от пламени. Отшагнула назад. Ее раскосое личико сделалось надменным, неподвижным, как у японской куклы, ротик сжался в красную брусничину.

– Я русская. Просто я слишком долго жила в Японии. Я привыкла так подкрашиваться. Чтобы там меня за свою принимали.

– Значит, вы притворялись?.. Лицемерили?..

– Мне так нравилось.

Она дышала так часто, взволнованно и хрипло, что он слышал ее дыханье.

– Мадам Канда, – сказал он, не трогая ее больше, не прикасаясь к ней. Он только глядел на нее. Он срывал с нее глазами все ее роскошные блесткие тряпки. – Я вас прошу. Это очень, очень важно. Вы даже не представляете, как. Приходите вы ко мне. У меня дома лежит одна вещь. Одна… картина. Я хочу, чтобы вы ее посмотрели. Это единственная дорогая вещь у меня. Она досталась мне по наследству. Она жила у нас в семье. Ее сохранили мои предки. Она чудом не погибла во всяких наших войнах и революциях. – Он облизнул сухие, складно врущие губы. – Вы увидите ее. Я прошу вас, поглядите на нее. Она стоит того, чтобы на нее поглядели… именно ваши глаза.

– Мои глаза?.. Что могут сделать мои глаза?..

Он сдернул с нее взглядом последние шмотки. Она стояла сейчас перед ним голая. И она понимала это. Она стала пунцовой, даже шея у нее вспыхнула красным огнем.

– Не только ваши глаза, – сказал он прямо, без обиняков. Он не умел долго лебезить. – Ваши деньги, мадам. Я нуждаюсь. Если бы вы купили ее. Это очень дорогая вещь. Слишком дорогая. Музейная. Может быть, это сенсация.

Раскосая куколка, задрав головку, пристально глядела на него. Он глазами раздвинул ей ноги, глазами вошел в нее. Она задышала чаще, зашевелилась, задвигалась чуть заметно взад-вперед, как если бы уже была под ним. Он глазами чувствовал, гладил ее кожу, ощущал жар ее женского пульсирующего нутра. Она маленькая, у нее все там, внутри, маленькое, тесное, жаркое, обнимающее его крепко и больно. Ее рот полуоткрылся, и взглядом он поцеловал ее рот.

– Вы колдун!..

– Я человек. Вы придете? – Он назвал переулок. – Дом напротив кондитерской, первый подъезд, квартира пять… не пугайтесь, там все на лестнице загажено… бомжи ночуют… и запах такой, кошки, моча… не для ваших ноздрей…

Ничего, понюхаешь, дамочка, весело подумал Митя. Ты привыкла обниматься с Токио, а тут приходится ложиться под грязную Россию. Но это и твоя Россия, мадам Канда. Твоя собственная. Твое родовое поместье, все в мусоре, снегах и дождях, в пустых ящиках из-под водки, ночью валяющихся в магазинных дворах, как деревянные скелеты, и дворникам их надо старательно собирать и жечь, жечь. И костры встают – до черного холодного неба.

– Я приду, – сказала мадам Канда беззвучно. – Я верю тому, что ты сказал. Я приду. У меня самой дом в Токио как музей. Весь в старинной живописи. Я собираю живопись. Я и правда понимаю в картинах. Как ты догадался. Я полюбила живопись с тех пор, как мы с Игорем расстались. Я боюсь полюбить тебя. Я старше тебя на сто лет, мальчик.

– Не на сто, – сказал он, задыхаясь. Его колено коснулось ее живота, затянутого в блестящую праздничную материю. Едва он коснулся ее, она выгнулась и застонала. – На каких-нибудь двадцать пять, не больше.

Он надрался на той вечерушке у Снегура, и пьяный пошел провожать мадам Канда. От мастерской Игоря до "Арбатской" они шли, как раненый и медсестра с поля боя. Они добрели только до "Праги". Мадам Канда отцепилась от Мити, легонько ударила его по руке. Ее черные, раскосо подкрашенные глазки сияли под норковой шапочкой, иней высеребрил мех, ее ресницы, воротник драгоценной шубы.

– Не ходи за мной!.. Тут у меня машина на стоянке!.. Я доеду, а ты дойдешь!.. Пешком дойдешь… в милицию тебя не заберут… а то я не выдержу, увезу тебя к себе… Я приду к тебе смотреть картину, слышишь?!..

Он глядел, как она топала каблучками изящных сапожек по свежему снежку.

Милая дама, богатая дама, думал он, доплетясь до своего переулка с грехом пополам, прогрохотав башмаками по коридору в свою камору, увалившись, не разуваясь, на нищенский матрац. Какая разница между бедной женщиной и богатой дамой? Да никакой. У всех у них есть глаза, губы, груди, пупок, женская дырка. Если их раздеть и поставить в солдатский ряд – никакой разницы. Тогда что же дает людям разницу в бытии? Деньги? Мадам Канда свободнее дышит; свободней говорит; счастливей улыбается; может свободно развлекаться с такими молодыми люмпенами, как он. Ха! Значит, деньги – это свобода. И ему надо сбросить оковы. Скинуть кандалы. На щиколотках уже кровавые мозоли, но это не беда. Он, освободясь, побежит быстрее лани. Он не будет больше скрести лопатой Москву. Он не будет больше жечь пустую тару в черных дворах. Он не будет просиживать часами на холоду и ветру, на кишащем глупыми и умными людьми Арбате: купите картинку, человечьи скотинки!.. Он, наконец, будет жить. И ему надо сделать только последний, самый важный шаг, чтобы начать жить. Бог всунул ему в руки старинную картинку, где мужчина и женщина бегут, спасаясь от возмездия, от огненного меча. Может, безделушка и вправду музейная? На черта она японцам? Мадам Канда… губы, перепачканные ликером…

Он дрых так беспробудно, что не услышал, как она вошла в каморку.

Ее пальцы нежно щекотали его сомкнутые веки. Он открыл глаза. Маленький пальчик провел по его небритой щеке, коснулся губ. Он поймал пальчик губами. Втянул в рот. Над ним наклонилось румяное, сияющее радостью лицо.

– А мне ваша соседка показала, где ваша комната. Бедная женщина!.. У нее вместо руки – протез… Это вы… это ты здесь живешь?..

Она оглядывала камору с изумленьем и ужасом. Стол, застланный желтыми газетами. Немытый годами подоконник. Таракан, сидящий на краю тарелки, держит в лапках хлебную кроху. И картины, картины – и по стенам, и у плинтусов, и на самодельном кривом мольберте, что он сам смастерил из бросовых досок, из разломанных ярмарочных ящиков.

– Живу, живу я тут.

"Не буду жить никогда", – подумал он ядовито. Вскочил с матраца. Жена богатого японца подошла к окну. Посмотрела вниз, на кипенье утреннего переулка.

– Как люди смешны, когда смотришь на них с высоты, сверху вниз… Ну, где ваше сокровище? Показывайте.

Он подошел к ней. Господи, какая малышка! Как девочка. Сколько ей лет? Сорок? Сорок пять? Больше?.. Крошечный двойной подбородочек, морщины в углах веселых ярких глаз. Богачки молодятся, втирают в рожицы кремы, ягодный сок, сливки. Он нужен ей как развлеченье. Ну ничего, он с ней тоже развлечется. Оторвется он с ней.

Ого, он так и спал в одежде, в штанах, в обувке. Он совсем спятил. Просто очень устал.

– Почему ты говоришь мне "вы"? – спросил он тихо, стоя рядом с ней и не пытаясь ее обнять. – Ведь мы с тобой пили на брудершафт.

– Ты… – Она протянула руку и коснулась рукой его впалого живота, его ребер, торчащих под рубахой. – Ты очень красивый. Но не думай, что я в тебя влюбилась. Просто мне интересно посмотреть картину.

"Ври больше, – подумал он зло. – Тебе интересно тут же рухнуть со мной на этот матрац, но я этого не сделаю. Я хитрый. Я умный. Я буду делать все то, что говоришь ты. А потом, когда ты изнеможешь, я возьму тебя. У твоего благоверного в Токио вырастут рога и пробьют его японскую бизнесменскую шляпу". А вслух сказал:

– На, гляди. – Как будто: жри, лопай.

Он пошарил среди своих холстов, повернутых лицом к стене. Вытащил медную доску. Повернул – живописью к ним, к их лицам. Поставил на стол. Зажег тусклую лампу под потолком. Бездарный свет ему не понравился. Зажег свечку. Бросил коробок со спичками на пол. Свеча замерцала перед картиной, высветляя темные фрагменты, заставляя тревожнее вспыхивать золотые, оранжевые плоды между темных масляных листьев, светиться пламенем костра распущенные волосы бегущей женщины. Митя миг полюбовался картиной, перевел взгляд на мадам Канда. Ее лицо замерло. Губы шевелились. Она глядела на картину так, будто там было изображено ее прошлое, ее родные – уже умершие, погибшие.

– Ева бежит от смерти, от ужаса, – прошептала она. Поднесла руку с кружевным платочком к глазам. Расстегнула норковую коричневую шубку. – А Адам… о, как он беспомощен. В этом весь мужчина. Мужчины беспомощны. Они дети. Даже крупные политики, бизнесмены. Они никогда не знают, что делать. Женщина знает. Женщина всегда несет Адама на плечах. Вы знаете… ты знаешь, она сорвала яблоко и накормила его не потому, что змей ее совратил. Она хотела его просто накормить. Просто накормить, понимаешь?!

Она плакала. Плакала и улыбалась. Он вытер ее слезы с лица ладонью.

– Прости, я сентиментальна, – сказала мадам Канда и сердито растерла платочком щеку. – Всегда ругаю себя за слезливость! Я тебе разонравлюсь. Но это мне все равно. Я старая баба. Ты молодой. У меня было много любовников. Не вздумай говорить, что у тебя была куча любовниц.

– У меня была куча любовниц, – быстро сказал он. Они расхохотались оба.

Потом он снял с гостьи шубку, сбегал на кухню, вскипятил ржавый чайник, они попили чаю из граненых грязных стаканов – мадам Канда принесла к чаю булочки с кремом, бутерброды с ветчиной и шоколад, – завернули картину в наволочку, сдернутую с облепленной куриными перьями подушки, перевязали бечевкой и, одевшись, понесли ее на экспертизу в музей изобразительных искусств имени Пушкина. Так решила мадам Канда. Митя был умный, а она была еще умнее.

И он ни разу больше ее не поцеловал. И она не поцеловала его. Они только пересмеивались, перебрасывались пустыми веселыми словечками, улыбались друг другу, обжигали друг друга быстрыми взглядами. Они шли по зимней Москве, по Тверской, по Моховой, по Волхонке, наступая на хрустящие снеговые комья, щурясь от солнца и цветных искр инея, оживленно болтая о всякой ерунде – как там в Японии, да что едят, как держат в руках эти палочки, марибаши, вилкой же удобней, а молятся Будде?.. а телевизоры там размером со спичечную коробочку – есть?.. Они оба словно затаились, как два хищных зверя. Они оба, безмолвно сговорившись, ждали ночи.

Экспертша Пушкинского музея, прямая, сухая седая старуха, рассматривавшая целых два часа картину вместе с двумя такими же старыми оглоблями, вооруженными очками, лупами, лампами-софитами и всевозможной техникой, названий которой не знали ни Митя, ни мадам Канда, вышла навстречу им обоим, скромно сидевшим на пуфике в коридоре музея, строго и властно поджала губы. "Я вынуждена вам сообщить, милостивые государи, что это подлинник, – надменно и важно проскрипела она. – Это подлинник, господа, и у музея сейчас нет денег, чтобы купить его у вас, и, думаю, не будет таких баснословных денег ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем. Музей беден. Бедней церковной мыши. Мы не знаем, кто и как будет нам, старухам, завтра платить жалованье, господа. И будет ли". Вот как, съела, подумал он, повернувшись к мадам. Это наша Россия. Это тебе не токийские рауты, где ты ешь крабов и трепангов, иноземная баба с жемчугом на шее. Зарплату теткам не платят! "А… кто автор?.." – робко, как ученик, спросил он. Мадам Канда вся дрожала. Глубже засунула ручки в муфту. В коридоре музея стоял лютый холод. Седая гранд-дама окинула его надменным взглядом из-под спущенных на кончик носа очков. "Тенирс, дорогой господин. Тенирс. Первая половина семнадцатого века. Именно Тенирс работал маслом на меди, на медной доске. На международном аукционе такая работа может потянуть на несколько миллионов долларов, Тенирс ведь сейчас очень редок, так же, как и Вермеер, находка его работы равносильна открытию. В Голландии работали тогда два Тенирса; один – мастер, другой – послабее, подмастерье. Ваша картина – кисти того, ценящегося. Господа, я должна вас предупредить, будьте предельно осторожны. Ваша жена должна быть все время под вашим присмотром. Не отпускайте ее от себя ни на минуту. Никому не говорите о работе. Это ваша тайна. Вы поняли?.." Митя потупился. "Она мне не…" Мадам Канда ткнула его локтем в бок. "О да, спасибо, мы будем делать все, как вы сказали, и муж будет меня беречь. Конечно, я понимаю ценность этой вещи, она семейная, она…" Она задохнулась. Отвернула воротник шубки от подбородка. "Я понимаю, сейчас мир такой преступный… всюду царит криминал…"

Митя снова положил картину в наволочку, закутал, завязал. Они оба пошли вон из музея, задыхаясь от ужаса, счастья, неожиданности, жажды скорей добраться домой и, раздевшись догола, влиться друг в друга, войти, вонзиться. Старая экспертша провожала их долгим суровым взглядом.

Японские куклы с полок и стен смотрели на них. Японские куклы беззвучно шептались меж собой. Японские куклы протягивали к ним маленькие игрушечные ручки. Красный бумажный фонарь легко покачивался на сквозняке под фарфоровой головой смешливого божества Дарумы, и внутри фонары горела живая свечка, не лампочка.

– Тише!.. тише… обними меня…

– Давай я войду в тебя вот так… повернись…

Она, маленькая, хрупкая, гибкая, как краснотал, изогнулась, ловко повернулась под ним. Разогнула, развела маленькие, казалось, фарфоровые ноги. Ее спина, сведенные потные лопатки, круглый нежный зад маслено блестели в красном свете фонаря. Он, с восставшим мужским копьем, лег на нее, вонзился в нее резко, до тайной кровавой глубины, чувствуя себя самураем. Они, слившись снова, застонали. Он стал двигаться в ней – медленно и властно. Она, корчась от боли, сладости и страсти, кричала под ним.

– О!.. о… я умираю…

– Ты живешь, Анна… ты живешь… это жизнь…

Мадам Канда звали Анной. Он узнал об этом в постели.

Они обнимались, а куклы смотрели. Куклы-соглядатаи. Он просунул руки женщине под живот, стараясь втиснуть себя глубже в нее, больнее, непреложней. Насадил ее на себя, как курицу на вертел, охватил ее огнем. И она сгорала. Голая она была совсем молодая, молодое у нее было тело, а морщинок на ее лице он не различал в пылу соитья, в поту и криках, в свете багрового бумажного фонаря, качающегося на ветру – Анна открыла балкон, спасаясь от постельного огня, от духоты. Она таяла и умирала, он это видел. Он отдалял свое последнее наслажденье. Хотел, чтобы она совсем сошла с ума.

– А теперь так… нет, отдохни…

– Я не хочу отдыхать… иди ко мне!..

Она рванулась из-под него. Он лег на спину. Она встала на колени над ним, ее ноги смугло мерцали по обе стороны его лица. Снизу он видел ее пушистые черные волосы, прикрывавшие ее раскрытую, влажную красную живую раковину. Он вскинул голову и припал к раковине губами. Запах соли, моря, вскрытой устрицы ожег его ноздри. В Японии есть ныряльщицы за жемчугом, ама. Он тоже сейчас нырнет за жемчугом. Ртом. Губами. В соленую глубину. Найдет его. Уже нашел.

Анна кричала безостановочно. Он взял ее крепкими руками за талию и одним рывком посадил на себя. Он поднимал и опускал ее обеими руками на себе, будто куклу, будто бы она была его куклой для любви, орудьем сладострастья, а не живой женщиной. Он ударял в нее снизу, сильно и властно, закрыв глаза, до тех пор, пока она не начала содрогаться в неистовой и бесконечной пляске. Приступ красного безумья тут же сотряс и его. Они вплавились друг в друга горячим металлом, и из ее груди вырывались уже не крики – хрипы. Женщина рухнула на него, на его залитую потом грудь, выдохнув из груди последний воздух. Он еще нашел в себе силы вобрать губами ее губы, как клубнику.

– Анна… Анна…

– Что?.. ничего не говори… меня здесь нет… я на небесах…

Назад Дальше