14
Теперь Татарников остался в палате один. Умер старик, унесли окоченевшего Витю, а Вова-гинеколог заходил редко. Одиночество не тяготило Сергея Ильича, ему было чем заняться: когда боль отпускала, он сразу же засыпал, а когда появлялась боль, ему было не до разговоров. И эта простое расписание исчерпывало всю жизнь, лишней минуты не было. Если приходилось отвлекаться на разговор, он знал, что теряет необходимые в его теперешней жизни силы.
Пришла домработница Маша, принесла бульон, посланный женой. Бульон был холодный, жирный, и пить его Татарников не смог.
- Расстроится Зоя Тарасовна, - сказала Маша, - вы уж выпейте.
- А сама не могла прийти?
- Зоя Тарасовна занята - у нее целители, а потом этот Басик придет, они кофе пить будут.
И Татарников обрадовался, что жены не будет, - он лежал и тихо глядел в серый потолок, и считал минуты. Вот еще одна минута жизни прошла, и еще одна. А сколько их всего, этих минут?
- У меня вот муж умер, Сергей Ильич, - сказала Маша и заплакала.
Татарников смотрел, как она плачет, и ничего не чувствовал, сострадания и жалости не чувствовал. Вот еще один человек умер. Да, умер.
- Вы скажите Зое Тарасовне, чтобы денег прибавила, - сказала Маша, - нечего нам с сыночкой кушать.
- Денег нет, Маша, - сказал Татарников.
- А домработницу зачем взяли? Когда денег нет, домработницу не берут!
И что было сказать на это? Он вовсе не хотел про это думать, времени оставалось так мало. Зоя хотела завести домработницу к приезду англичанина - но разве это объяснишь? Он закрыл глаза, пусть Маша уйдет, пусть посмотрит на него, поймет, что он устал - и уйдет.
- А то моего сыночку обижают, он ведь не русский. Вы скажите своей жене, чтобы деньги платила!
Сергей Ильич лежал тихо, ждал, пока уйдет Маша. Но она не уходила, а к ее голосу прибавился другой - тоненький плач. Ребенка привела, догадался Сергей Ильич. Зачем привела, ему же страшно в больнице. Он открыл глаза, постарался улыбнуться смуглому круглолицему мальчику. Улыбка вышла пугающей, и мальчик еще громче заплакал.
- Я скажу жене, она заплатит.
- А то ведь я одна совсем, Сергей Ильич. Хожу и прошу, хожу и прошу. Мне вот советуют: ты по вагонам с мальчиком ходи. А я думаю, там тоже устраиваться надо.
- Не ходи по вагонам. Я скажу жене.
- Обещали, что брат мужа приедет, меня к ним заберет. Так ведь не едет.
- Я достану денег. - Татарников сказал, а потом уже подумал, как обещание выполнить. У Бланка попрошу, подумал он. Он снова закрыл глаза, и его опять понесло по полю. Дальше, еще дальше, к горизонту, а горизонт распахивался новым холодным пространством, и конца не было ни холоду, ни больнице, ни боли.
Маша вскоре ушла, забрала своего татарчонка и ушла, стукнула палатная дверь, потом раздались новые шаги, потом кто-то тронул его за грудь - там, где кончалось бурое одеяло.
- Сергей Ильич, а вы считаете, в русской истории будет новый поворот? Западники проиграют славянофилам? Или все-таки западная идея выстоит?
- Не говори глупости. - Теперь Татарников знал, какая проблема главная. Поделиться этим он не умел, не знал, как слова подобрать.
- Куда теперь нам двигаться - в Европу или на Восток? - Ничего более странного у неподвижного больного и спросить было нельзя.
Антон пришел опять, верный мальчик, присел на пластмассовый стул у изножия кровати, там, где была прикреплена склянка с мочой. Длинный катетер шел от склянки под одеяло, соединялся там с неподвижным телом. Антон смотрел, как медленные буро-желтые капли стекают по трубке. Повисла капля мочи на конце трубки, покачалась, медленно отделилась, скатилась по стенке склянки.
- Сейчас, знаете, настроения в обществе - а вам это интересно? - меняются. Раньше все хотели стать европейцами, мои соседи по этажу считали, что они европейцы. В Париж летали по путевке. А теперь все говорят, что европейский путь себя не оправдал. Мои соседи больше в Париж не ездят.
- А куда? - Слово медленно, трудно стекло с губ. Точно капля мочи повисела, покачалась, упала.
- Теперь все москвичи летают на каникулы в Индию. Дешево и красиво. Теперь все говорят, что наша дорога идет на Восток.
Татарников смотрел в белый потолок.
- Какой Восток, милый мальчик. Где в России Восток? Воевали Восток, это да. Больше всего хотели в Персию. Куда же еще. Узбекистан, Туркмения. Туда хотели. Не в чухломские болота. Не удержали Восток, - по слову, медленно говорил Татарников, говорил издалека, с другого конца холодной степи.
- Получается, прав Петр Первый? Он ведь на Запад шел.
- Финляндия - это что, Запад, по-твоему? Чухонская клюква, эстляндская селедка да лифляндская сметанка, - умирающий зашелся хриплым смехом.
- А что же мы такое?
- Просто страна такая. Северная страна.
- И куда нам надо развиваться?
- Идем на север.
И тут снова пришла боль. Он попробовал приподняться на локтях, чтобы встретить ее грудью, но боль ударила в живот, а от живота пошла вверх, к горлу, запирая дыханье. Татарников откинулся назад и медленно стал приспосабливать свое тело к новым ощущениям. Это еще можно терпеть. Можно. Он теперь полз на север, в холодном поле, упираясь локтями в постель и легко подтаскивая тощие ноги. Сантиметр за сантиметром, вперед. Передохнул, переждал боль, опять пополз. Так, переползая от окопа к окопу, и держат оборону в степи.
- На север? Но на севере ничего нет. На Западе цивилизация, на Востоке культура, а на севере ведь нет ничего. Мерзлота.
- А надо культуру?
- Ну, все-таки.
- Дорога идет на север, - сказал Татарников.
- Не понимаю.
- Север, - сказал Татарников. - Поле холодное.
- Какое поле, Сергей Ильич?
- Поле.
Антон наклонился к нему ближе. Ему показалось, что Сергей Ильич готовится сказать. Вот сейчас он скажет.
- Такая судьба. Ползи, - сказал Татарников самому себе. - Ползи. Наше белое дело.
- Я понимаю, - сказал Антон, - это вы мне давно объясняли. Чтобы не искать привилегий, да? Destiny without destination. Помните, да? Вы меня этому учили.
Татарников смотрел на него и ничего не говорил, задыхался. Боль прошила его тело снизу доверху, и каждый сантиметр тела горел.
- Я правильно понимаю? Вы не молчите, мне очень интересно про север.
Татарников ничего не сказал, он собирал силы, чтобы проползти еще немного по степи. Осталось немного, он поползет.
- Путь без точки назначения? Судьба без цели? Так? Но должна же быть цель. Какая-то цель.
Татарников не ответил, боль скрутила его, и он закусил серое одеяло.
15
Знакомые давно ожидали чего-нибудь подобного. В сущности, Сергей Ильич постоянно был нездоров. Выглядел старше своих лет, за внешностью не следил, из дома выходил крайне редко. В общественной жизни участия не принимал, не ездил по редакциям, не посещал конференции. Такая жизнь - для интеллигента ненормальная - кончиться нормально не могла. Саша Бланк, друг детства, сказал так: "Он уже давно дал течь", - словно речь шла о плоскодонке. Татарников шел ко дну - ас палубы линкора публика наблюдала за тем, как он погружается в воду. Палубой линкора в данном случае являлся двор старинного московского особняка, где размещались сразу три интеллектуальные организации: Институт истории, Институт философии и редакция либеральной газеты. В закатные часы во дворе встречались историки, философы и журналисты и, покуривая, обменивались суждениями.
- Вот, допустим, звоню ему, - делился воспоминаниями Лев Ройтман, известный поэт, публикующий в газете философические эссе, - говорю: приходи на заседание Открытого общества. Даже спасибо не сказал. А мы всех подряд не зовем, между прочим! Два раза не приглашаем.
- Жалуется на бедность, - подхватила Румянцева, философ. - А как не быть бедным, если сидишь дома? Мы крутимся, ночей не спим! Муж, сын, рефераты студентов нечитанные. А еще ремонт на даче! И все на мне! Но я еду! Я еду на конференцию! Я пишу пять колонок в месяц - их ждут! Я не могу подводить людей!
Бланк отвел глаза, он предпочел бы, чтоб Румянцева писала пореже.
- Работаем! А он - лежит на диване и водку пьет. Тут не то что рак, тут… - Румянцева не придумала ничего страшнее рака и завершила речь просто. - Тут и не такие вещи могут случиться.
- Что же бывает хуже рака? - тихо спросил Бланк.
- Хуже рака, - заметил Ройтман, - есть много вещей. Например, холокост хуже рака.
При чем тут холокост, этого никто не понял, но реплика в устах еврея Ройтмана прозвучала убедительно, и возразить было нечего. Ройтман обвел собравшихся выпуклыми семитскими глазами, потер синюю от бритья щеку.
- Холокост, - сказал он еще раз. - Когда убивают намеренно - по признаку расы, детей, женщин, стариков. Это - да. Пугает. А рак можно вылечить, если вовремя заметить, конечно. К врачам ходить надо, вот и все.
- Зубы вставить и то не собрался, - тихо сказал Бланк. - Он ведь даже к дантистам не ходил.
Ройтман покачал головой. Уж если человек зубов вставить не может, дело дрянь. В наш-то век - и без зубов.
- Любопытно, - сказал Панин, - остались у Татарникова близкие люди или всех оттолкнул?
Бланк хотел сказать, что он дружит с Татарниковым, но ему показалось это заявление неуместным. Дружба с Татарниковым - совсем не то, чем сегодня нужно хвастаться. Татарников игнорировал своих коллег - надо ли удивляться, что и коллеги не выказали сочувствия его недугу. Общество, отказываясь от человека, руководствуется не объективными причинами, но инстинктом. Что-то в воздухе меняется, может быть, запах у отщепенца меняется, и люди начинают сторониться этого человека. От Татарникова действительно пахло бедой. Вот Ройтман, синещекий Ройтман, говорит про Холокост, а в воздухе пахнет шашлыком. И почему так - невозможно объяснить.
- Он, кажется, с Бланком дружил, - сказал Ройтман. - Удивляюсь, о чем можно говорить с таким брюзгой! - и Ройтман улыбнулся. Почему-то он не спросил об этой дружбе у Бланка, просто бросил реплику в воздух, и в воздухе от его слов повеяло шашлыком.
Рассказывают, что иные животные в минуту опасности источают сильный запах, думал Бланк. Видимо, Ройтман, получая заряд оптимизма, выбрасывает в атмосферу шашлычный дух - это просто такая физиологическая особенность.
- Да, я слышала, они с Бланком дружили. - Румянцева сказала это поверх головы Бланка.
И опять Бланк промолчал. В последние дни Бланк заметил, что к нему самому отношение у людей изменилось, - видимо, узнали о том, что Сердюкова прочат на его место. Бланк почувствовал, как раздвинулся круг знакомых, словно каждый отступил на шаг. Ничего не поменялось, ему улыбались, с ним приветливо здоровались - но перестали задавать вопросы. Никто не спрашивал, что будет Бланк делать завтра, куда поедет летом. Знают, что у меня не будет завтрашнего дня, думал Бланк. И что же - добавить к проблемам дружбу с Татарниковым? И потом, сказал себе Бланк, кому какое дело до нашей дружбы?
- Есть такие судьбы, - сказал Рубцов, директор Института истории, - заранее определенные природой вещей.
- Сам себя приговорил, - сказала Румянцева, румяный философ. - Умирают не от болезни, умирают от безделья. Давно не читали мы трудов историка Татарникова. Нет у него трудов.
- А мы разве трудимся? - сказал свою любимую остроту доцент Панин, и все засмеялись.
Что касается Бориса Кузина, то он предпочел промолчать. Пожал плечами, отошел в сторону. В некоторых случаях даже не стоит ничего говорить - очевидные вещи понятны и так. Борис Кузин мог бы сказать многое, это знали все. Кому, как не Кузину, было предъявить счет Татарникову, горький счет. Помнили все, как тяжко обидел некогда Кузина историк Татарников, как ехидно он высмеял основной труд Кузина "Прорыв в цивилизацию". Разве прощают такое? Потому, как тяжело наморщил лоб Борис Кириллович, было понятно, что старая обида не забыта, однако Кузин промолчал - и все оценили его деликатность. Вот заболел идейный противник, понес заслуженное наказание. Другой бы, может быть, и позлорадствовал, потер бы руки, сказал бы: поделом! Борис же Кузин просто промолчал, пожал плечами. К чему слова?
- Какая трагедия! - сказала Лиля Гринберг, аспирантка кафедры философии.
Здесь Кузин решился на одно высказывание - ничего личного, просто соображение общего порядка.
- Трагедия, - заметил Кузин вполголоса, словно говоря сам с собой, - это когда гибнет личность. Личность - то есть деятельное, социально активное существо. Если же умирает человек, который личностью, в высоком значении этого слова, не является, то говорить о трагедии неуместно. Да, беда. Да, ужасно. Домашних, безусловно, жалко. Но при чем здесь трагедия?
- Смерть всегда трагедия, - робко сказала Лиля Гринберг. - Вот когда война - это же трагедия. А на войне всех подряд убивают, и личностей, и не личностей.
- Война не трагедия, - сказал Ройтман, - это историческая драма.
- Вот будет война - мы проверим, есть ли разница, - весело сказал Рубцов.
- Не следует шутить такими вещами, - заметила Румянцева, - войны в цивилизованном мире быть не может. Ну кто с кем сегодня будет воевать?
- А кто угодно, - весело сказал Рубцов, - зайдет экономика в тупик и будут воевать.
- Как ты себе это представляешь?
- Элементарно. Сначала экономический кризис, потом инфляция, потом безработица. Потом в Европу придет расизм - как обычно. Почему я, француз, сижу без копейки, если алжирец получает пособие? В Германии начнут громить турок, в Англии станут бить индусов. У нас азербайджанцев с рынков турнут. Потом вообще погонят инородцев. Потом начнется война. Так всегда бывает.
Ученым стало немного не по себе, даже обсуждать болезнь Татарникова они перестали. Тем более что Румянцева неожиданно припомнила, что в квартиру к Татарниковым ходит прислуга.
- Кто-то мне рассказывал. Да вот, кажется, Бланк рассказывал.
Бланк хотел сказать, что прислугу Татарниковы взяли ради приезда англичанина, жениха дочери. Хотел сказать, что платить прислуге нечем и Сергей Ильич попросил у него, у Бланка, заплатить хотя бы за месяц. Но подумал - и ничего не сказал. Его, впрочем, о подробностях не спросили.
- Ах, прислуга! На бедность жалуемся, копейки считаем! Прислуга у них, оказывается!
И - завершилась беседа о Татарникове. Важнее есть темы: война, например. Одно дело помереть от болезни - на то есть доктора, чтобы болезнь остановить, а другое дело - погибнуть на войне. Какая еще война! Это когда из пушек в людей стреляют, что ли? Слышать про такое даже не хотим. Нет войне - и точка!
- История учит, - сказал доцент Панин, - что войны случаются от неразрешимых противоречий. А сегодня противоречий нет. Если случился кризис, смогут найти выход. Встретились на Сардинии, коктейль выпили - и порядок.
- Кто встретился? - не поняла Румянцева, которую совсем недавно не позвали на конференцию на Сардинии. - Кто-то, может быть, и встретился, а кто-то и нет.
- Лидеры встретились. Group 20, - вставил Панин английскую фразу.
- Ах, большое Г!
- Последние дни читаю любопытную книгу, - сказал Лев Ройтман, поэт. - Книга посвящена фашизму. Написал некий Ханфштангль, секретарь Гитлера. Мне эта вещь любопытна по трем причинам…
- Лева, что за гадости вы читаете!
- Первая причина: мне как еврею крайне интересен генезис антисемитизма…
- Меня спроси, - рассмеялся Рубцов. - Больше нашего жиды получают, за что их любить?
- Вы шутите, а найдутся люди, которые скажут всерьез! - это Лиля Гринберг, ранимая душа, подала голос.
"Неужели потому, что я - еврей? - думал Бланк. - Неужели Губкин сменит меня на Сердюкова просто из-за того, что я - еврей? Защитник либеральных ценностей в России - может он быть евреем или все-таки нет? Впрочем, вот Ройтман - он еврей, но дела у него идут отлично".
- Вторая причина: интересуюсь, так сказать, интеллектуальным базисом фашизма…
- Три источника, три составные части германского фашизма, - пошутил Панин.
- И наконец, третья причина: поиск исторического оптимизма! Либерализм отстоял себя в битве с варварством - и можно не беспокоиться: войны больше не будет.
Ройтман стоял в густом облаке шашлычного запаха, Бланк подумал, что так пахнет не свиной, а бараний шашлык, такой румяный, с поджаристой корочкой шашлык, какой подают в дорогих узбекских ресторанах. И почему от интеллектуального еврея пахнет узбекской кухней?
- Как это - не будет войны? - спросила Лиля Гринберг. - Разве сейчас нет войны?
- Где это? Где?
Бланк смотрел на Лилю Гринберг, на ее взволнованное, чистое лицо, распахнутые глаза - прекрасная, беззащитная Лиля. Проклятая разница в возрасте. И что делать с Юлией, с женой что делать? А если работы не будет? Никто не спрашивает меня про завтрашний день. Потому что завтра Губкин меня уволит. Тогда что?
16
Звуки утра разбудили Татарникова. Сквозь больничное окно он слышал то же самое, что и в своей квартире, сквозь окно второго этажа. Дворник кричал по-татарски своей жене, а поскольку Сергей Ильич этого языка не знал, то можно было подумать, что и слова дворник кричит такие же точно, какие кричали дворники в их дворе. Вот такой же дворник-татарин и сделал ребенка домработнице Маше, думал Сергей Ильич. А потом дворник напился водки и помер. Грустно это? Или просто нормально? Шумели сухие деревья, и ветка билась о ветку с таким же точно стуком, как и под окном его дома. Каркали невидимые его глазу вороны, на том же самом вороньем языке, что и во дворе дома Сергея Ильича. Потом сразу вся воронья стая вдруг взмыла в небо, повисела напротив окна и ринулась прочь. Тяжкие облака стояли над городом, в них собирался дождь.
Татарников долго смотрел в больничное окно, больше смотреть ни на что не хотелось - тело его было закрыто до горла одеялом, и он был рад, что не видит самого себя. Он знал, что очень изменился, и боялся узнать это точнее.
Руки его сделались тонкие, и кожа повисла вдоль косточек, волосы стали тонкие и ломкие, и голос тоже стал тонкий и ломкий, нежный, как у ребенка. Словно природа много лет давала человеку свойства и приметы, делающие его взрослым: густые волосы, крепкие руки, грубый голос, - а потом все взяла обратно. И человек остался таким, каким появился на свет, - хрупким и испуганным.
Зашел сосед, врач-гинеколог Вова, принес свежие газеты, положил стопку газет Татарникову на ноги.
- Круто повернулось. Пурга! - отозвался Вова о содержании газет. - Почитай на досуге.
- Ничего, кроме досуга, не осталось. Высокий досуг. - Он не знал, знаком ли Вова с Аристотелем, понял ли Вова шутку. - Так что твоя теория, не работает? Выходит, есть кризис?
- Получается, что есть. - Вова-гинеколог с досадой стукнул ладонью по стопке газет - и кровать качнулась, и боль качнулась в животе Татарникова. - Всего они, конечно, не пишут, между строк читать надо. Я так думаю, не договорились. Решение приняли верное, а потом не договорились.