Дверь немецкой гимназии оказалась запертой. За толстым стеклом ничего нельзя было разглядеть, кроме алого кленового листка, который как-то умудрился приклеиться с внутренней стороны и теперь мечтал вырваться из мерзости запустения.
Медленно и неохотно, как сытый удав, полз страшный год. Многие участники праздничной демонстрации 7 ноября вышли одетыми по-зимнему. От холодного пронзительного ветра с реки мерзли и немели до бесчувствия руки, несущие знамена, портреты и транспаранты. Порывы ветра, несмотря на усилия демонстрантов, иногда клонили портреты вниз, прямо на кепки впереди идущих, или, наоборот, запрокидывали кверху, и они высматривали просветы в тучах, но высмотреть ничего не успевали, потому что им тут же возвращали исходное положение, и они опять плыли, глядя вперед, усатые и безусые, с прищурами и в очках - в зависимости от того, как легче было увидеть будущее всего человечества. Играл духовой оркестр, но ветер, которому прискучила возня с фанерными портретами, хватал бравурные звуки в охапку и уносил их в сторону, чему тайком радовался молоденький оркестрант, снимал мундштук и переворачивал свой сверкающий тромбон; скудная прозрачная струйка - недоигранная мелодия - сбегала на булыжник. Так же безжалостно уносил ветер и пылкие слова ораторов - туда, в сторону Старого Города, где они терялись в узких улочках, мерзли, плутали - и вернулись только к вечеру, чтобы отогреться и зазвучать вновь на торжественных заседаниях в честь годовщины октября.
За "товарищем артисткой" прислали машину. Роберт, молчаливый более обычного, проводил жену до артистической и подхватил на руки меховое манто. У зеркала в большой вазе стоял букет пунцовых роз. Вопреки царящей вокруг праздничной кумачовости, они были именно пунцовыми, но кто прислал цветы, разгадывать было решительно некогда: только и успевала, что поправить прическу да торопливо выдернуть из букета один цветок. Кто додумался, Боженька милосердный, посылать четное число, как на похороны?! Пересчитала; так и есть - дюжина. Леонелла торопливо выдернула лишнюю розу и заткнула за раму трюмо.
Отгремели трескучие речи, оттрещали громкие аплодисменты. Кончился праздничный концерт с неизбежным хоровым пеньем, национальными костюмами и танцами с венками. После перерыва слово взял оркестр - нет, не духовой, а джаз-банд, и начался бал. Закружились в вальсе офицеры в парадных мундирах, чинно обнимая жен, а жены ревниво поглядывали искоса друг на друга, сравнивая наряды и прически.
Однако вальс - это только начало бала, разбег, прелюдия. Наконец, взмыло - взныло - долгожданное танго.
- Разрешите вас пригласить?
Леонелла сделала шаг вперед, едва не задев плечо какого-то майора, которого успел опередить следователь Громов. Опередил и на следующий танец, и еще несколько раз подряд, а когда объявили дамский, он сумасшедшим усилием воли заставил себя не смотреть в ее сторону. Посмотрев, увидел ее с мужем. Сам он выглядел настолько отстраненным, что ни одна дама пригласить его не отважилась.
Потом заиграли какой-то хитренький фокстрот, и Громов, злясь непонятно на кого, пробежал этим дурацким фокстротом с первой же дамой, попавшей в поле зрения, запомнив только золотой медальон на цепочке, приклеенный к влажной полной шее.
Танго он угадал еще до того, как зазвучала музыка, но угадал верно - и возник перед "товарищем артисткой" с первыми же тактами. Громче, настойчивей звучит томная и властная мелодия. Хорошо, что громко, подумала Леонелла, тогда не слышно, как колотится у меня сердце. Или это у него сердце стучит?.. Поворот - и его лицо оказалось совсем близко, щека коснулась щеки - и замерла на секунду. Или вечность?..
Музыка менялась, но как только начинало звучать танго, Громов неизменно оказывался перед нею:
- Разрешите вас пригласить?
Возвращалось танго; повторялось прикосновение и мимолетное замирание горячей щеки, которого она теперь ждала, боясь только одного: вдруг почудилось, вдруг этого не было?
Одно касание, но такой бездонной нежности, о которой Прекрасная Леонелла не подозревала, что она существует на свете. Чудо, которое хотелось спрятать от всех и баюкать, как девочка баюкает любимую куклу. Или как прекрасная фраза на чужом языке, которую хочется повторять снова и снова.
Танго изнывало, выматывало душу, и хотелось одного: чтобы оно не кончалось.
Чтобы только не кончалось танго.
Только бы не кончался год.
…не кончалось время.
Этой встрече предшествовала еще одна, когда следователь Громов специально посетил квартиру № 12, - для уточнения, как он выразился, некоторых обстоятельств по делу трубочиста-вредителя.
Дом продолжало лихорадить, но уже по другой причине: никого больше не вызывали на улицу Карла, как его… одним словом, где допрашивают. Дом был настороже, но крышу и балконы обыскивать перестали. Все выглядело так, будто интерес к делу как-то притупился, что ли. Оставалось только гадать, как сложилась судьба трубочистного мастера Каспара, умельца и весельчака, приносящего удачу, и фаворита всех кухарок.
Посещение запомнилось - очень уж оно было непонятное. Следователь пришел один, держался напряженно и, как показалось Леонелле, неуверенно, хотя то и дело хмурил ровные шнурки бровей. Рот у него был решительно сжат, но верхняя губа, припухшая, как от укуса пчелы, придавала лицу какое-то детское выражение. Сколько ему, лет тридцать пять? Следователь оторвался от бумаг, поднял голову, отчего стали видны темные, словно трубочист мазнул, полукружья под глазами, и сразу постарел лет на десять. Он часто поправлял волосы, отводя со лба темно-русые рассыпающиеся пряди. Леонелла заметила желтое пятно на среднем пальце и придвинула пепельницу:
- Курите, пожалуйста.
Взглянул с признательностью и достал портсигар. Когда курил, старательно выдыхал дым в сторону, сощуривая глаза.
В десяти случаях из десяти Леонелла предложила бы гостю чашечку кофе, да только это был случай номер одиннадцать, ибо гость был не гостем вовсе, а казенным человеком. Если б не бумаги, так и присесть бы не пригласила. Как будто эти нуждаются в приглашении, спохватилась она; в любую квартиру вваливаются и делают что хотят. Зачем он опять явился?..
Следователь докурил, оторвал взгляд от портрета и спросил:
- Отопление работает?
Не дожидаясь ответа, подошел к батарее, потрогал рукой; кивнул и посмотрел хозяйке прямо в глаза:
- Теплые. А зачем вам печка?
Почему я решила, что у него карие глаза, удивилась она; совсем не карие - зеленые.
- Печка? - переспросила. - Чтобы тепло было, когда батареи не работают. Иначе я мерзну.
Запахнула плотнее воротник платья, даже на глаз уютный и мягкий; а слова "кашемир" следователь все равно не знал.
Несуразный разговор о печке иссяк. Громов медленно закрутил колпачок авторучки.
- Вы очень хорошо говорите по-русски, - и добавил поспешно: - это не для протокола, мне просто… Вот я вашего языка не знаю, - улыбнулся виновато, - а жалко…
- Для чего вам наш язык?
То, что недоговорила - вы ведь не навсегда сюда пришли - отпечаталось в снисходительной, нечаянно высокомерной улыбке, но собеседник не заметил. Закурил, помахал спичкой и продолжал:
- Красивый язык! Я бы хотел выучить, да и для работы… Надо бы учителя найти, только где время взять?..
Он так долго затягивал ремешки планшета, что опять вернулась зряшная мысль о кофе. Наконец встал. Прежним - казенным - голосом попросил извинения за беспокойство; в дверях гостиной обернулся, посмотрел на нее, потом на портрет - и вышел.
Сколько раз - но уже позднее, потом, - Леонелла вспоминала об этой не выпитой - не предложенной - чашечке кофе и мысленно возвращала в комнату усталого худого человека, ставила блестящий звонкий поднос с кофейным сервизом (тот, с темно-синей и золотой полоской) и даже зажмуривалась, явственно представляя аромат свежего кофе. И щипчики на подносе, щипчики для сахара…
…Дверь закрылась. Она медленно вернулась в гостиную, где пахло табачным дымом, прислонилась к теплому кафелю печки, но долго не могла согреться.
Нелепый день потащил за собой другие, одинаковые и бессмысленные, дни с одной-единственной, как выяснилось, целью: чтобы ветреным ноябрьским вечером Леонелла оказалась на чужом празднике и танцевала танго с казенным человеком, советским офицером. Ветер за окнами подвывал джаз-банду. Пианист в последний раз торопливо пересчитал пальцами клавиши и подбил итог торжествующим аккордом. Танго замерло. Зашаркали подошвы, зазвучали голоса и смех. Саксофон устало мостился в бархатное ложе футляра. Скрипач привычно потирал пятно на щеке - пятно, по которому скрипачи узнают друг друга в любой точке мира. Из коридора потянуло холодом и табачным дымом. Что-то щелкнуло наверху, под самым потолком, и яркий праздничный свет сменился обыкновенным и тусклым, как в трамвае.
Набросив манто, "товарищ артистка" села в ожидавший автомобиль. Бал кончился; а то, что началось, названия не имело - особенно, если думать на разных языках.
Как бы ни назвать, легко ошибиться. Страсть? Любовь? Жажда? Дом и не пытался подобрать определение, ему достаточно было любоваться отражением Леонеллы в зеркале вестибюля и слышать быстрые, летящие шаги.
Роман носил сбивающее окружающих с толку название частных уроков и был скрыт от посторонних глаз, тем более что в такой ситуации все глаза - посторонние. Особенно для следователя, хотя его семья жила в Москве. А сотрудники зачем? Непонятно, кого следовало опасаться больше. Вернее, понятно, и для Леонеллы это не было секретом. Уже пошел слушок, переглядывания и двусмысленные ухмылки (весьма, впрочем, одобрительного характера), но Костя Громов не обращал на них внимания. Под рукой была книжка "Марта идет в школу", обернутая в газетную бумагу, а сам он продолжал выписывать столбиком новые слова (домашнее задание) и нетерпеливо смотрел на часы - ждал урока.
Автомобиль уносил их на взморье, где стояли мертвые пустые дачи - брошенные или отнятые, необитаемые в ноябрьский волчий холод. Иногда в каком-нибудь из домов мелькал неровный свет, из трубы воровато выползал дым - война есть война, даже если досюда она не докатилась, и чем больше нашивок носил на рукаве хозяин проносившейся машины, редко разъезжавший в одиночестве, тем более непроницаемым выглядело лицо шофера за стеклом. Такими же непроницаемыми были лица у Леонеллы и Громова - оба твердо были уверены, что их пребывание здесь никто не вправе назвать двусмысленным. По взаимному негласному уговору они не упоминали о Роберте и Костиной жене, смутно и безошибочно ощущая, что назвать тех двоих означает предать их дважды.
…В печке разгорался огонь, и чужой прирученный дом послушно нагревался. Переходя из одной темной комнаты в другую, они часто одновременно останавливались и замирали так же, как в танго, когда щека мимолетно касалась щеки, но теперь можно было продлить волшебное касание и слушать стук сердца. Если мимо проезжала машина, то окна дачного дома - мозаика разноцветных стеклянных квадратиков - превращали их в арлекинов; потом темнота снова укрывала, как одеялом. То, что не имело названия - врожденная неразделимость целого, рассеченная неведомой волей и вновь соединенная страшным временем, - люди привыкли называть любовью, словно половинки разрезанного яблока знают слово "любовь". Человеческий язык не все умеет назвать. Как описать магию прикосновения и одноприродность ощущений, не вернувшись к половинкам рассеченного яблока? Это, в свою очередь, вызовет в памяти Эдем, и тоже не случайно: на исходе 1940 года от Рождества Христова два человека открыли для себя то, что было известно Адаму и Еве: в любимом теле нет ничего запретного или стыдного, оно бесконечно желанно… У них не было только будущего, и это обостряло сиюминутность откровения - тем более что ни в одном из двух языков не находилось слова для этой бесконечной изнурительной нежности…
По-прежнему говорили друг другу "вы", и это помогало вернуться к реальности, то есть к занятиям. На службе Костю спрашивали, за каким чертом он взялся учить этот язык - говорят, будто полный рот сгущенки набрали. Истинную причину он никому, конечно, объяснять не стал, а для начальства придумал отговорку: "в интересах следствия". Заниматься начал на следующий день после судьбоносного танго - и взялся всерьез: искренне радовался, находя слова, похожие на русские, а незнакомые выписывал в тетрадку и повторял на уроке, стараясь правильно выговаривать.
В безветренные вечера они гуляли по пляжу. В темноте море дышало холодом, волн не было слышно. Ноги ступали по твердому, рифленому от ветра, песку. Костя хотел сказать, что волосы Леонеллы, волнистый песок и сами волны - все это называется ее именем: Леонелла, но не умел; легче было повторять вслух слова чужого языка. Тяжелее всего давались долгие гласные, меняющие смысл слов, и действующие с ними заодно мягкие согласные, поэтому он, как ни старался, путал козу и свадьбу, клюкву и журавля; лестницу называл кладбищем, а растительное масло - преисподней.
Бывало так, что звонил по телефону и отменял урок: служебные дела, пояснял кратко, и даже по голосу становилось понятно, что круги у него под глазами потемнели еще сильнее. Служебные дела, для которых уроки языка были так же необходимы, как козе свадьба, наваливались внезапно и вычеркивали акварельные вечера на взморье густыми черными мазками, однако о них тоже никогда не говорилось. Вместе с тем, как все на свете связано, так и журавль навсегда соединился в сознании следователя Громова с клюквой - хотя бы на основании прописки в одном и том же болоте; и ступеньки нередко вели к кладбищу, и преисподняя была немыслима без масла. Несмотря на то, что на работе он запрещал себе думать о постороннем, оно часто оказывалось сильнее, и главное было - ни с кем не встречаться глазами, когда в нем начинало звучать его новое имя: "Косточка!".
Леонелла по-прежнему вставала поздно. Во время завтрака листала записную книжечку, готовясь занять день до вечера. Парикмахер. Встреча с пионерами (она подавила зевок и налила вторую чашку кофе). Придется немножко поскучать - голенастые хриплые пионеры в красных галстуках были ей не более интересны, чем такие же голенастые скауты в синих галстуках. Куда, кстати, подевались скауты?.. Репетиция рождественского… Нет, не рождественского - новогоднего концерта. Как у них странно: Новый год празднуют, а Рождество - как корова языком слизнула, точно и не было никогда.
В глубине квартиры мелькнуло личико Мариты, неизменно почему-то испуганное, а из зеркала смотрело ее собственное лицо - молодое, веселое, дерзкое.
Роберта в это время дома теперь не было - он неожиданно обрел работу. Этому предшествовали ежедневные очереди на бирже труда. Он привык к регулярным отказам, привык понуро возвращаться домой окольными переулками - лишь бы подальше и подольше, - как вдруг его упорство было вознаграждено, и чиновник глянул на него с каким-то новым острым интересом. Ему на руки была выдана шершавая бумажка с нечитаемым треугольным штампом и пятиконечной звездой, к масонам, однако же, отношения не имеющая ни малейшего, потому как, несмотря на свою шершавость, обладала необычайной силой воздействия: через несколько дней изумленный товарищ Эгле уже сидел в просторном кабинете, дверь которого украшала табличка с его именем и должностным статусом. Если закрыть глаза и потрясти головой, то на минуту может показаться, что ничего не изменилось, ибо он и прежде был консультантом по сельскохозяйственным вопросам, только теперь призван консультировать аналогичный комитет, но совсем при другом - новом - правительстве…
А теперь нужно каждое утро спешить на службу и в непроходящем состоянии ошеломленности составлять "Проект об экономических показателях молочного хозяйства".
Лихорадка недоверия к происходящему сменилась эйфорией, а когда улетучилась эйфория, Роберт достал не очень пыльную папку с докладом для канувшего в небытие правительства, бегло перелистал и потребовал новейшие сведения; в ожидании таковых начал переписывать доклад заново.
Пошел снег. Близилось Рождество, и на многих дверях в городе появились традиционные венки, сплетенные из хвойных веток.
Раньше всех утром по лестнице спускался учитель - до Французского лицея путь неблизкий. Вскоре после него выходил доктор Бергман. Держа одной рукой полуоткрытую дверь, он всегда чуть мешкал, прощаясь с собакой, которая провожала его до порога. Роберт открывает дверь с привычной осторожностью и так тихо захлопывает, что щелчка почти не слышно. Зато одновременно распахивается дверь напротив, из которой, споткнувшись о коврик, вываливается, как кукла из коробки, сосед-нотариус, и чудом не падает. Спускаются вместе, вполголоса разговаривая о самом безопасном предмете - переменчивой погоде.
Не идет, а сбегает такими же легкими шагами, как и десять лет назад, дантист. Он и внешне мало изменился, разве что несколько посолиднел фигурой, как многие благополучно женатые мужчины, да наметился просвет в волосах. Однако походка по-прежнему легка - дело не в возрасте, а в жизненном тонусе. В достатке и в самые лучшие времена не принято признаваться, а сейчас просто неприлично. Доктор Ганич и прежде охотно скупал золото для коронок, но люди не спешили с ним расставаться, а теперь… На лестничной площадке он разминулся с военным, чье лицо показалось откуда-то знакомым; дантист машинально кивнул. Только в конце дня, поймав обрывок разговора в приемной, где мелькнуло слово "обыск", он вспомнил дождливый вечер, переполох на лестнице и этого худощавого офицера. Вспомнил - и тут же забыл, как заставлял себя забыть - или почти забыть - о многом, даже о зарытом в кучу угля отцовском пистолете, потому что в кресле ждала пациентка, нервно постукивая ногой в зимнем ботике. Надо поменьше думать о прошлом, особенно теперь, когда нельзя не думать о грядущих событиях. Например: мальчик или девочка? Странно чувствовать себя будущим отцом, думал доктор Ганич, утрамбовывая очередную пломбу в очередном зубе; ведь во мне ничего не меняется. Другое дело - жена. Внешне еще ничего не заметно, но какая грандиозная ломка идет внутри! Ломка для созидания…
Да, с недавних пор Лариса всему предпочитает кислую капусту с клюквой; кухарка уверяет, что будет девочка. Вот если бы госпожу Ларису потянуло на огурчики… Тема волнующая, рассуждать очень увлекательно. Ей не терпится поделиться секретом с подругой, и она приглашает Ирму выпить… какао. "Доктор говорит, что кофе сейчас вреден", а Ирма слушает не очень внимательно, точно все равно, что пить. Приходится повторить фразу про вредность кофе. "С каких это пор?" - звучит долгожданный вопрос, и беседа принимает нужное направление.