Совок клинический. Из цикла Жизнь вокруг - Владимир Кавторин 3 стр.


Язев встал из-за стола, потянулся, похрустел пальцами… Ракитин тоже встал.

- Да уж сиди, - вздохнув, сказал Язев. - Все вы, нынешние, на одну колодку: наука для вас - это нечто после аспирантуры, защиты кандидатской… А что не так - жизнь проиграна. Чушь, молодой человек! Дверь в науку открывает не кандидатская, а особая пружина… Вот здесь! - Он постучал по груди пальцем. - Жизнь человека гнет туда и сюда, в бараний рог, в тварь дрожащую, а пружинка сжимается и - обратно!.. И обратно! Если она есть у тебя, если сильна… Ладно, философствовать мы не будем. Поговорим о житейском, садись! - Он сел и сам, долил в чашку из чайника. - Насколько я знаю, родительскую комнату ты профукал, живешь в общаге полуподпольно, о чем комендантше известно. Влиятельные родственники отсутствуют, так - нет?

Левка понуро кивнул.

- Ну и какие это открывает перспективы?

- Не знаю, - сказал Ракитин.

В самом деле, не знал. И никак не ожидал, что Язев настолько в курсе. В отношении студентов профессор интересовался только учебой. Ничем больше. Никто не помнил, чтоб он говорил о чем-то еще. А уж про комсомольские их разборки…

- Я это, ну… - бормотал Левка, глядя в пол. - Думал, если что, можно дворником…

- Дворником… - Язев потер нос. - Дворником - это вариант. Могут дать комнатушку, основная работа до лекций… Дворником - это почти реально. Но! Из комсомола-то тебя, - он по-мальчишески, будто давая пенделя, двинул ногой, - это уже решено, небось, - нет? Комитетские наши кошечки не из тех, что упустит мышку. Принципиальность дело карьерное, важное…

Ракитин молчал. С жесткой полупрезрительной ухмылкой старик говорил то, о чем он все лето старался не думать - от мыслей этих несло такой безнадегой, что становилось трудно дышать.

- Или такой ты талант, что обойдешься без комсомола, Гаврюшкин выговорешник схлопочет, но даст тебе доучиться, примет в аспирантуру… Думаешь так, сознайся?!

- Да нет, - жалко промямлил Левка. - Конечно, меня…

- Не думаешь, значит? А жаль! В твоем возрасте думать о себе следует хорошо, даже очень! С запасом. С большим запасом, надолго! Понять, что ты не гений, - всегда успеется. Не следует торопиться. Но на данный исторический момент положение ваше, юноша… Комсомольская принципиальность - она всегда, сколько помню, жаждала крови, хоть за последние тридцать лет… - Он осекся и какое-то время молчал. Потом сел снова за стол. - Ладно. Можешь поверить моему опыту: когда человеку делать нечего, единственный для него выход - на все плюнуть и все позабыть! И занырнуть! Уйти из пределов досягаемости на глубину. Чтоб никто… А жизнь - она долгая. Очень! В твоем возрасте этого не понять! Долгая, со многими поворотами, с такими, что и в страшном сне тебе не приснятся. Но если пружинка есть - она как-то когда-то, а все ж вытолкнет тебя в нужное. Хотя ни ты, ни я, ни один человек не знает на самом-то деле, что ему нужно. Пока не случится это, пока не дотумкаешь вдруг: вот! Вот для чего все оно было!.. Ну?!

Язева давно нет, а пружинка… Задумавшись, он брел вдоль вагонов и забрел так далеко, что, когда тепловоз, коротко гукнув, стронул состав, очнулся с некоторым опозданием. Побежал назад, потом вдруг сообразил, что на встречном движении не заскочить, остановился, его вагон был уже рядом, он его пропустил, рванул следом, проводница Тоня тянула к нему руку, у него хватило ума ухватиться не за нее, а за поручень, и, вскочив наконец в тамбур, он привалился к стенке, ловя дыхание.

- Ну, слава Богу, я уж за вас испугалась, - сказала Тоня и вдруг коротко хохотнула.

- Чего ты?

- Тапок вы потеряли… Еще сюда как-нибудь да вернетесь.

- Не велика потеря! - Он снял с ноги и выкинул в открытую дверь второй. - Никуда не стоит возвращаться за поношенным тапком.

- А примета такая: стоит - не стоит, раз здесь что-то забыл…

- Ни за что! - гордо сказал он и пошлепал босиком по коридору, отчего-то вдруг чувствуя себя молодым и рисковым.

А в Сосновске опять навалилась тоска. Время было пустое, жаркое, никакой суеты, длинные летние вечера, читаешь-читаешь, потом идешь побродить, душно, листва на липах обвисла как тряпочная, пыльно… Каждый раз с вечера будто б гроза собирается, но ночью чуть только покапает и назавтра все та же духота, пустой день, длинные сумерки… Даже к книгам его перестало тянуть. Ровно в шесть запирал свой кабинетик и останавливался у бастионного мостика: куда идти? Впрочем, не имело значения. Он ходил и ходил, надеясь утомить себя, уснуть без ненужных мыслей, и в самом деле ни о чем не думал, вроде б как засыпал на ходу и вдруг спохватывался, озираясь недоуменно: где он, как вдруг здесь оказался?.. Надо, думал, с этим кончать. Завтра же ехать в областной архив, заняться сосновским купечеством, крестьянскими промыслами, в конце восемнадцатого века чего только не везли отсюда в столицу, а какие тут были усадьбы, какой крепостной театр, масоны, съезжавшиеся к Подобедову, хотя… "Кому нужны твои мартинисты? - хихикал Серега Дроздов. - Иллюминатов копай - нынче они в моде, потому как всем все до лампочки…" И почему-то в такие вечера думалось только о неудачах, о том, сколько в столе заметок и сообщений, так нигде и не принятых, о кладовке, где валялись материалы для стенда о шереметевских крепостных - владельцах полотняных заводов… В Ведьмино в полусгнившем сарае нашел он как-то почти целый ткацкий стан, за зиму, по нескольку плашек, перетащил его в город на санках, делал выписки из Туган-Барановского, архивных документов, чего только не собрал, - и что? "С какой это стати мы будем Шереметевых прославлять? - сказали в райкоме. - Все равно крепостники, хоть некоторым и давали забогатеть". - "Да вы поймите!.." Куда там! Зачем понимать то, от чего одни хлопоты?..

А может, не им, а ему самому надо было что-то понять? Не о восемнадцатом веке, а о себе?.. Может быть, не было в нем той пружинки, о которой говорил старик Язев? Или была мала, слаба, не туда толкала… Только ведь и хватало ее, чтоб каждую неделю мотаться в район, высиживать там, выпрашивать… Может, он действительно живет какую-то чужую, безрадостную, жалкую жизнь? Потому и жалкую, что чужую… И опять никуда он не ехал, не находил в себе сил чем-то заняться, только кружил и кружил вечерами по городку, иногда незаметно выскальзывал из него в поля или в лес, уходил далеко, возвращался затемно, ноги гудели, но все равно не спалось, хоть ни о чем и не думалось…

Вдруг застал себя в совмещенном своем санузле стоящим на табуретке и ладящим веревку к фановой трубе, которая, прежде чем уйти в потолок, делала тут небольшое колено. Застал и вздрогнул: "Господи, неужели?" Даже взмок от страха, что мог бы так все и сделать, не придя в себя, не очнувшись… Соскочил на пол, отдышался, умылся, вышел на улицу. Было темно, тепло, фонарь у поворота обернут туманною радужкой… Брел не задумываясь, следя только за тем, как постепенно светлеет, проступают крыши домов, силуэты деревьев, как туман, неведомо откуда берясь, тянется по огородам длинными языками, стекает к Мшинке и кажется чем-то мягким, уютным, во что можно так легко навсегда погрузиться… К нему, к этому туману, и шел, не замечая улиц, из него и вышел навстречу ему старик. Вышел, молча посторонился и снял шляпу, склонив перед ним бугристую лысину. "Доброе утро!" - хотел сказать Лев Гаврилович, но в горле лишь пискнуло что-то, он отвернулся в смущении и увидел собаку. "Собака снится к верному другу, - вспомнилось из какого-то сонника, - а кошка - к неприятностям…" - и он сам себе удивился: почему из сонника, разве я сплю?

А потом была долгая зима… Он как бы очнулся. Точнее: зашел Серега, покатал по столу деревянную крашенку с ангелочком - смотри красота-то какая! Ангелочек домашний, пухлощекий. Откуда? Да губовская пацанва до самого Малого Ведьмина добралась, а там даже после революции еще мастерили такие… А почему б, подумалось, не организовать ему выставку декоративных пасхальных яиц, таких вот деревянных крашенок? Губовские юные краеведы их понаходили немало, да по знакомым чуть не десяток можно собрать, да… И как бы вдруг встрепенулся он, ожил… Денег на выставку, конечно, не дали, заводской партком был против, он ездил в район, в область, высиживал часами в разных приемных, все было невпротык, безнадега, но пружинка в нем опять ожила, толкала, не позволяя отступить от задуманного.

Возвращаясь из района после очередного отказа, весь в суетных мыслях о том, куда бы еще написать и съездить, Лев Гаврилович вышел из автобуса и вдруг увидел ее - она шла со стороны рынка, ветер трепал полы выношенного демисезонного пальтеца, в руке тяжеленная сумка, ее прямо-таки перекашивающая. Та самая училка… Такая же беспомощная, маленькая, одинокая, как и неделю назад в буйной орде пятиклашек, приведенных ею в музей… Легко нагнав ее, он подхватил сумку:

- Вы позволите?

- Ой, ну что вы, мне совсем не трудно… - Но сумку выпустила, вздохнув с облегчением. - Однако денек!..

Денек и в самом деле был! Ветреный, холодный, но такой яркий, какие бывают только в начале весны. Снег, облитый ослепительным настом, осел; натоптанная дорожка, на которую они свернули с Коммунистической, заметно из него выпирала. Училка шла чуть впереди и говорила как раз об этой дорожке: последние дни, мол, служит, Мшинка вот-вот тронется, зальет кладушки, придется делать крюк… Он шел за ней и на Заводской стороне вдруг приостановился. Они были на той самой улице, куда пригнала его ночная тоска, где ему встретился старик со смешной собакой. Пьяный, шатучий, напоенный сверкающей ледяной влагой воздух весны дул им в лицо…

Лет через десять, пережидая с Серегой Дроздовым грозу в сумрачной своей каморке, попытался он рассказать ему об этом решающем, таинственном знаке судьбы, но Серега так ничего и не понял, только махнул на него сухонькой птичьей лапкой:

- Да чего там! Ну, думал, что у тебя философская драма, а все оказалось на гормональном уровне!.. Быват!

Глупость, конечно! Всяк судит по собственному, а потому и может быть судьей только в собственном деле. И сегодняшний поход задуман им, наверное, зря. Незачем куда-то тащиться, чтоб услышать, как другие рассудят о том, что есть твоя жизнь… Но и оставаться со своими мыслями одному…

Дождик меж тем кончился, от накидки была одна духота, тяжесть на сердце… Остановился, снял, долго пристраивал ее в карман рюкзака, разглаживая, выпуская из складок воздух. Чувствовал, что устал. От усталости и мысли такие. Вчера, готовясь в эту дорогу, он думал о судьбе своей правильней: ведь как бы там ни было, а он создал то, что останется в жизни надолго, может быть навсегда. Он создал музей. Не было никогда в Сосновске музея, а он создал. Из ничего!.. И люди ходили, спускались в крипту, смотрели на кладку из грубо отесанных камней… Неужели шестьсот лет? - вздыхали. Это вам что - баран начихал?!

Всякому ли удается создать в этой жизни что-то свое, особое, вызвать из небытия, из забвения? Это ведь, господа, редкость, это не ларек вам на площади! А что он жизнь положил… Так жизнь и на ларек положить можно, и на все, что угодно! А он создал! Музей!! Несмотря ни на что, фактически в одиночку… Нет, вначале, пока шли раскопки, писались отчеты, однажды даже Язев приехал, все посмотрел, все одобрил - нет, в те времена сосновская его жизнь шла замечательно; ленинградские унижения почти что забылись, он втянулся, стал жилистым и сухим, каждый откопанный черепок, оловянный крестик - все казалось величайшим открытием, вокруг всего клубились идеи, какие-то ненаписанные статьи, мерещилась научная слава… А уж когда он отрыл в крипте настоящий рыцарский крест, с потрескавшимися, но еще державшимися в кованом серебре камнями, Язев и сам, похоже, слегка позавидовал, посоветовал сделать выставку; об этой выставке писали газеты, местное начальство ухватилось, прониклось, стали лепить музей; только пока он лепился, не стало Язева, не стало раскопок, точнее - денег на раскопки не стало, хотя до языческого капища он так и не дошел. В институте уже везде сидели новые люди, капище им было по барабану, он потихоньку стал понимать, что все его самодеятельные находки, что в земле, что в архивах, никому без язевских рекомендаций неинтересны, об аспирантуре нечего и думать, даже о заочной… Одно оставалось, и светило, и грело - музей! Он уже был, вокруг него уже шла своя жизнь, ни от кого, казалось ему, не зависящая, и было ему совсем неплохо в этой жизни!

Он стал всем известной, уважаемой фигурой. Сосновские интеллигенты - врачи, учителя, даже некоторые инженеры - любили заскочить к нему, о том о сем посудачить, показать какой-нибудь расколотый квасник, пробабкину прялку… - это уже было им интересно, хламом уже не почиталось. Да что! Даже уличные мальчишки, даже алкаши, коль случалось ему идти через Пьяный кут, почтительно с ним здоровались; начальство хоть и раздражалось его настырностью, но принимало, даже пробовало говорить с ним о чем-нибудь умном… И он понимал: это не зря, не за так, в таком городке всякое культурное дело заметно меняет жизнь, тем более - собственный музей! Городок с музеем - это вообще иной уже ранг, несколько иное отношение сверху…

Нет, жизнь его не прошла даром; тот слой культурного гумуса, о котором так любил порассуждать покойный Губов, что из него, мол, все стоящее и произрастает, он наращивал вместе со всеми и, может, даже больше других.

Хотя… На все ведь можно смотреть по-разному. В том же Сосновске многие считали его чудаком, чуть не юродивым, бабы с Торговой площади жалели и пытались подкармливать как юродивого… Сам слышал, как Мотя, буфетчица пивной стекляшки, кричала забулдыге Жорову: "Знаю я, откуда твой рупь! Опять убогого разжалобил, писклявого нашего? Блаженного дурить дело плевое - головка у него слабенька!.." Но рупь брала и яблочного вина, чтоб остудить вечно горящие жоровские трубы, все-таки наливала, а через пару дней Жоров опять возникал на пороге музея, почтительно осведомляясь, не надо ли Гаврилычу чего построгать иль покрасить… Был убежден почему-то, что Ракитину выделяют "безлюдный фонд", из которого не грех и треху срубить, но работу, глядя на дрожащие его руки и неуверенную походку, Лев Гаврилович давать ему опасался, да и "безлюдного фонда" давно, с тех самых пор, как кончились раскопки, у него не было, приходилось трясти собственные полтинники и двугривенные, так что, когда Жоров на какое-то время исчез, он почувствовал не только неуют от утраты чего-то привычного, но и тайное облегчение.

А с Жоровым тогда ничего не случилось. Точнее - случилось, и даже очень, но в таком, положительном, что ли, смысле. Сам он не помнил, как оказался в Низовке, шесть верст от Сосновска, где какая-то жалостливая подобрала его и пригрела, отмыла, откормила, даже от водки каким-то образом отучила - короче, в городок явился он лишь следующей осенью, угрюмо-благообразный, молчаливый; сидел безвылазно в бойлерной, к нему бегали делать ключи, точить топоры, ножницы, даже закаточные машинки для домашнего консервирования он мастерил теперь не хуже магазинных, за все брал по совести, шалманная публика считала его пропащим, а бабы хвалили: каждую копейку, мол, в дом, мужик редкостный…

Льва же Гаврилыча с преображенным Жоровым жизнь свела один-единственный раз и совсем не к добру. Когда началась перестройка, Жоров неожиданно разомкнул уста, заактивничал, выдвинул себя в райсовет, выступал на митингах. Серега его хвалил: мямлит, говорил, мямлит, да вдруг как выдаст… Короче, пошел человек в гору, было время - всем горкомхозом рулил. И тут вот в музее потекла батарея. Сначала чуть-чуть, они с Пахомовной консервную баночку вешали, потом уже и тазик не помогал - к утру стоял полнехонек посреди лужи. Приведенный Пахомовной слесарь сказал: батарею надо менять и стоить это будет… Гаврилыч от такой суммы аж сел. Посидел, подержался за сердце, да и пошел к Жорову. Тот был молчалив и угрюм, как после запоя. Ракитин стал говорить, что могут погибнуть бесценные музейные экспонаты, городской очаг культуры, что-то такое, но Жоров молчал, голубенькие на него свои выкатив, и только пальцем все по столу постукивал. "Дураков теперь нет, чтоб даром работать, - сказал наконец и пальцем по столу: тук! - А у меня ни денег, ни запчастей", - тук! Вот так, мол. Ракитин поднялся: "Не выручишь, значит? А я тебя выручал, помнишь?" - "Ага! - сказал Жоров. - Как же! Чуть я тогда не сдох чрез таких, как ты, выручальщиков!.."

"Батареи-то отключили, слава богу! - Пахомовна его встретила. - Можа, скоро чинить придут…" Лев Гаврилович, помнится, успел даже малость покорить себя за поспешность суждений: совесть - она, выходит, все-таки… Но никто так и не пришел чинить батарею. Ни в тот день, ни назавтра, ни через неделю. Он опять к Жорову, и опять: "Ни денег, ни запчастей…" А на средину марта телик пророчил морозы. Не то чтобы злые, но… Они с Пахомовной порешили: все, что может замерзнуть, разобрать по домам. Она унесла к себе две гераньки, он - аквариум. Еле дотащил: воды в нем чуть ли не два ведра, а как ни ухватишь - все неудобно…

Про гераньки никто потом и не вспомнил, а вот аквариум был премиальный, его за активную выставочную деятельность вручили Ракитину. От облкультуры. Лично ему был такой ценный подарок, но завкомовская бухгалтерша Зоя, женщина аккуратная и боязливая не по разуму, внесла его в инвентарную опись по полной стоимости - сто шестьдесят рублей. И когда приехали проверяющие, они это сразу отметили: где, мол, аквариум, числится же… Он не придал значения, пошутил: рыбки, мол, развала Союза не пережили, а аквариум в сарае стоит - завтра же принесу.

И в тот же день - или уже на следующий? - проверяльщицы сидели уже в самом соборе, в пятне яркого солнца, льющегося в барабанные стекла, сверяли по описи саму экспозицию, а возле двери, через которую он вошел, была тень, почти темно, никто его не заметил, он приостановился, давая глазам привыкнуть к сумраку, и услышал… Проверяющих было двое: главная, Алисочка, тонкая, в смешных очочках, командированная из самого Питера, а из района ей в помощь - Анна Федоровна Копысова, полная, одышливая, щекастая, работавшая раньше в исполкоме, а теперь как бы пенсионерка. Вот эта Анна Федоровна и внушала молодой начальнице, что никого - хоть музейщиков, хоть других каких антиллигентов! - не надо считать святыми, по жизни надо смотреть, а по жизни выходит - что? Выходит по ней, что даже у вас в Ленинграде из самого Эрмитажа золотишко поперли, так - нет ли? Тут золотишка-то отродясь не было, так тут и народ мелкий, мелочью не побрезгует… Тот же аквариум - подохли, говорит, рыбки, а Ирка моя помнит: евоный пацан этих самых рыбок ейной же подружке и продал, сперва таких, знаешь, нарядных, с хвостами, а потом и красную мелочь… Так что помяни мое слово: мы тут у него много чего найдем, хоть и по мелочи… Пацан у него деловой, куда там!

Назад Дальше