Он опрокинул ее на кровать навзничь. Наклонился над ней. Она отвернула от него лицо. Ее глаза были закрыты.
– Я вижу тебя и с закрытыми глазами…
Картина, перевязанная грубой дворницкой бечевкой, стояла в углу за креслом. Они тут же забыли о ней, когда явились сюда, к мадам Канда домой. Она жила в фешенебельном доме на проспекте Мира. Они домчались к ней из Пушкинского музея на ее машине, – Анна вела новенькую "мазду" сумасшедше, безоглядно, как хулиган-лихач, – влетели в квартиру, еле успели раздеться. Постель уже была застлана изысканнейшим кружевным бельем с запахами лаванды и мяты. Женщина загодя позаботилась обо всем.
– Ты хочешь пить, Митя?.. у меня есть прекрасный апельсиновый сок… я люблю апельсин, грейпфрут… налить тебе?..
Она вскочила с постели. Двинулась к столу. О, а он-то в горячке страсти и не заметил, что и стол накрыт. И богато накрыт! У мадам имелся вкус. В хрустальных салатницах – салаты из крабов и кальмаров. Отбивные, уже остывшие. Белое вино, коньяк. Разрезанные на смешные треугольные дольки помидоры. И в блюдечках – горки икры, красной и черной, и сверху ломтики лимона на икре лежат. Просто Новый Год какой-то. Когда и где ты видел на столе красную икру, Митя?!
Митя, стоп, очухайся, у тебя любовница – жена японского бизнесмена. А вдруг бизнесмен сейчас прикатит, откроет дверь своим ключом и так даст тебе по котелку, что ты на всю жизнь останешься придурком!
Он сладко потянулся. Оперся головой на подушку. Взял у Анны из рук бокал, наполненный желтым соком.
Она держала в руках рюмку с коньяком.
– Сок я уже выпила. Прямо из кувшина. – Она весело улыбалась. Она была красива, как японская принцесса. Румянец, блеск черных глаз, губы улыбаются, зубы как жемчуг, грудь торчит, живот гладкий, как щит. Бред, все бред. Это ему все снится. – Я буду пить коньяк. За тебя!
– За тебя, – сказал он и залпом выпил сок. Поставил пустой бокал на пол, рядом с кроватью. Пристально посмотрел на нее. – Анна. Ты правда так богата?..
– Митя, Митя. – Она опрокинула над губками рюмку с коньяком, зажмурилась, отдышалась. Ее зубы снова заблестели между губами в сумасшедшей улыбке. На вид ей можно было сейчас дать лет двадцать, не больше. – Неужели ты в первый раз в жизни видишь богатую женщину?
– В первый. А что, тебе странно, что мужик бедный? Ты общаешься только с богатыми мужиками?
Она перевернула рюмку и поставила ему на живот, как детям ставят банки. Расхохоталась. Согнулась и поцеловала его в грудь – в один сосок, в другой.
– Я общаюсь со своим мужем, дурачок. Мне хватало мужа. А теперь вот буду общаться с тобой.
– До тех пор, пока муж не приедет?..
Румянец внезапно ушел с ее щек прочь. Она наклонила голову, как цапля, и внимательно посмотрела на него, будто изучая. Восторг исчезал из нее, поднимался над ней, как дым.
– Это я должна ехать к нему в Токио.
– А эта квартира?
– Хочешь, я тебя в ней поселю? Это наша московская квартира. Муж купил ее для меня. Только для меня. Чтобы я жила здесь время от времени, в России, и не скучала особо. Мы же постоянно живем в Японии. Знаешь, ностальгия – это не выдумки. Это настоящая болезнь. Когда я заболеваю, муж привозит меня сюда. Это… ну, как аспирин от гриппа. Хочешь, живи здесь. Тебе здесь будет хорошо.
– А моя работа?.. Ты же все видела. Я дворник. Ты меня станешь содержать? Я стану… твоим…
Она положила пальцы ему на губы. Он отбросил ее руку. Вскочил с кровати. Нашарил в кармане валявшихся у кровати потертых джинсов пачку сигарет, спички, закурил. Мадам Канда сидела в постели в позе лотоса. Печально глядела на него. Хоть пиши с нее портрет, раздраженно подумал он. Хоть пиши портрет! А впрочем, то, что она предлагает, заманчиво!
– Купи картину, Анна, – холодно сказал он и глубоко затянулся. Выдохнул дым. Кольца дыма, тая в полумраке, вились над их головами, над красным фонарем, уходили к потолку, к хрустальным листьям люстры. – Купи. Ты богата. Ты повесишь ее в своем доме в Токио. Ты будешь глядеть на нее и вспоминать меня. И я не буду альфонсом. Я буду жить на свои деньги. Понимаешь?! На свои. Потому что ты у меня купишь произведение искусства. Мое. Принадлежащее мне. Все будет честно. Все будет как надо. Ты слышала, что сказала та бабка, из Пушкинского?! Через полвека она будет стоит не миллион долларов, а миллиард. Твои внуки оторвутся по полной программе. Ты не прогадаешь.
Она вынула у него пальчиками из губ недокуренную сигарету, бросила на паркет.
– Ты дура!.. будет же пожар…
– Пожар уже случился. Все уже сгорело. Моя жизнь сгорела. Да, я куплю картину у тебя. Конечно, куплю. У меня весь мой дом там, в Токио, завешен старинной живописью, старыми мастерами… У меня денег здесь, дома, нет… все деньги на счете… я сниму… мы вместе пойдем, утром… да, да, оставляй картину здесь, да, я покупаю ее, да…
Она подняла с полу Митин окурок, схватила с журнального столика зажигалку, всунула в губы, вдохнула едкий дым. По ее щекам текли, текли мерцающие красные, как кровь, в свете бумажного фонаря, обильные слезы.
Они спали долго. Отсыпались после любви. Они не спали обнявшись. Они спали странно и горько: Митя – отвернувшись к стене, по которой, на полочках и подставочках, были в изобилии рассажены куклы в шелковых кимоно, с огромными бантами на загривках, Анна – поперек широкой кровати, свесив одну ногу вниз, уткнув черноволосую стриженую голову Мите под мышку. Проснувшись, они не знали, что делать. Снова любить друг друга? Митя неловко сунулся к ней. Она припала было к нему, обожгла губами, потом отпрянула, сухо бросила: ты получишь свой миллион. Он нервно засмеялся. Все происходящее все больше казалось ему бредом. Вот сейчас кончится сон, и он проснется в своей прокуренной каморе, и дворник Флюр будет стоять над ним, как Командор, и заунывно канючить: ну вот, ты проспал, ты надрался и проспал, а Рамиль опять за тебя все вычистил, к лешему, и сдал участок!.. Он натянул джинсы и уселся за стол. Мадам Канда оттаяла, заботливо кормила его, наливала ему в чашечку горячий кофе, подливала из молочника сливки. Так вот как завтракают в богатых домах, изумлялся он, глотая неземную еду. И, если у него будет теперь на счете миллион – как же, держи карман шире!.. так и будет у тебя, дурень Морозов, и счет, и миллион!.. – он тоже будет есть по утрам такую еду. Бред! Никогда такой еды он есть не будет. Как пристально, тоскливо глядит на него мадам!
– Анна, Анна…
– Ешь, ешь…
Когда он ел, жадно глотал, быстро жуя, обозревал великолепье стола радостно-потрясенно, как ребенок в волшебной пещере, она опять не могла сдержать слез. Господи, молилась она беззвучно, сделай так, чтоб он больше никогда не стал нищим. Чтоб он не промотал, не прожег, не потерял, не проиграл те деньги, что я ему дам сегодня. Картина стоит миллиона долларов. Сколько стоит ее безумная, глупая любовь, вспыхнувшая на старости лет к этому наглому бедному юнцу, что жрет сейчас ее еду, зыркая глазами по столу – чего бы тут еще стащить, отправить в голодный рот, что еще не попробовал?!.. Теперь ты будешь пробовать все, мальчик. Теперь ты будешь жить. А она полетит ближайшим рейсом в Токио. И будет умирать. Разлука убивает новорожденное чувство. И деньги тоже. Она заплатит ему за эту ночь, как платят жиголо. Она заплатит ему миллион.
Они поехали в ее банк. Митя впервые переступил порог банка. Ого-го, как чисто, как в больнице! Всюду стекла, мрамор. Музей, да и только. А вот здесь мрамор красный, с мясными кровавыми разводами, как на станции метро "Проспект Мира". А вот здесь, в этом зальчике, – пошлый кафель, как в бане. Мадам Канда, ослепительно улыбаясь, маленькая, юркая, прошествовала к заветному окошечку. "Молодой человек желает открыть счет!.. Митя, у тебя паспорт с собой?.." Она побледнела – думала, при нем паспорта нет. Он вытащил ксиву из кармана дворницкой куртки. На всякий случай он никогда не расставался с паспортом, где красовалась временная, грязно-чернильно, неряшливо шлепнутая московская прописка, его краса и гордость. Прелестная, как японская куколка-соглядатай, банковская девочка за стеклом улыбнулась ему, прощебетала что-то, летая ручонками над клавишами компьютера – он не расслышал. Потом мадам Канда заполнила какие-то бумаги, засовывала их в окошечко, таинственно наклонялась туда, объясняя что-то, смеясь чему-то. Со стороны могло показаться – подружки встретились, щебечут, свиристят, как соловушки, перемывают косточки мужикам. Наконец, мадам выпрямилась. Глаза ее странно сияли. Она заставила его расписаться – там, сям. Он послушно, как телок, поставил закорючки. Она властно взяла его под руку. Увела от оконца, от улыбнувшейся на прощанье девицы. Сунула ему в руку папку, плотно набитую бумагами. И две твердых непонятных карточки – одну побольше, другую поменьше, с вязью неведомых цифр, с перламутровым блеском узоров.
– Твой счет, Митя, – шепнула она, глаза ее наполнились слезами, улыбка дрожала. – И моя картина. Ну да, ты оставил ее у меня дома. Хочешь, купи теперь мою квартиру. У тебя теперь есть деньги. Ты можешь… – горло ее перетянуло невидимой петлей, – всю жизнь жить на них.
Он глупо прижал папку с банковскими документами к груди. Посмотрел на Анну сверху вниз, с каланчевой высоты своего идиотского роста. "Ты идиотка, – жестко, железно подумал он о ней. – Тебя надо в психушку".
– Зачем жить, – пробормотал он. – Надо не жить, а сразу красок накупить, холста, подрамников, хорошего пинена, вместо говенного живичного скипидара, собака, он мне все легкие проел. И работать, работать.
На углу Тверской и Столешникова они безотчетно бросились друг другу на шею. День царил, солнечный, золотой, ясный; как в старом бальном зале – люстры, свешивались с деревьев сверкающие радужные ветки, осоленные инеем. На лютом морозе он ближе, страстнее почувствовал жар ее щек и губ, ее маленькое пылающее тело под шубкой.
– Встретимся сегодня?.. – жадно выдохнул он ей в черный завиток над ухом. – Я приеду?..
Она откинулась назад, держа руками в пуховых рукавичках его за плечи.
– Дворник ты мой, – нежно, как птичка, чирикнула. – Ты теперь у меня богат. Ты можешь провести сегодняшний вечер как хочешь. Но прости меня. Сегодня я хочу побыть одна. Я должна побыть одна! – крикнула внезапно. Помолчала. – Лучше позвони.
Он кивнул. Выпустил ее. Она полетела, как птица, по асфальту, присыпанному снегом, стуча каблучками по наледи, катясь в сапожках по ледяным черным дорожкам, как на коньках. Японка, мать ее. Русская шлюшка, сделавшая мировую карьеру. Осыпавшая его золотом. Неужели ему не надо будет завтра вставать рано утром, нахлобучивать на себя дворницкую робу, взваливать на плечи лопаты и лом, скрести жесткий, как наждак, смерзшийся снег в рассветной сизой тьме, до одуренья?
Митя добрел до дому, как пьяный в дым. Заплетаясь, поднялся по лестнице. Как сквозь туман, глядел на коммунальных соседей. Видел беззубую Мару, видел Соньку-с-протезом, видел бритого налысо Флюра, окутанных нежной дымкой миража. Да, да, все это сон, и сейчас он проснется, ущипнет себя и проснется. Он поднес кулак ко рту, прикусил палец. Больно! Это не сон. Пропади все пропадом. Он богат. Он богат, как звезда! Он остается в Москве! Он покупает здесь жилье! Он может купить весь этот дворницкий старый дом, весь, со всеми чердаками и подвалами, со всеми потрохами! Со всеми жильцами!
Он ввалился к себе в камору, упал на матрац. Перед закрытыми глазами проносились лица, фигуры, языки пламени, россыпи зеленых баксов, смуглело на простынях изящное, как статуэтка, бешено-страстное женское тело, качался красный китайский фонарик. Нет, ты не спишь. Ты живешь. Это явь. Прими ее. Возрадуйся ей.
Он не вылезал из каморы весь день. Ему стучали в дверь. Он слышал сердитый голос Флюра, выкликавший его: "Эй, Митяй!.. Да ты же дома, я знаю!.. Почему утром на участок не вышел!.. Вышвырнут тебя!.. Будешь вот опять бомжом, с волчьим билетом будешь по Москве мотаться!.. Перебрал где, что ли?!.. у, пьянь… Богема… худо-о-ожник…" Шаги приближались, удалялись. Он лежал в оцепенении. Погружался в сизый дым ужаса и счастья.
Как все быстро произошло. Он и не успел оглянуться.
Неужели она так любит его?!
Это плата за одну ночь с тобой, дурак. Это она заплатила тебе. И простилась с тобой. "Лучше позвони"! Тебе ясно дали понять, что не желают тебя больше видеть. У нее муж. У нее другая жизнь. У нее дом в Токио, поместье в Саппоро, хата в Москве, ранчо в Калифорнии. На черта ей уличный мальчик, московский дворник, подонок. Она сунула ему милостыню размером в лимон баков и сделала его не подонком. И все же она не сделала тебя своей ровней. Ты не аристократ. Ты не богач. Ты просто жалкий парвеню, переспавший с сумасшедшей богатой бабой. Ты был ее прихотью. А деньги? Мильоном больше, мильоном меньше – какая ей разница. Сытый голодного не разумеет.
Стемнело. Сумерки вползали в закуток – сперва серые, потом лиловые, потом синие. Потом бесшумно вошла черная ночь. День был солнечный, а ночь наступила ясная, полная могуче горящих колких звезд. Звезды висели над инистыми крышами, вонзались в глаза. Он встал с матраца, размял затекшие ноги, руки. Ночь. Вот и еще одна ночь. Ты уже богатый человек, Митя. Ты уже можешь все. Тебе ли бояться ночи.
И странный страх медленно, тихо вползал в него. Он подошел к двери, открыл ее. Нет, на пороге, в коридоре никого не было. Все спали. Завтра рано подниматься. Не подышать ли воздухом, на прогуляться ли ему. Так хорошо брести ночной Москвой, закидывая голову, глядя на россыпи звезд. Пройдись, Митя, ты обалдел в духоте, в тесноте. Не потеряй свои банковские карты. Вот они – в кармане куртки, там, где паспорт.
Он воткнул худые ноги в башмаки, зашнуровал их, напялил на башку дворницкий холщовый шлем, хлопнул дверью. Улица схватила его в объятья крепкого мороза, стиснула так, что ребрам стало больно. Он еле смог вдохнуть ледяной воздух. Если плюнуть – слюна на лету замерзнет. Колотун как в Сибири. Какая разница, где ты живешь. Хоть на Аляске. Лишь бы ты был богат. И свободен. Свободен!
Он, скользя, балансируя на льду, как канатоходец – на канате, пошел по выдубленным морозом улицам и вышел на Красную площадь. Кремлевская красная стена горела заиндевелыми зубцами. Храм Василия Блаженного будто висел над мостовой в призрачной морозной фате. Мите показалось – храм летит навстречу ему, как огромный страшный корабль, Летучий Голландец, и сейчас наплывет на него, подомнет под себя, раздавит, пропорет форштевнем. Красные, зеленые, желтые полосы на куполах вспыхивали Северным Сияньем. Тусклая позолота била по глазам. От одиночества мертвого храма, видавшего на веку столько рожденных и погубленных жизней, хотелось плакать. У Мити на глазах показались слезы и тут же на морозе высохли. Он утер нос рукой в дворницкой рукавице.
– Черт, – сказал он жестко, – ведь и храм теперь тоже мой. Я же уже житель Москвы. Я напишу икону и повешу в нем. Это подарок. Икону… святой Анны…
И тут он услышал сзади себя шаги. По морозной мостовой кто-то шел к нему. Он застыл. Боялся обернуться. Давешний страх снова сковал его.
Рука легла ему на плечо. Пальцы сдавили его мышцу под курткой.
– Привет, дорогой, – услышал он нежный и звучный женский голос. – Не взглянешь на меня?..
"Проститутки, – подумал он злобно, – что они делают тут ночью в такой морозище, не боятся отморозить себе задок и передок. Ведь, небось, в капронах и исподних кружевах шастают, для соблазна, без шерстяных трико. Дуры". Он обернулся. Зеленоглазая женщина ожгла глаза дикой красотой. Песцовый мех топорщился вокруг розового подбородка. Она на жутком холоду красовалась без шапки, и рыжие густые, чуть вьющиеся волосы слегка поблескивали в фонарном свете, осеребренные мелкими кристаллами инея.
– Гуляешь, Митя, – пропела красавица насмешливо, – размышляешь о жизни?.. Да, жизнь чертовски смешна. Чего ты от жизни хочешь?.. Ты все получил – или желаешь чего-то еще?.. Мало тебе?..
Он почувствовал, как по его спине, под майкой, под рубахой и курткой, течет горячий, тут же становящийся холодным, пот.
– Чего вам надо от меня?! – резко бросил он и смахнул ее руку с плеча. – Я вас не знаю! Вы меня с кем-то путаете! Уйдите!
– Ах, Митя, Митя, – проворковала рыжекосая, качая головой, вытаскивая руку из перчатки и беря его за руку. Она сжала его руку, и он ощутил, как вся кровь бросилась ему в лицо, взорвала сердце. Бешенство охватило его. Он хотел ударить ее – и не смог. – Дурачок ты, Митя. Будто ты не знаешь, что тебе надо дальше делать. Ты ведь все знаешь. Сам все знаешь хорошо.
На миг перед ним мелькнуло растерянное, испуганное, с открытым в крике ртом лицо мадам Канда. Ее закинутая голова в подушках. Ее посинелые щеки, выпученные глаза. Страшное лицо Анны заслонила картина. Золотые яблоки, апельсины в мрачно-изумрудной листве. Отблескивающие в свете китайского фонарика мазки старого голландского масла. Он хотел вырвать руку. Рыжекосая держала крепко, как мужик. Он подумал со страхом – уж не каратистка ли она. Того и гляди, через плечо перекинет.
– Вы… о чем?! – крикнул он. Рыжая улыбнулась широко. Жемчужные зубы ее сверкнули, как кинжал.
– О том, что ты сам хочешь сделать. Хочешь, но боишься. Ведь ты хочешь, чтобы ничто не закончилось. Чтобы все у тебя только начиналось. Возьми свое сокровище. Верни его. И ты пустишь его в оборот. И ты заставишь его работать на себя. Ведь ты же умный мальчик. Иди, ступай…
Она замолчала. Он снова увидел перед собой беззащитное, неподвижное, распластанное по постели тело мадам Канда. "… убей ее и возьми картину", – услышал он голос внутри себя. Это сказал рыжая?! Это сказал он сам?!
– Браво, браво, ты умный мальчик. Метро еще работает. Еще только полночь. Ты доедешь до проспекта Мира. Доберешься. Ты все сделаешь как надо.
Она выпустила его руку и толкнула его в грудь. Он поскользнулся, чуть не упал на скользкой подмерзлой брусчатке. Куранты за его спиной пробили двенадцать раз. Звезды сияли над башнями, над их головами нестерпимо, радужно-слезно. Млечный Путь прозрачным мафорием опоясывал смоляной небосвод.
– Я не хочу ее убивать! – задушенно крикнул он. – Какой бред! Кто ты! Я перепил!.. я спятил от этих чертовых денег… я брежу, я болен…
– Ты не болен, мальчик, ты изумительно здоров, – голос рыжекосой стал резким, жестким. – Езжай и действуй. Я приказываю тебе. Я…
Она приблизила розовое, гладко-румяное лицо к его лицу. Зеленые длинные, с поволокой, чуть сонные, нагло смеющиеся глаза обдали его холодом приговора.
– …я искушаю тебя, – раскрылись ее губы у самых его губ, дрожащих от бессилья, ужаса, отвращенья. Она взяла его голой рукой за щеку. Он дернулся, как от ожога. Закрыл глаза. Когда он открыл их, он увидел, как женщина быстро и легко шла, несомая морозным резким ветром, по гладкой брусчатке площади в сторону храма Василья Блаженного, полы ее песцовой шубы относил вбок ветер, рыжие волосы пламенем развевались во тьме.
Он не помнил, как он спустился под землю. Он не помнил, как ввалил свое тело в вагон поезда. Не помнил, как ехал, шел. Очнулся лишь перед дверью квартиры мадам Канда. Ночь. Час ночи. Она спит. Он должен позвонить?! Нет. Он должен… Он откроет дверь сам. Чтобы она не слышала. Он взломает дверь.
"У тебя же нет никакого опыта! Ты же не взломщик!"