Хуже всего было по воскресеньям, когда впереди у Макса был целый пустой день. В больнице привыкли, что он охотно подменяет коллег во время дежурств, даже в праздники. Однако, будь то праздник или будний день, он неизменно кончался, и тогда нужно было снять халат, превратившись из доктора Бергмана просто в Бергмана, мужчину "очень интересного", по мнению женской половины персонала. Представительницы этой половины знали, что он одинок, и Макс часто замечал долгие значительные взгляды, посылаемые с дальним - или хотя бы коротким - прицелом, взгляды, полные одиночества, терпкой тоски и надежды. Война опустошила постели и места за столом, но заполнила могилы, а новые дети рождались, вопреки всему, - ему ли не знать об этом! - и все больше почему-то девочки.
Наутро после ареста Шульца попасть на Вознесенское кладбище не удалось. После двух плановых операций был обход, а когда собрался уходить, вызвали в приемный покой: привезли женщину с тяжелым кровотечением. На следующий день было дежурство по графику; сразу выяснилось, что подменять дежурящих коллег гораздо легче, чем найти кого-нибудь, кто заменил бы тебя. Зато в четверг операций не было, и ничто не мешало бы отправиться сразу после обхода, если бы его не вызвали, прямо из палаты, в административный корпус.
В кабинете главврача ждали, не присаживаясь, двое военных, и главный тоже послушно стоял за собственным столом, не решаясь сесть. Срочность объяснили "делом государственной важности". Один любезно пояснил Максу, что он необходим как свидетель по делу, а второй дополнил: "По делу вашего Шульца", словно у главного или Макса оставались какие-то иллюзии.
- Машина внизу, - почти весело закончил первый.
Печально известное здание по улице Карла Маркса осталось тем же печально известным зданием, каким было в страшном 40-м году, когда Бергман приходил сюда свидетелем по "делу о вредительстве", тоже общегосударственного масштаба. Шутка ли: один трубочист угрожал всему советскому строю! Дом был покрыт, как паршой, неровными грязно-серыми пятнами: его собирались красить.
Когда Макс вошел в кабинет следователя, бывший раненый сидел на стуле у стены и напряженно всматривался в Шульца. Почти ничего не роднило его с тем дрожащим перевязанным человеком, которого они со старым хирургом так бережно несли на носилках через двор клиники; на вид он ничем не отличался от рабочего, только что закончившего смену. И все же Бергман узнал его, несмотря на бороду, поздоровался, и тот ответил благодарным кивком. Старый Шульц здесь выглядел по-настоящему старым, с покрасневшими и беспомощными без очков глазами, в мятой рубашке поверх брюк, так не вязавшейся с его всегдашней подтянутостью.
Первым вызвали раненого. Было видно, что с новым именем он давно сроднился, а настоящее так и не вспомнил до сих пор, как и все то, что превратило его в Тихона Савельевича Бойко, работника коммунального хозяйства, о чем он сообщил, отвечая на вопрос следователя, со скромной цеховой гордостью. Невозможно было заподозрить его в притворстве, хотя нервничал работник коммунального хозяйства очень явно: то и дело вытирал ладони и часто смотрел на дверь, словно ждал кого-то или не терпелось уйти. Бергман помнил, с каким трудом, заикаясь, он выдавливал из себя первые бессвязные слова - и замолкал надолго, будто не заговорит больше никогда. Теперь он не заикался, хотя на вопросы отвечал очень скованно и нерешительно. Следователь выстреливал вопрос за вопросом, а человек растерянно переводил взгляд с Шульца на свои ботинки со следами песка и глины, и в глазах металась беспомощность. Вдруг поднял глаза к потолку, резко запрокинув голову, громко, отчаянно выкрикнул: "Мальчик! Мальчик!.." - и рухнул, заколотившись в припадке.
Бергман рывком сдернул с себя пиджак и комом подсунул его под голову больного, бьющуюся об пол, другой рукой повертывая набок лицо. Рядом суетился солдат, хватал дергающиеся руки.
- Оставьте, - строго остановил его обвиняемый Шульц, и солдат послушно поднялся с пола, - сейчас это кончится.
В дверь уже просунули носилки, на которые через несколько минут переложили вялое, обмякшее тело с лицом без выражения, и осторожно вынесли.
Свидетельские показания Бергмана в тот день больше смахивали на лекцию о контузиях и травматической эпилепсии. После этого вызывали неоднократно, и он доводил до бешенства следователя Панченко новыми показаниями, потому что они требовали проверки. Проверка ничему не помогала, а только накручивала лишнюю мороку на вполне, казалось бы, ясное дело: обвиняемый - немец, всю войну провел на оккупированной территории, занимаясь якобы врачебной деятельностью, в то время как семью заблаговременно отправил в Швейцарию, явно целясь со временем туда перебраться. Последний пункт был сильным козырем следователя, потому как письма жены были подшиты в дело; а план и, главное, способ перемещения в далекую Швейцарию, он знал, никого не заинтересует: главное, все грамотно увязать, а там, глядишь, и шпионаж вытанцовывается, статья 58-6. Следователь курил и сощуривался - не столько от дыма, сколько от приятных мыслей о новой звездочке на погонах.
Немец, однако, оказался с душком: вместо того чтобы обучаться в Германии, окончил с отличием Петербургский университет и был принят в Пироговское общество русских врачей. Народ там, видать, был неразборчивый, коли немцев брали. Другие немцы перед войной репатриировались - он остался; это ли не доказательство связи с абвером?
Следователя Панченко больше всего возмущал тот факт, что этого контрика и фашиста защищают! Вот характеристика с места работы - хоть орденом награждай. Вызвал главврача: вы знали, что у вас немец работает? Он, видите ли, не думал об этом, его интересует только профессиональный уровень. Откуда было следователю знать, что главврач готов молиться на доктора Шульца - сам же и выдернул его из постели, когда привезли после аварии девушку с разрывом селезенки - его, главного, единственную дочку; кто, кроме Шульца, взялся бы оперировать…
Следователь дунул в папиросу, прикусил было и отложил; перелистал "ДЕЛО" в самое начало, где обвиняемый - здесь так и написано - требовал вызвать свидетелей. Панченко покрутил головой: непуганый народ. Хотя Бойко ему сразу понравился - простой затурканный работяга, с ним трудностей не предвиделось. Записывая однообразные ответы, он сначала раздражался, а потом смекнул, что Бойко свидетель ценный как раз потому, что ни черта не помнит, а значит, и не может подтвердить, что Шульц его лечил. А припадок закатил, точно настоящий вор в законе, и пена - как из огнетушителя… Разобрались: пена оказалась настоящая, без всякого мыла. Так ведь и невменяемость не пришьешь - он вполне нормален, работоспособный, собакой не лает и на прохожих не кидается, а трясет его после контузии. Шульц уверяет, что военный, а тот сам-то ничего не помнит; форма и документы уничтожены по приказу обвиняемого. Имя, фамилия, звание? - И этот не помнит! Я не "не помню", поправил его Шульц, я не знаю; все было в крови, его санитары переодевали, как и тех двоих. Вот, страница 19-я "Дела": "трое раненых". Интересно, что одного Бергман сплавил в дом призрения, а второй сбежал. Почему, спрашивается, сбежал? Почуял что-то?.. Сбежал так сбежал, ему, Панченко, легче: свидетеля все равно что нет. А где взяли документы для двоих? Ах, паспорта умерших, как удобно… Не логичней ли предположить, что документами обеспечил немецкий разведцентр? Клинику, куда раненые поступили, проверили в первую очередь - а там детский сад. Наведались в дом призрения - там после войны транспортное управление, в котором о доме призрения ничего не знают, и о калеках тоже: во время войны куда-то их вроде… рассредоточили. Стало быть, второго свидетеля тоже нет, а третий - Бойко, псих контуженный.
Оставался Бергман, и хоть он, Панченко, ничего не имеет лично против евреев, ворошиться с таким свидетелем - унеси ты мое горе, точно в смоле вязнешь. Всю войну у немцев под носом - еврей! - спокойно прожил. Следователь не выдержал - вопрос как-то сам собой выскочил: как же вам удалось уцелеть? Бергман и глазом не моргнул. Закурил папиросу и - нахально так, глаза в глаза: "Вы считаете, я обязан был подчиниться приказу оккупационных властей - и погибнуть?".
Звезды на погоны с неба не хватают…
Товарищ Доброхотова относилась к вверенному ей жилому фонду бережно, ведомая простой истиной: квартир мало, а желающих много - всех не обеспечишь. Неизвестно, чем она руководствовалась, распоряжаясь, кому сразу выписать ордер, а кого помариновать в списке очередников. Не только коньяк проверяется выдержкой - люди тоже: коньяк делается мягким, а люди податливыми, вся резкость и строптивость уходят. Очередь двигалась медленно, и дом № 21 как единица жилого фонда был наглядной иллюстрацией этого трудного процесса.
К концу 48-го года у старых большевиков Севастьяновых появились соседи, бездетная пара: шофер Кеша Головко и его жена Серафима Степановна. Кеша возил на "ЗИМе" первого заместителя кого-то совсем уж важного; сам не говорил, а спрашивать было неловко. Жена работала в школе учительницей русского языка и литературы. Обоим было лет по тридцати - или под тридцать, но Кеша так и остался для всех Кешей, в то время как жена, которую Кеша представил полным именем, только полным именем и могла называться. Широкоплечий и крепкий Кеша, с открытой улыбкой на сероглазом лице, и жена - статная, высокогрудая, с тяжелой русой косой, скрученной на затылке, очень подходили друг к другу. У Серафимы Степановны тоже были серые глаза, близко поставленные к переносице, но их обладательница не улыбалась; по крайней мере, никто из жильцов этого не видел. Улыбалась ли она мужу, неизвестно, только скоро эту пару стали называть "Кеша и его СС", с легкой руки нового жильца квартиры № 5, где жил некогда господин Гортынский.
Семья Кравцовых состояла из Михаила, Марины и годовалого ребенка - девочки, в соответствии с демографической статистикой, по имени Наташка. История их вселения заслуживает отдельного описания.
Мишка Кравцов, коренной ленинградец, студентом ушел на войну, дошел до Берлина, как следует выпил с друзьями за Победу - и со всех ног бросился обратно в Ленинград, чтобы убедиться: никто не выжил из большой веселой семьи, где он был старшим сыном. Никто не забыт и ничто не забыто, только ни одной маминой фотографии не сохранилось; тощая пачечка писем - и все. На дом бы взглянуть - где там! Весь квартал как сбрили, питерцы на развалинах не сидят, все что можно расчищено. И такая тяжесть подступила, что не мил уже Литейный, и ноги сами повернули в сторону, в поисках тихого двора - не стреляться же на людях. Покружил по Петроградской стороне, свернул в каменный зев подъезда, впереди - анфилада таких же; скинул мешок и верхнюю пуговку гимнастерки зачем-то расстегнул. Когда потянулся к кобуре, услышал плач - и позавидовал: кто-то может плакать. Однако шагнул во дворик разведать (пуля никуда не уйдет).
Девчонка в полевой форме стояла, прислонившись к стене дома, и плакала в собственную пилотку. Не затем Михаил нашел такой удобный двор, чтобы девчонкам сопли вытирать, но девчонка была фронтовичкой, все равно что сестрой - священно фронтовое братство, - и ленинградкой: кто еще мог плакать в питерском дворе?.. Сквозь слезы и рукав смог расслышать: "Мама… с голоду… а у нее буфет мамин!..", оттащил от стены, плеснул ей из фляги; выпил сам.
У радистки Марины не было большой и веселой семьи - только мама, а теперь и мамы не было. Историю типичной и жуткой блокадной смерти услышала от дворничихи, где встретилась с буфетом, из которого в детстве таскала мармелад; мама отдала его, в обмен на что-то. Заглянуть в буфет дворничиха не позволила: "Там запасы". В квартире живет кто-то другой.
Михаил увлек ее подальше от страшного двора, в скверик, прикончил флягу, после чего предложил уехать отсюда и… купить новый буфет. Первую часть плана они осуществили - оказались в городе, который уже шесть лет никакая не заграница, а часть моей родной страны, которая была широка, а стала еще шире. С буфетом оказалось сложнее, потому что его некуда было ставить: оба жили в заводском общежитии.
В свои двадцать семь лет Михаил выглядел старше: был высок, костляв и сутуловат. Из войны вынес несколько ранений, безграничную веру в Сталина, вследствие чего вступил в партию, и туберкулез, который у него был обнаружен в первом же полевом госпитале, но не помешал довоевать до конца. Кашлял он все сильнее. Марина тоже кашляла - то ли заразилась, то ли носила в себе палочки Коха независимо от мужа, но ребенка решила родить во что бы то ни стало, что и сделала.
Раз в неделю Михаил Кравцов приходил на прием к товарищу Доброхотовой. Терялись диспансерные справки о болезни - и выправлялись новые, требовались из военкомата подтверждения об участии в войне - и добывались эти подтверждения, запрашивались справки с места работы - и он бегал по несколько раз в отдел кадров, а потом возвращался сюда, и все затем, чтобы в один прекрасный день товарищ Доброхотова посмотрела с прищуром на Кравцова М. А. и укоризненно сказала:
- Вот вы приезжаете отовсюду и хотите, чтоб вам сразу квартиру предоставили; а люди годами ждут!
Кравцов не знал, что товарищ Доброхотова приехала в этот город в 45-м году, но вспылил:
- Так вы здесь для того и сидите, чтобы квартиры предоставлять, а не гонять меня, как мальчишку!
Не выдержал - закашлялся, полез за платком, а испол-комовша поднялась во весь рост и дождавшись, когда докашляет, изрекла гневно и громко, чтобы в приемной слышно было:
- Вы меня на жалость не берите - ишь, раскашлялся!
Но и Мишка перешел на ты, и тоже громко, тем более что стоял уже в дверях:
- Я чахотку в сталинградских окопах заработал, пока ты здесь <…> растила!
И хлопнул дверью.
Прием был прекращен, но ни один человек в очереди не пожалел об этом. Люди расходились, опустив глаза и спрятав улыбки, а на лестнице с удовольствием повторяли услышанное так, как сказал этот Кравцов - без купюр.
Через неделю его вызвали в исполком - не пошел и жене ходить не позволил. Так она его и послушалась; Марине тоже было что сказать этой бабе, хоть мужа она бы не переплюнула, да и не стремилась. Одним словом, пошла, но "бабу" не застала: товарищ Доброхотова уехала в отпуск. В Кисловодск, зачем-то пояснила секретарша и протянула Марине ордер на квартиру.
Вскоре после Кравцовых появились новые соседи у Леонеллы: в квартиру покойного нотариуса Зильбера въехала большая семья с короткой фамилией Штейн, тоже приезжие, но не из Челябинска, как Шлоссберги, а откуда-то с Украины. Яков Аронович, глава семейства, был назначен главным технологом на обувную фабрику, его жена Аля была учительницей музыки, а годовалые близнецы Илька и Лилька пока что просто были годовалыми близнецами, несколько нарушившими статистику рождаемости противоположностью полов. Пятым - если не первым - членом семьи была Алина мать - маленькая, тощая кривоногая старуха, обладающая оглушительно гулким басом, за что была наречена Боцманом все тем же Мишей Кравцовым, и даже застенчивая Инна Шлоссберг прыснула, как девчонка, сраженная меткостью определения. Громогласная бабка, при всей своей мелкости, обладала неисчерпаемым запасом энергии, без чего немыслим настоящий боцман, и даже пеструю ситцевую косынку завязывала где-то над ухом решительным матросским узлом. Говорят: взгляни на тещу - увидишь, какой станет жена. Яков Аронович явно не удосужился свести предварительного знакомства с Боцманом, потому что сейчас Аля походила на мать разве что комплекцией. При виде хрупкой миниатюрной и нервной Алечки рядом с солидным, коренастым мужем вспоминалось предостережение насчет телеги, в которую впрячь не можно коня и трепетную лань. Оказалось, можно, чему свидетельством явилась бесконфликтная жизнь трепетной Алечки и Якова Ароновича. Развертывая сравнение с конем, его можно было уподобить скорее коньку-горбунку, так как при своей коренастости Штейн был коротконог и сутул, как будто, прежде чем выбиться в обувные технологи, прошел всю школу сапожного ученичества этаким еврейским местечковым Ванькой Жуковым и часами сидел, согнувшись над заказанным сапогом. Возможно, так и было; кто знает? Во всяком случае, хоть был он главным технологом, за ним по лестнице неизменно тянулся запах новых ботинок, который может привязаться в цеху, а не в кабинете. Голоса Якова Ароновича никто не слышал: здороваясь, он кивал и поправлял очки на переносице, словно от короткого кивка они могли упасть.
Квартира № 9, где обосновалось семейство Штейнов, до сорокового года фигурировала в документах как "квартира из трех комнат и девичьей", поскольку девичья, как правило, находилась в распоряжении прислуги, прислуга же - величина переменная: сегодня приходящая, а завтра согласна работать только "с проживанием". Поэтому девичья комната иногда стояла необитаемой, чтобы быть готовой принять горничную или кухарку. После войны, при пересмотре и учете "жилого фонда", бывшая квартира нотариуса, равно как и любая другая трехкомнатная квартира с девичьей, стала называться четырехкомнатной. Оно и понятно: прислуги больше нет, тогда как комната есть; туда ее, в "жилфонд"!
В эту-то девичью комнату девятой квартиры водворилась вторая дочка Боцмана - незамужняя Алина сестра Софа, студентка-вечерница какого-то трудного, но перспективного в матримониальном отношении института. Днем она работала чертежницей, а вечерами долго прихорашивалась, после чего исчезала на таинственные посиделки со строгими названиями семинар или коллоквиум.
Бабка-Боцман вела хозяйство, нянчила близнецов, беспокоилась о затянувшемся Софином девичестве, но в пятницу вечером ни о каком коллоквиуме слышать не желала и зычно, нетерпеливо созывала семью на ужин:
- Алька! Илька! Лилька! Софка! Шо такоэ?!
И в конце, уважительно:
- Я-ака-ав!
Разносясь по лестнице, зычный голос бабки-Боцмана вгонял в оторопь почтальона, но не проникал за закрытые двери квартир. Леонелла вежливо здоровалась с новыми соседями по площадке, готовясь к тому, что в квартиру слева, которую занимала семья офицера, тоже въедет большая семья. Уходя на работу, почти столкнулась с одноруким управдомом в сопровождении молодой женщины. Одинокая; как мило, промелькнуло в голове, в то время как Шевчук сконфуженно поздоровался, добавив:
- Вот, привел вам соседку…
И сбивчиво объяснил, повторив несколько раз слово "ордер", пока до Леонеллы не дошел смысл сказанного, вследствие чего пришлось снова отпереть дверь.
Товарищ Доброхотова, которой не давала покоя просторная квартира "той буржуйки", выполнила свое обещание весьма простым способом: ордер был выписан на девичью комнату квартиры № 12. И хорошо еще, что все свелось к девичьей: если бы не смутно маячивший в перспективе рояль, требующий дополнительной жилплощади, гражданку Лапину могли вселить, например, в спальню. Пока означенная гражданка радостно осматривала свое новое жилье, управдом не преминул сообщить Леонелле, как ей повезло - могли ведь вселить семью с ребенком, сейчас ох как трудно с жильем… Это моя квартира, мой дом! - беззвучно закричала Леонелла, но лицо оставалось любезным и неподвижным: что-что, а это она умела еще с тех времен, когда приходилось смотреть с безмятежной улыбкой в зрачок фотокамеры. "Ухаживайте за лицом органически - требуйте в парфюмерных магазинах ночной крем SINDA". Проходите, пожалуйста; кухня здесь, ванная и туалет - налево. Прошу прощения, я должна уходить; вы когда переезжаете?..