И тут что-то толкнуло его в грудь. Он как бы проснулся, но вместе с тем продолжал видеть сон, только очень четко и ясно: он всходит на веранду, где Светка лущит зеленый горошек, она поднимается навстречу ему: "Господи! Что опять?.." Никогда ничего из своих неприятностей не умел он скрыть от нее - сама догадывалась. А тут до того был расстроен, что даже не попытался: "Рыцарский крест!" - все, мол, он лично облазил, все закутки в крипте, все перетряхнул, стеклянная рамка, в которой крест висел над прочими рыцарскими вещами, на месте, замочек нетронутый, а креста нет. И он даже не помнит, когда последний раз видел его. С тех пор как прекратились школьные экскурсии, он почти не спускался в крипту… А это тебе не прялка, не вышитая панева, не оловянный панагиарь из Старого Ведьмина. Это, как ни крути, настоящая ценность - триста восемьдесят граммов старинного серебра, камни… И говоря это, вдруг видит он, как она бледна, как вся обмякла, осела. "Что с тобой? Тебе плохо?" - "Это он, - шепчет Света. - Левочка, это он…" - "Глупости, с чего ты взяла? Успокойся…" - "Нет, это он! Помнишь, три года назад… К нему из района тогда приезжали, - помнишь? - двое грузин. Он был такой напуганный… Мы еще квартиру тогда твою продали, но этого было мало, хотя потом как-то все у него утряслось". - "Ну и что?" - "А то, что я слышала, как он несколько раз говорил по мобильнику насчет креста с камнями. И ездил в Ленинград со своей Жамкиной". - "Да господи!.. Что из этого?" - "А то, что он коробку турецкой пахлавы тогда привез, чай пили, помнишь? А он никогда ничего не привозил в дом, если не чувствовал себя виноватым! А тут…" - "Но три года! Что ж я, по-твоему, и в крипту не спускался эти три года? Как бы я мог не заметить?.."
А сам вспоминал, что три года назад, это когда и Жамкина была жива, и он еще считал себя ответственным за Пашку, квартиру продал. Но что стоит однокомнатная в Сосновске? Так что это не выручило, но как-то все утряслось, Света права. Просто это все у него спуталось, потому что вскоре случилось то, что окончательно развело его с пасынком, - смерть Жамкиной. Молодая и вроде б здоровая, умерла она страшно - просто рухнула на привокзальной площади, запирая один из ларьков… И слухов, конечно, у всех полны рты. Дескать, не без Пашкиной это помощи. Потому что именно ему, как оказалось, завещала она и квартиру, и всю торговлю свою, и счет… Тут они с пасынком окончательно и разругались. Не потому, чтоб он слухам поверил, нет! Но как-то позорно казалось ему, чтоб молодой парень начинал с принятия такого наследства, как-то не по-мужски. "Да ты думай! - кричал ему Пашка. - Каким надо быть козлом, чтоб от законных бабок… С какой стати? Ты не просто совок, Дялев, ты совок клинический, тебя лечить надо! Тебе только чтоб было прилично, а мне жить… А говорить все равно будут!" И Света просила его, чтоб прекратил, что, может, и вправду уже не все понимают они в новой жизни, может, Пашка и прав. Все тогда так запуталось, нависло над ним неразрешимым комом, что, может, и впрямь не лазил он в крипту тогда, а потом… Потом ведь и мысли у него не было, что надо специально что-то там проверять, осматривать. Да и что это может теперь изменить?
А дней через пять, когда все не то чтобы утряслось… Что тут могло утрястись? Все опять переругались, Пашка клялся и подымал их на смех, Света плакала, он не знал, что и думать, проверка заканчивалась, проверяльщицы уже акт писали, где фигурировали и аквариум, и картина художника Никулина, и еще полтора десятка вещей, и, само собой, рыцарский крест (380 граммов старинного серебра, камни неустановленной ценности…), и уже поговаривали о будущем суде: Копысова с нескрываемым злорадством, Алисочка с тайным сочувствием… Ничего не могло утрястись! Но все как бы привыкли к тому, что случилось, он даже начал составлять собственную записку, объясняя, как попала в музей каждая из утраченных вещей (ни одна не была куплена музеем!), хотя и не знал еще, зачем нужна эта записка, поможет ли… Света укладывалась спать, он сидел, писал, вдруг она позвала его слабым голосом: "Левочка! Что-то не по себе мне…" Сидела на постели бледная, держась за грудь. Он сбегал за ее сердечными таблетками, уложил в постель: "Тихо, тихо, сейчас все пройдет…" Она снова села: "Не могу лежать - нехорошо мне!" Вдруг ее вырвало, он подумал, мол, слава богу, просто чем-то траванулась, бывает… Пока убирал, она сидела, тихо покачиваясь. "Легче стало?" - спросил. "Н-нет, надо "скорую"". Пашки не было, мобильника его тоже, пришлось бежать к Ниточкиным, через три дома. "Скорая" приехала минут через сорок, сняли кардиограмму, врачиха сразу заторопилась. В машину Свету понесли раздетой, на носилках, ему даже ничего не сказали. Он тоже залез в машину, чтоб проводить до больницы, думал, не пустят, ругаться придется, но врачиха ничего, все только торопила водителя: "Быстрей, родненький, циркулярный инфаркт везем!" Тот гнал на совесть. А Света все руку его держала, потом пальцы ее ослабли, похолодели…
"Все! Можно не торопиться", - сказала врачиха санитаркам, бежавшим к машине с каталкой.
Она была совсем молоденькая, беленькая, спокойная… И смерть, верно, была вполне обыденным для нее делом, частью ее работы. Вот и теперь он видел только ее, а не Свету. Лицо ее отдалялось, таяло в яркой голубизне и ореховых перистых листьях…
Он сел, осмотрелся, потянул к себе рюкзачок. Веревка была на месте. Оставалось найти подходящий камень. Небольшой, увесистый и желательно плоский. Он встал, походил вокруг орешины. Один показался ему подходящим. Взвесил его на ладони. Килограмма полтора, самое то. Обвязав его крест на крест веревкой, перешел на другую сторону орешины, под ту самую толстую ветку, на которой устраивал когда-то качели для Пашки. Тут из песчаного откоса выпирал валун, сверху почти плоский, а со стороны речки образовывавший уступ. Небольшой, меньше метра, наверное, но ему должно было хватить. Он встал на него и метнул камень. Тот перелетел через ветку и перетащил за собою веревку. Теперь оставалось его отвязать, сделать хороший узел и затянуть. Веревка повисла примерно в метре перед тем местом, где валун образовывал небольшой обрыв. Проделывая все это, он ни о чем не думал, только под конец похвалив себя, что все помнил и рассчитал правильно. Затем сладил широкую петлю со скользящим узлом, ножом обрезал лишнее и стал на край валуна, осторожно положив петлю на плечи. Оставалось сделать шаг, и все, что мучило его на этой земле, оборвется и отлетит, оставив только орешину и ясное небо над головой, которых он никогда уже не увидит.
Один только шаг… Но он все стоял и думал. Почему-то о том, имеют ли и в самом деле смысл суждения других людей о твоей жизни. Вопрос не имел решения. Точнее, любое решение казалось одинаково верным и обоснованным. Если Бог есть, то людской суд не главный, если его нет, то кто-то же должен судить человека… "А совки - они народ верующий! - отчетливо, у самого уха сказал Серега Дроздов. - Только не в Бога, а так… в какую-то муть". "Когда это он говорил?" - подумал Лев Гаврилович, осторожно снимая петлю со своих плеч. Странно, сколь разные люди считали его совком: и Серега, и Пашка, и Светкины подруги. А ведь он не любил советскую власть, и советское начальство никогда не считало его вполне своим. Он поймал качавшуюся перед ним петлю, подержал и опять отпустил: пусть повисит, окончательно все можно решить и на обратном пути.
Он снова уложил рюкзачок, попил живительной водички из родника, постоял на откосе, поглядел сквозь листву на высокое небо и двинулся дальше. Тропу вдоль реки подзатянуло травою, но все же она была видна еще достаточно, чтоб не сбиваясь продвигаться вверх по течению, переходя в брод ручьи и огибая болотистые заливчики.
Шагал и шагал, как заведенный, и даже почти ни о чем не думал - слишком устал. Когда вышел к Монастырке, были уже легкие сумерки. А может, так только казалось, потому что лес здесь был сумрачный, почти сплошь еловый. Как только люди здесь жили… Впрочем, уже и не жили. От большого, богатого когда-то села осталось четыре избы без постоянных жителей. Говорили, впрочем, что года три назад постоянный житель здесь появился, даже говорили, что он неплохо зарабатывает на переправе разного народа на монастырский остров, куда, к отцу Федору, местному исповеднику, целителю и чуть ли не чудотворцу, стремились многие. Звали этого местного жителя Харон Иванович. И даже по запаху место это было теперь жилое - дымком тянуло оттуда, кизячком… Дымок и в самом деле вился над одной из изб, второй с краю, куда Лев Гаврилович и направился, но его неожиданно окликнули:
- Гаврилыч!
От неожиданности он вздрогнул и остановился. Окликнули вроде бы снизу, от реки, хотя он никого там не видел.
- Да туточки я! Спускайси.
Прямо под обрывом, заросшим ивняком, вдоль которого шел, увидел он невысокого мужичка в зимней шапке. Стоял на мостках, к которым причалена была моторная лодка. Мужичок был стар и помят, казанка его тоже стара и помята, только недавно сколоченные мостки белели свежими распилами.
Спустившись, Лев Гаврилович увидал, что мужичок вроде б знакомый. Жил когда-то в Сосновске, состоял единственным сторожем при всех магазинах Торговой площади.
- День добрый, - сказал неуверенно, - Харитон Степанович?
- Ён, ён! - обрадовался мужик. - Помнишь, значится? Ён! Давай садись в лодку. Отец Федор наказал тебя прямо к нему, как тольки появисси.
- А говорили в городе, что переправщик здесь специальный.
- Харон-то Иванович? Дразнят меня так, как же. Народ не весь и у нас серьезный - всякие ездют…
Он оттолкнулся веслом от мостков и в несколько гребков вывел лодку на чистую воду, мотор чихал, не хотел заводиться, он что-то там подкручивал, покачивал, шнур дергал…
- Погоди! - сказал Лев Гаврилович. - Ты говоришь, отец Федор велел? Да он и знать не мог, мы не сговаривались…
- Может, и не сговаривались, а только он вчера еще говорит мне… - Мотор наконец чихнул громче обычного и затарахтел. - Ну, слава Богу! - Харитон уселся на место, мотор затарахтел громче, лодка, задирая нос, пошла по дуге в основное русло, и то, что конкретно сказал вчера отец Федор своему перевозчику, Лев Гаврилович не расслышал.
II. Пустынь
Того, кого называли теперь отец Федор и почитали едва ли не как новоявленного святого и чудотворца, Лев Гаврилович знал когда-то как Петьку Ивина, любимого ученика своего приятеля Губова, и потому никак не мог воспринимать всерьез то, что нынче о нем говорилось, хотя слава его давно перешагнула границы района и даже области, к отцу Федору приезжали за советом важные люди из Новгорода, Питера и даже самой Москвы. Конечно, Петр - человек умный, но в самом ли деле едут к нему отовсюду, или это одни разговоры, Лев Гаврилович не знал. Сам он не виделся с ним лет уже… да сколько же? Он тогда на похороны матери приезжал. Значит, девяносто четвертый, лето. Двенадцать лет. За двенадцать лет чего только время с людьми не делает! А тогда он из Питера приезжал. Студент чего-то церковного - семинарии или даже академии… Лев Гаврилович, помнится, спросил: с женитьбой, мол, как? Нельзя же попу неженатым. И Петька спокойно, как о чем-то давно и бесповоротно решенном, сказал, что о женитьбе не думает, примет постриг. "Так и не передумал?" - удивился Лев Гаврилович, вспомнив, что Петька и раньше не раз заговаривал о монашестве, причем в самые неподходящие моменты - за рюмкой, а то после какой-нибудь драки… "Монах должен быть послушным, кротким… Как-то, знаешь, не могу тебя представить таким! Помнишь, как мы Кабушкина у тебя вырывали, а ты непременно хотел его задушить…" - "Был такой грех, - усмехнулся Петька. - Гневлив был. Стараюсь себя укрощать. Хотя эту гниду я и сейчас бы… А насчет послушания, так это многие неправильно понимают. Монах дает обет послушания, но не начальству же! Хотя, конечно, были в послушании и у старцев и у архиереев. Но это - если духовными наставниками их признавали, по влечению души, по ее потребности в руководстве. А так послушание монашеское есть постоянное вслушивание в волю Господа, стремление, чтоб воля твоя с нею не расходилась…"
День был жаркий, потный, с самого утра ждали грозы, и, пока Петька сидел у него, все затянуло тучей, почти стемнело, как раз на этих словах вдруг молния плеснула в окно ярким пламенем и грохнуло с гулом таким, словно что-то тяжкое прокатилось над озером.
- Ишь! - сказал Лев Гаврилович. - Это что же, на правду твою, что ли?
Дождь хлынул разом - струи, текущие по окну, становились то желтыми, то синеватыми от долбивших городок молний.
- Застряли мы тут с тобой…
- Да нет… Этот быстро пройдет, но если по старой памяти угостите чайком…
Он включил самовар. Меда, правда, не было, баранок - тоже, но просидели долго - уже и дождь кончился, и стало снова светло, даже солнечно, а они все разговоры с чаями гоняли. И Губова вспомнили, и как Петька со своими ребятами скупкой ваучеров занимались для Яковлева…
- Ты ведь и тогда насчет монастыря заговаривал, да я, признаться, не верил: такой живой парень и вдруг - монастырь. Думал, разве сможет он отказаться от всех радостей жизни - женщин, детей, созидания…
Петька усмехался и твердил, что это все превратные понятия о монашестве. Монах-де уходит от мира не как от создания Божья, а только от мира падшего, греховного, погрязшего в грехе. Не будет же Лев Гаврилович спорить, что наш мир таков, что ко многому просто противно в нем прикасаться? Не будет. "А как разделить? Это ведь в каждом человеке намешано. И та же женщина…" - "Ну, это не самое тяжкое". - "Не в том смысле… Я сам двадцать лет жил почти как монах, - пояснял Лев Гаврилович. - Тут не похоть давит, а сама жизнь будто зависает твоя, не соприкасаясь… ну, с чем-то нормальным, нужным. Будто какая-то важная связь с миром утрачивается. Или я, по-твоему, не прав?" - "Для светского человека так. "Не гоже человеку быть едину". Но тот, кто не чувствует призвания к одиночеству, не должен и становиться монахом. Монашество - путь узкий, он не для всех. Путь внутренних обретений и внешних потерь. А обет целомудрия… Он же не только в отказе от плотской связи, от женщины. Вы в само слово-то вслушайтесь: целомудрие! То есть целостная мудрость; мудрость, объемлющая мир как целое. И она дается только тому, кто непрерывно ощущает связь свою с Богом, кто все время прислушивается к нему… Вот здесь сейчас Светланы Георгиевны нет, но вы же ее ощущаете, правда? Если я вам сейчас скажу: мол, поехали в Питер, там то-то и то-то… ну, интересное вам, выгодное, то вы первое, что подумаете: а как Светлана Георгиевна к этому отнесется, ведь так же? Вот так и монах о Боге. Всегда, сразу же, постоянно. Потому и говорится о нем, что не имеет он на земле града пребывающего, но взыскует грядущего". - "Ну, это ты что-то мудреное завернул". - "Да ничего мудреного. Мирянин печется о граде пребывающем, то есть пытается свою жизнь устроить здесь и сейчас. Что, согласитесь, и ум ограничивает и душу притупляет настолько, что человек может даже не замечать: то, что он себе создает, - оно за счет бед других. Я вот с Глебом Анатольевичем, с Яковлевым, об этом говорил как-то. Он, знаете, на чем стоял? Ежели он законов не нарушает, то стяжание его другим не во зло. Ничего иного и знать не хотел. Помните, когда завод стоял, он стал рабочим продукты отпускать под залог акций? Ведь это я ему присоветовал. Только он думал, что это очень хорошо, гуманно, почти, мол, благотворительность такая… А я понимал, что за сие малое отнимается большее, сиречь грабеж. Правда, что и выхода не было, мужички всегда б нашли, как ваучер свой пропить. Выхода не было, потому что не может быть жизни праведной в миру греховном".
Кажется, за все их знакомство Петька первый и единственный раз так разговорился. Всегда молчалив был сверх меры. Чем Льва Гавриловича и поражал. Молчит, молчит, потом бросит фразочку, а ты целый день ходишь, о ней думая. Но на этот раз говорил много и обо всем. Кружа по самому широкому полю, разговор их время от времени возвращался к одной точке - к женщинам. Почему - бог знает! Тогда он думал: монашество, мол, монашеством, а в парне кровь молодая играет, а сам меж тем тоже все сбивал его в эту сторону, и даже, бог знает к чему, сказал, что мужчиной мужчину делает все же женщина. "Оно так, - неожиданно согласился Петька. - Это правда. Точнее - часть правды. А другая ее часть состоит в том, что некоторые из них мужчин-то и разрушают. И разрушения эти бывают так глубоки, что другим женщинам уже не поправить".
Он даже вздрогнул тогда, помнится, - настолько это подходило к истории двух его жен, которую Петька и знать-то не мог, а вот… Да что! Тогда у него еще была своя жизнь, и думалось в первую очередь о ней! Теперь, когда вспомнил, подумал, что Петька говорил о себе - в маленьком городке нельзя совсем уж ничего не знать друг о друге, и он что-то такое о Петьке слышал: о его госпитальном романе, недождавшейся невесте, что-то смутно-романтическое. Ведь Петька, хоть и был почти вдвое его младше, был солдатом, ветераном войны, а войны не бывают без личных трагедий. Мир, впрочем, тоже.
Всего-то путешествия на моторке было минут десять, от силы пятнадцать, он даже по сторонам как следует не глядел, почему, верно, и передумать успел много. И как бы очнулся, когда лодка ткнулась в мостки, такие же новенькие, из свежих бревен, как и на том берегу, и Харон Иванович стал заматывать веревку вокруг столбца. Этот берег был так крут, что Харону пришлось даже забежать вперед и подать ему руку. Наверху они сразу же увидели спешащего к ним сорокалетнего мужика в подряснике и не в клобуке, а в какой-то круглой шапочке, который только что тесал бревно или был занят другой плотницкой работой - подрясник понизу был весь в мелкой стружке.
- Лев Гаврилович! - издалека выпалил он обрадованно. - Спасибо, что к нам пожаловал. А я мотор услыхал: пойду, думаю, гляну, кого Бог послал?
Шустрый Харон Льва Гавриловича обогнал, подошел смиренно под благословение, поцеловал перекрестившую его руку…
- Ну, здравствуй, здравствуй! - с отдышкой преодолев последний подъем, сказал Лев Гаврилович и остановился, как бы не зная, как теперь вести себя с хозяином - то ли как с почтенным священником, то ли как со старым знакомым.
Петька первым обнял его, они расцеловались.
- Рад видеть, даже очень, - сказал Лев Гаврилович. - Но извини: отцом тебя называть у меня, старого безбожника, язык как-то не поворачивается. Я не из тех, кто спешно становится верующим, как только…
- И правильно! Я сам таких не люблю. - Петька улыбнулся широко, совсем по-мальчишески, и потянул рюкзачок с его плеча. - А это отдайте, Харитон Степанович снесет. И без того, небось, притомились?
Лев Гаврилович все озирался. Как ни странно, он здесь никогда не был. Лет двадцать назад они с Губовым все сюда собирались, тот даже план срисовал в архиве, но той зимою добраться сюда не вышло, он приболел, потом жизнь все закрутила по-своему, и теперь, озираясь, Лев Гаврилович не находил ничего из того, что было на губовском плане: ни ворот с колоннами, ни двухэтажной гостиницы, ни храма с шатровою звонницей. То есть храм был, но явно новый, бревенчатый, совсем небольшой, хоть и с затейливыми резными наличниками. А еще была жилая изба - просторная, в две клети, крытая совсем свежим тесом, - и где-то, невидимая, с тяжким стоном и визгом полосовала бревна циркулярная пила…
- А говорили, ты весь монастырь реставрировать собираешься.
- Желание есть, да денег где взять? Большие деньги нужны, Лев Гаврилович, неподъемные. Да кстати, монастыря-то никогда здесь и не было.
- А как же деревня Монастырка, Монастырская роща?..