Облик Татарникова сделался сумасшедшим. За последние дни волосы окончательно облезли с его головы, только редкие короткие волоски, точно пух на ощипанном гусе, торчали за ушами и на затылке. Щеки умирающего покрывала седая щетина, лицо удлинилось и ссохлось, шея вытянулась. Татарников стал похож на мороженого гуся, вываленного на прилавок мясного отдела. Глаза Сергея Ильича смотрели в одну точку и ничего не выражали, совсем ничего. Из ясных голубых они превратились в водянисто-зеленые. Татарников глядел прямо перед собой, потом глаза его закатились, а потом закрылись веки. Голова на длинной беспомощной шее свесилась набок.
- Спит? - кричал Антон. Ему казалось, что никто не торопится, что сестры нарочно медлят с капельницей. - Спит или умер?
- Торопишься, молодой человек. Так скоро у нас не умирают. Живехонек!
- Наркотик будете лить? - спросил Антон.
- Так уж сразу и наркотик. Физрастворчик сначала польем, а потом и наркотик.
- Ему больно? Ему сейчас больно?
Сестра подняла больному веки, заглянула в мутные глаза Татарникова.
- Так кто ж его знает. Не пойму. Может, и больно. Какой-то он странненький. Ну, может, от наркоза не отошел.
- Дайте наркотик! Не мучайте его, дайте скорее наркотик! Уберите свой физраствор! Бросьте эту банку! Слышите! - Антон схватился рукой за штатив капельницы, и дрожь его руки передалась штативу, зазвенели банки с раствором.
- Руки-то прими, - сказала сестра. - Командир нашелся. Раствор нужен. Силы откуда брать?
- Вы рак кормите своим раствором, - кричал Антон, - вы его только мучаете, поймите! Боль снимите, снимите боль! - Он схватил сестру за плечо, но та стряхнула его руку.
- Не больно ему, - сказала сестра. - Видишь, сознание потерял, вообще не дышит.
- Как не дышит?
- Не дышит, и все.
- Почему? Почему?
- Так вот легкие, думаю, отказали. Я уже пять минут наблюдаю. Не дышит. Врач сказал, что заработают легкие, однако не работают. И желудок тоже не работает.
- Почему?
- Думали, полежит в реанимации - и организм опять заработает. Не включился организм.
- Так что же вы стоите!
- А что я, по-твоему, плясать должна?
Антон выбежал из палаты в коридор - коридор был пуст.
- Кто-нибудь! - крикнул он громко, но никто не откликнулся, и Антон сам испугался своего голоса в пустом больничном пространстве. Он бросился бежать по коридору, тычась в запертые двери, - но никто не вышел, никто не отозвался. Антон добежал до угла, за поворотом открылся новый коридор - еще длиннее, еще белее. Желтый кафельный пол, тусклые лампы. И много закрытых дверей.
- Почему? Почему? - Антон бегал по коридору отделения, дергал ручки запертых дверей. - Кто-нибудь! Слышите? Кто-нибудь!
Из ординаторской вышел рыжий Колбасов, сказал строго:
- Ведите себя пристойно, молодой человек. Здесь больница. Вы что, пьяны?
- Нет, не пьян! Послушайте, послушайте! Там человек умирает! - кричал Антон. - Вы же доктора! Сделайте что-нибудь!
- Операция прошла хорошо.
- Плохо! Слышите, плохо!
- Вы лучше меня знаете? Операция прошла удовлетворительно.
- Не дышит! Слышите, он не дышит! Легкие отказали!
- Знаю, - сказал Колбасов.
- Он умрет, умрет!
- Успокойтесь. Ему вставили трубку, легкие вентилируются.
- Но почему отказали, почему?
- А, наверное, метастазы в легких, вот легкие и отказали.
- Так что ж вы раньше не узнали, что там в легких?
- А как узнаешь? Молодой человек, мы почки оперировали.
- А с желудком что?
- Ничего страшного. Не работает кишечник, вот и все.
- А почему не работает?
- Молодой человек! Ну как может работать сломанная вещь! Вы машину водите? Нет? Представьте, есть у вас машина, а у нее сломался мотор, двигатель развалился, колеса отлетели. Ну, представили? И чего вы хотите? Чтобы машина ехала? Кишки не работают, это не удивительно. Там, наверное, метастазы, вот и все.
- Если все так, тогда зачем была операция? - Антон подумал, что сейчас ударит врача. - Зачем вы резали его? Вы что, садисты? Вам резать нравится? Дайте человеку уйти спокойно!
- Мы выполняли свой долг, - сказал Колбасов сухо, - мы боролись с опухолью.
- А почему вы боролись с опухолью только в одном месте?
- Мы урологи, мы легкие не смотрим.
9
Дочка Сонечка рыдала: Бассингтон-Хьюит сделал замечание по поводу вопиющего разговора с ее матерью. Он был шокирован, говорил сдержанно. Сказал, что ему несложно переехать в гостиницу, почему бы и нет? Любопытно, есть ли в этом городе пристойные, недорогие гостиницы. Такие, где персонал не хамит.
- Что, что ты наделала! - Сонечка прижалась лбом к кухонной двери и тихо выла. - Как ты могла?!
Зоя Тарасовна сидела на табурете и слушала, как дочка плачет. Сонечка всхлипывала через равные промежутки времени и дергала спиной. Чашка с остывшим кофе стояла на столе, и кофе колыхалось в чашке в такт рыданиям. Сейчас прольется на скатерть, а стиральная машина сломана, подумала Зоя Тарасовна.
- Он уйдет, уйдет! - вскрикивала Сонечка. - Что ему делать у нас! Как жить в таком доме!
Дверь на кухню дернулась, отодвигая Сонечку и ее драму в сторону, и на пороге появилась домработница Маша. Как многие неимущие люди, когда им предстоит разговор с начальством о заработной плате, Маша долго готовилась к атаке и возбудила себя до крайней степени.
- Поговорить надо! - крикнула Маша.
- А-а-а! - тонко выла Сонечка. - Ой! Ой! Ой!
- Не надо прятаться от людей!
- Ой! Ой! Ой!
- Что тебе нужно? - спросила Зоя Тарасовна.
- Ухожу от вас, - сказала Маша, - нельзя так с людьми обращаться, Зоя Тарасовна. Вы хоть у кого спросите, вам всякий скажет.
- Уходи, - сказала Зоя Татарникова. Ей было все равно.
- Денег дайте, - сказала Маша. - Тогда уйду. За три месяца мне должны. Девять тысяч рублей дайте. Сейчас. Девять тысяч.
Сегодня все просили у Зои Тарасовны денег, а денег не было. Совсем не было. Утром в сберкассе ей дали последнее со счета, и пришлось отстоять долгую очередь из ополоумевших людей - по Москве прошел слух, что скоро рубль обесценят. Министр финансов заявил, что слух ни на чем не основан, этого никогда не случится, - и люди поняли, что ждать осталось два, может быть, три дня. Люди толкались, кричали на кассиров, требовали перевести рубли в доллары - и каждый второй говорил, что деньги ему срочно нужны для больницы.
- У меня мать в больнице! Мать помирает! - орал полный мужчина и толкал Зою Тарасовну кулаком в грудь.
Ей все же выдали деньги, это были их последние деньги - а к вечеру эти деньги закончились. Народные тайские целители взяли утром пять тысяч на солнечную энергию, санитарка в больнице вытребовала сначала пятьсот за дополнительные услуги ("катетер ему поправляю, а то вся моча в живот обратно затечет"), а потом еще триста за полотенце. Какое полотенце, почему за полотенце надо платить триста рублей - неясно, но Зоя Тарасовна покорно отдала триста рублей. Доктор Колбасов намекнул, что гонорар за третью операцию с ним никто пока не обсуждал, в аптеке взяли шестьсот сорок с копейками за морфин. Вечером, когда Зоя Тарасовна покупала сыр, денег на сыр уже не нашлось. Она машинально зашла в магазин перед домом и взяла двести пятьдесят граммов российского сыра и пачку сахара - и когда полезла в кошелек, вспомнила, что последнюю мелочь высыпала на прилавок аптеки.
- Не слышите, что ли? Оглохли все? - крикнула Маша, и тут Сонечка, зарыдав еще громче, оттого что никто не обращал внимания на ее беду, оттолкнула Машу и бросилась из кухни прочь.
- Ой! Ой! Уйдет! Как ты могла!
Измученное лицо Зои Тарасовны исказила гримаса - то ли жалости, то ли брезгливости.
- Нет, Маша, денег, совсем нет. - Зое Тарасовне неприятно было так говорить.
- Есть у вас деньги, знаю!
- Нет денег!
- Тогда зачем прислугу нанимаете, если денег нет? Я ведь работала на вас. - Маша тоже плакала, но беззвучно, слезы текли по щекам и высыхали грязными полосами.
- Прекратите плакать, Маша! Без вас тошно! Все из рук валится! Нет денег, слышите, нет! В стране денег нет!
- Богатая ваша Москва! Люди в ресторанах кушают!
- Кончились деньги.
- Это у простых людей деньги кончились. А вы в три горла жрете!
- Нет денег.
- Врете, Зоя Тарасовна, вы иностранцу квартиру сдаете! У вас иностранец живет! Валютой вам платит!
- Никто мне не платит!
- Врете!
Бассингтон-Хьюит появился в дверях спальни, румяный британский джентльмен. Он внимательно изучал плачущую домработницу. Насколько это искренне? Действительно не может собой владеть - или это игра? За спиной его, в спальне, рыдала Сонечка; она свернулась в клубок на постели и содрогалась от рыданий. Зое Михайловне неудобно было плакать, но слезы - обиды, бессилия, зависти к нормальной жизни - хлынули из глаз сами собой. Созерцание трех плачущих женщин смутно напомнило Максимилиану Бассингтону что-то из русской классики: три сестры, дядя Ваня - это уже много раз описано.
- Позвольте мне. - Бассингтон полез в карман, достал портмоне.
- Не надо, что вы!
- Нет уж, пусть платит!
- Прошу вас. - Бассингтон деликатно пригласил Машу выйти из кухни; щепетильность требовала обсудить денежный вопрос наедине.
Британец и домработница вышли на лестничную площадку - собственно говоря, это самое подходящее место для разговора с прислугой.
На площадке, подле грязной двери лифта стоял смуглый плосколицый человек, Маша переглянулась с ним.
- Деньги дают? - сказал плосколицый.
Ситуация мгновенно прояснилась для Бассингтона. В проблемных пригородах Лондона, в Брик-стоне например, такие парочки не редкость. Сутенер - а плосколицый восточный человек был несомненно сутенером - посылает свою девушку наниматься прислугой, а потом шантажирует хозяев. Старый прием.
- Сколько денег желаете?
- Девять тысяч.
- Девять не дам. Пятьдесят рублей хотите? - В открытом портмоне виднелись фунты и доллары, зеленая стопка российских тысячных купюр. Бассингтон выискал пятидесятирублевую бумажку.
- Если берешь деньги - пишешь расписку. Расписку несу в милицию.
- Не буду ничего писать!
- Тогда не получишь денег. Закон.
- А меня на работу по закону брали? Со мной контракт заключали?
Всю свою историю Британия наводила порядок среди дикарских племен; родовой инстинкт Максимилиана Бассингтона заставил его и здесь, в незнакомом холодном городе, представлять закон. Бремя белых всегда остается - некуда от этого бремени деться, пока существует проблема столкновения цивилизаций.
- Пятьдесят рублей и расписка. Вопросы еще есть? - Бассингтон поглядел на маленького плосколицего человека и его спутницу. Он специально приблизил свое лицо к лицу восточного человека - чтобы глядеть глаза в глаза. Если пристально смотреть в глаза дикарю, его можно приструнить самим фактом духовного превосходства. Рассказывают, что пристальным взглядом белые охотники обращают в бегство диких зверей.
Ахмад ударил Бассингтона головой, удар пришелся в нос, сломал хрящ, и англичанин упал на желтый кафельный пол. Крови было много, полилась из двух ноздрей сразу, и даже крикнуть не получилось - рот оказался полон крови и грязи.
Ахмад перевернул англичанина на живот, заломил ему руки назад, наступил коленом нестриженый затылок Бассингтона, вдавил лицом в кафель. Колено было худое и острое, шея англичанина сразу онемела. Окурки, плевки, грязь и бутылочная крошка, намоченные кровью, влипли в щеку Максимилиана Бассингтона. Ахмад, упираясь коленом в затылок Бассингтона, достал нож, раскрыл, распорол на беззащитном англичанине ремень и брюки с трусами, стянул брюки до колен.
Бассингтон решил, что смуглый человек совершит с ним акт мужеложства, овладеет им через задний проход. Он читал, что восточные бандиты именно таким образом издеваются над своими жертвами. Он чувствовал крепкую руку на своих ягодицах, и некоторые эпизоды жизни в колледже Крайст Черч невольно всплыли в его памяти. Однако бандит ограничился тем, что стянул с Бассингтона штаны и связал ему ноги ремнем. Ахмад проделал все это просто для того, чтобы обездвижить Бассингтона. Руки он связал другой половиной ремня.
Нападавшие не произнесли ни слова. Ахмад подобрал с пола портмоне, взял Машу за руку, и они быстро спустились по лестнице.
Бассингтон продолжал лежать ничком на лестничной площадке - боль от сломанного носа была такая, что ни думать, ни говорить он не мог. Чтобы позвонить в милицию, надо было встать или хотя бы крикнуть, а он не мог сделать ни того, ни другого. Он ворочался, мычал, пытался встать, и не мог, скреб ногами по кафельным плиткам. Пытался крикнуть и не мог, рот был заполнен липкой грязью. В полумраке лестничной клетки белел его полный зад.
10
Татарников очнулся и понял, что теперь он окончательно проиграл. Вместе с сознанием вернулась и боль, он сразу вспомнил, как это бывает: сейчас боль затаилась по углам тела, а потом она разольется, дойдет до горла и запрет дыхание. Опять и опять будут идти приливы боли, и всякий раз будешь надеяться, что можно перетерпеть, но боль не уходит никогда и терпеть надо бесконечно. А ведь не бывает ничего бесконечного, подумал он. Ну что ж, подумал он, вот и конец пришел, я вижу свой конец - тот дальний край белой степи, где меня давно ждут. Они меня тащили по снегу, далеко-далеко, а я не хотел, упирался. Я долго сопротивлялся, они, наверное, удивились, что со мной столько возни, но теперь мне уже конец, теперь уже действительно пришел конец. Я не сопротивляюсь больше. Холодно, холодный ветер дует сквозь мое пустое тело. У меня отрезали уже все, что было можно отрезать, у меня осталось вырезать только сердце, подумал он.
Потом он подумал, что раз он может так рассуждать, значит, к нему вернулось сознание и способность суждения, а это уже немало. Если я вспомнил, как ведет себя боль, значит, вспомню и все остальное, решил Татарников. Он подумал, что, наверное, сохранил свою память, а ведь он слышал, что люди теряют память, если долго находятся под общим наркозом. Он мог проснуться после наркоза полным идиотом. Да, бывают такие случаи, особенно с пожилыми людьми. Но вот он рассуждает, он помнит, значит, он не идиот. У него было уже три операции, ему три раза делали общий наркоз, и он все еще не обезумел. А значит, дело не так плохо. Ты еще живой, подумал Татарников про себя. Ты видел смерть вблизи, полз по ее белому полю, но ты все-таки жив.
Он смотрел на серый потолок и собирал свои мысли по одной - проверяя, сохранилась ли эта мысль, сохранилась ли та. У него было несколько любимых мыслей - про историческую природу России, про древнюю историю, про социальные движения двадцатого века. Он медленно и осторожно ощупывал их, трогал мысли, пробовал, слушается ли его эта мысль, - так упавший человек ощупывает свое тело, трогает руки и ноги, чтобы проверить повреждения. Татарников только трогал мысль, едва касался ее, проверял, на месте ли она, может ли он ее думать, как прежде. И мысли возвращались к нему, и умение думать и помнить вернулось к нему, и он тогда подумал, что еще не все кончено. Он проверил все свои любимые мысли, которые так помогали ему всегда, которые он умел и любил думать, поворачивая их под разными углами. Оказывается, все не так плохо. Меня крепко побили, подумал он, но мысли мои все еще при мне, стало быть, я жив, и он улыбнулся бескровными губами этой картезианской банальности. Попробовал бы Декарт, подумал он, проверять свое существование так, как проверяю его я. Могу терпеть, следовательно, существую, подумал Татарников. А я еще могу терпеть. Ничего страшного, я еще думаю и терплю, терплю и думаю. Это совсем неплохое сочетание. Длинные бескровные губы растянулись в улыбке. Ничего не могу сделать с болезнью. Ничего. Но и болезнь ничего не может сделать со мной. Пока человек способен терпеть, он может все.
Боль хлынула в его тело, но он знал, что так будет, был готов к этому. Он уже отложил себе любимую мысль, приготовился, как он будет ее думать, и приготовился терпеть боль. Может быть, операция прошла не так уж плохо, подумал Татарников. Важна не сама операция, а то, что она дает возможность терпеть.
Помнится, Сталин поднял тост за долготерпение русского народа, это было сразу после войны. Свободомыслящие люди усмотрели в тосте цинизм - терпение русских было выгодно прежде всего самому Сталину. Интеллигенты говорили, что бессовестно тирану превозносить терпение рабов. Однако сегодня Татарников иначе оценил реплику Кобы. Он подумал, что это самый большой комплимент, который можно сделать народу. Вот и евреи, думал Татарников, умеют терпеть, потому и выжили. Вот и Китай, который умеет терпеть и ждать, перетерпел века, выждал свое время и поднялся во весь рост. Афганцы терпеливые - их убивают двести лет подряд без перерыва, но они умеют терпеть. Гибнут нетерпеливые; бурливые народы и пассионарные этносы обречены. А ведь есть теории, полагающие, что этнос проявляет себя именно в пассионарности; какая чепуха, пассионарные особи как раз не умеют терпеть. Где она, былая пассионарность монголов? Терпеть и думать одну долгую мысль - так только продержимся.
Россия представилась ему безмерно долгим снежным белым полем - простертая в никуда, в безбрежность, белая равнина, и в снегу замерзают люди. Они вкопаны в снег по грудь, холод сковывает их тела, им холодно - вот так же, как холодно ему сейчас. Они далеко друг от друга, их закопали в снег поодиночке, им не дотянуться друг до друга, не подать руки. Каждый замерзает в одиночку, и каждый должен терпеть в одиночку. Им бы доползти по снегу до соседа, согреться подле другого человека, вдвоем терпеть легче. Иногда находится отчаянный человек, и он ползет по ледяной степи - ищет другого замерзшего. Так появлялись русские общины, просто потому, что тепло в белой степи легче хранить, если прижмешься к товарищу. И боль терпеть легче вместе. И люди ползут друг к другу по снегу. Но им не дают, никогда не давали встретиться - гнали обратно; каждого - в свою нору, в свою ледяную могилу; им говорили, что община тормозит индивидуальное развитие личности, препятствует прогрессу; говорили, что следует терпеть и замерзать в одиночку. И так мы стоим по грудь в снегу и терпим. И замерзаем.
Я бы хотел простоять как можно дольше, подумал он. Здесь надо показать, что ты умеешь мерзнуть и можешь терпеть очень долго. Кому показать, подумал он, кому показать? Я здесь один, и никто не видит, что я еще терплю. Мы вкопаны в снег поодиночке. Это неважно, подумал он. Кто-то всегда найдется. Найдется один, который доползет по снегу и согреется около тебя. В наших широтах терпение - это главное. Ничего, я еще потерплю.