...
"…Я о своей участи нисколько не горюю, совершенно спокойно встречаю ее, так как давно знала и ожидала, что рано или поздно, а так будет. И право же, милая моя мамуля, она вовсе не такая мрачная. Я жила так, как подсказывали мне мои убеждения, поступать же против них я была не в состоянии. Поэтому со спокойной совестью ожидаю все, предстоящее мне. И единственно, что тяжелым гнетом лежит на мне, это твое горе, моя неоцененная, это одно меня терзает, и я не знаю, что бы я дала, чтобы облегчить его"…
Прокурор размышлял, взвешивал, соображал, заключал.
Главная виновность подсудимой Перовской не подлежит сомнению. Но в высшем круге знают о давнишней близости их семей. Кое-кто осторожно и тонко намекал на возможность высочайшего помилования для некоторой части обвиняемых: прокурор мог лавировать, сгущать или ослаблять краски…
И самому ему ясно: что бы там ни было, а ведь Софья Перовская для него, для всего состава суда – свой человек. Среди предков и родственников сколько у нее министров, губернаторов, градоначальников, генерал-адъютантов, членов Государственного Совета. Она принадлежит к лучшему цвету того сословия, которое представлено за этим подковообразным судейским столом под гигантским императорским портретом. Она сродни этим сословным представителям. Ведь граф Перовский был попечителем покойного наследника-цесаревича. Все прочие обвиняемые – из крестьян, рабочих, мещан, духовенства, одна она – дворянка. С этим никак нельзя не считаться. Суд ведь обязан щадить высшее сословие в стране.
И потом – казнить женщину! Ведь этого еще не бывало в России… Казнили Разиных, Пугачевых, Пестелей, Муравьевых, Каракозовых, Млодецких – но женщина еще ни разу не всходила у нас на эшафот. Как на это посмотрит Европа? Не раздадутся ли во всяких "Фигаро" и "Таймсах" новые окрики о дикой свирепости российского медведя?
Все это необходимо учесть. На суде развить атаку против прочих пяти – здесь именно сосредоточить несокрушимую силу ударов – и, может быть, обойти, облегчить, ослабить обвинение Перовской? Ведь можно маневрировать так, чтоб она как бы выпала из общей цепи аргументов, неожиданно отступила в тень, осталась на втором плане.
Да, все бы это было возможно и даже отчасти желательно – если бы только… быть уверенным в воле молодого царя. А что, если он требует смерти для всех шестерых обвиняемых? Не будет ли речь прокурора провалом, если он неуклонно и прямо не приведет к шести виселицам?
Никогда еще диалектика предстоящего обвинительного слова не растравляла такой мучительной проблемой логику, совесть и правосознание товарища прокурора Муравьева. Никогда еще накануне ответственнейшего выступления главное задание речи до такой степени не оставалось для него неразрешенным, лихорадочно бросая его мысль к полярным выводам – от милости и снисхождения к обвинению и казни. Нужно было спешно остановить этот размашистый маятник. До начала судебного заседания оставалось каких-нибудь шесть часов.
Чтоб освежить уставшую мысль, Муравьев поднялся и подошел к зеркалу. Как в студии Сары Бернар, в рабочем кабинете прокурора высилось гигантское трюмо, во весь рост отражавшее его сухопарую и гибкую фигуру. Здесь разучивались ответственные моменты судебных речей и запоминались жесты, позы и взгляды. На него глянуло из палисандровой рамы тяжелое, округлое лицо с плоским угрюмым лбом и широким хищным ртом, – голова тигра с мертвой хваткой железных челюстей. Боковые канделябры отбрасывали своими трехсвечниками яркие лучи на этот бледный и массивный облик с пронзительно испепеляющим взглядом сквозь татарскую прорезь век, нервно сжатых теперь предельным напряжением мысли, тщетно пытающейся разрешить задачу непреодолимой трудности.
* * *
В переполненном зале палаты, под доносящийся сквозь огромные окна гул толпы на Литейном, начал свою обвинительную речь Муравьев.
Он поднялся уверенно и прямо. С высоты быстрым взглядом окинул знакомую картину судебного зала. За выгнутым гигантским столом в орденах и цепях – сенаторы высокого присутствия. Слева на высокой скамье в деревянной ложе, словно в узкой раскрытой коробке, тесно сжавшись, сидят вряд шесть подсудимых. Вокруг обнаженные лезвия сабель и медные каски жандармов. Внизу, у подножья скамьи, белоснежные пластроны и черные плечи адвокатов. Под траурным балдахином в углу гигантский портрет Александра Второго. Сбоку сословные представители – в руках перчатки, цилиндры и каски с султанами. Рядом алтарь и пышная ряса священника. В центре зала обыкновенный будничный стол, уставленный вещественными доказательствами – свертками, банками, пачками. За перилами плотная масса чиновной публики.
Он чувствует непомерную трудность задачи: этот живой, изменчивый, многоликий и неуловимый сгусток мыслей и воль нужно теперь захватить и включить в один поток Цицеронова слова.
И вот с твердой решимостью, громким и воинствующим голосом, не приберегая сил и тона для дальнейших подъемов, угрожая с первых же слов и властно призывая к мести, обратился прокурор к членам особого присутствия:
– Господа сенаторы и сословные представители! Призванный быть на суде обвинителем величайшего из злодеяний, когда-либо совершившихся на русской земле, я чувствую себя совершенно подавленным скорбным величием лежащей на мне задачи.
Прокурор действительно необычайно бледен. Иссиня-черный бархатный воротник мундирного фрака выделяет бескровную белизну его тяжеловесной и широкой маски Чингисхана. Повелительный голос вибрирует лирическим волнением. С первых же слов обвинитель устанавливает характер предстоящей речи, он ищет "яркого и могучего слова", он хочет ударить по сердцам судей.
– Трудно, милостивые государи, быть юристом, слугою безличного и бесстрастного закона в такую роковую историческую минуту, когда и в себе самом и вокруг все содрогается от ужаса и негодования, когда при одном воспоминании о событии первого марта неудержимые слезы подступают к глазам и дрожат в голосе, когда все, что есть в стране верного своему долгу, громко вопиет об отмщении…
Словно стремясь сдержать обуревающее его волнение, прокурор переходит к изложению обстоятельств дела. Пафосом фактов он ошеломит сознание слушателей. Драматически и почти театрально рисует он картину взрывов на Екатерининском канале. Кое-где фантазирует, сгущает краски, восполняет воображением пробелы созидаемой легенды. Он даже сочиняет момент, когда "опечаленный повелитель русской земли" якобы "наклонился над истерзанным сыном народа".
Наступает момент для грозного и величественного жеста, тщательно разученного перед палисандровым трюмо прокурорского кабинета.
– …Когда миновали острые мгновения народного ужаса, первой мыслью России было: кто же виновник страшного дела? И я считаю себя счастливым, что на этот грозный вопрос моей родины могу смело ответить и суду и слушающим меня согражданам: вы хотите знать цареубийц? – вот они!
И размашистый жест трагического гнева словно мечет смертоносную молнию от прокурорского пульта к ложе подсудимых.
Властность движения обращает все взгляды в направлении, указанном прокурором. Весь огромный зал палаты, переполненный военными, чиновниками, судейскими, штатскими, женщинами, оборачивается, как один человек, и жадно смотрит за полированную ограду скамьи подсудимых: там, спокойно и молчаливо, вытянуты в ряд шесть голов – вихрастый юноша Рысаков, спокойный и благообразный Михайлов, остробородый Кибальчич, с головой молодого ученого, крохотная Геся Гельфман и мужественный красавец Желябов, напоминающий античного мудреца или русского витязя – не то Платон, не то Микула Селянинович; посреди – белокурая женщина с детским овалом лица, ясными глазами и властной линией у губ – Софья Перовская. Все шестеро уже охвачены неумолимым кольцом смерти. Несколько сот человек, уверенных в своей жизни и будущности (не для них же эшафот и казематы!), молча взирают на шестерых обреченных. Неумолимая черта отделяет страшным неравенством самодовольную и полноправную толпу судебного зала от маленькой горсточки безнадежных смертников, тесно сжавшихся за перилами узкого деревянного ящика. Торжественный трибунал чем-то напоминает бойню.
Между тем Муравьев от вступления и наррации переходит к аргументации обвинения – анализу улик и характеристике виновников. С рассчитанным эмоциональным подъемом он приступает к психологическому портретированию преступников.
– …Из кровавого тумана, застилающего печальную святыню Екатерининского канала, выступают перед нами мрачные облики цареубийц…
По залу внезапно проносится неудержимый раскат веселого хохота. Все повертывают головы к скамье подсудимых. Сидящий с краю красавец с длинными волосами и окладистой бородой заразительно хохочет в лицо прокурору, откинувшись на спинку высокой и узкой ложи обвиняемых. Всем своим видом он словно опровергал казенную формулу о своем "мрачном облике" заговорщика.
Муравьев на мгновение застывает. Нарастающий пафос обвинения сорван непредвиденной дерзостью. Это момент, когда знаменитые ораторы находят убийственную реплику и произносят историческую фразу. И заполняя неприятную паузу незначащими вставками: "Меня останавливает на минуту смех Желябова", "Я решаюсь еще раз подвергнуть общую печаль его глумлению", – Муравьев напряженно ищет сокрушительной ответной формулы для мгновенного посрамления противника. И вот прорезает сознание сокрушительная антитеза. Оратор напряженно выдвигается вперед и решительно срезает безразличное наполнение речи негодующим возгласом:
– Ведь когда люди плачут, Желябовы смеются!
За полуциркульным столом легкий ропот одобрения. Сенаторы в цепях и орденах оценили историческую реплику прокурора.
Сплошным потоком низвергается и льется возмущенная речь государственного обвинителя. Сменяются карты-конспекты на прокурорском столике. Разобраны, обрисованы, разоблачены, осуждены и уничтожены "апатичный, безвольный, растерянный Рысаков", "революционный честолюбец и театральный агитатор Желябов, весь задрапированный в свою конспиративную тогу"… Из-под кипы листов выступает шестая карта.
Еще за несколько часов перед тем не заполненная записями, теперь она сплошь насыщена конспективными заметками, подчеркнутыми тезисами и многозначными цифрами уголовных статей.
(Рано утром Муравьев был вызван к министру юстиции Набокову: точно узнал волю царя о всех шестерых подсудимых. Сомнения отпали, колебания устранены, все выводы отчетливы и резки.)
Перед каждым абзацем речи, переходя к новому обвиняемому, прокурор мечет сквозь свои монгольские веки угрожающий взгляд на скамью подсудимых. Словно пригвождает глазами очередного преступника к позорному столбу государственного осуждения.
Только что он пронизывал взглядом скуластое лицо Рысакова, густо покрытое сине-багровыми пятнами глубочайшего потрясения. Это был самый одинокий человек в судебном зале и, может быть, во всем мире: судьи безжалостно влекли этого первого метальщика на виселицу, товарищи возмущенно отшатнулись от погубившего их предателя. Софья Перовская не протягивала ему руки. И сквозь глубокий ужас своей обреченности и отверженности он, казалось, жадно ловил последние клочки надежды спасти свою молодую и сильную жизнь, безнадежно и безвозвратно от него ускользавшую.
И вот – шестая карта. Мгновенно и грозно оглядывает прокурор через зал молодую белокурую женщину с чертами ребенка и строгими глазами. Двадцать лет назад Николинька Муравьев впервые увидел этот прозрачный взгляд сквозь изгородь губернаторского сада. С холодным мужеством он в последний раз глядит теперь в эти серые зрачки, обреченные угаснуть через сорок или шестьдесят часов по его настоянию и требованию.
– Рядом с Желябовым, – раздается неумолимо разящий голос обвинителя, – соединенная с ним прямыми и крепкими узами, стоит Перовская – как и он, зачинщица и главная виновница злодеяния…
Муравьев не смотрит в публику. Но он чувствует на себе молящий взгляд старой женщины с восточными глазами, уводящими его в ласковое марево детства. Отгоняя рой возникающих воспоминаний, он продолжает неумолимую линию обвинительного слова:
– Происхождения она дворянского, родом из хорошей семьи, дочь родителей, занимавших в обществе почетное место, женщина, имевшая полную возможность получить прекрасное образование…
Голос модулирует на сдержанных, почти сочувственных нотах. Следует беглое изложение революционного прошлого Перовской, участие в покушении 1880 года: ей была предоставлена почетная в революционном смысле роль наблюдать за приближением императорского поезда и дать сигнал, по которому должна была сомкнуться убийственная цепь гальванической батареи. Еще ответственнее ее роль 1 марта: перед тем как выходить на злодеяние, нужно было сообщить участникам в точности время, место и способ действия, нужно было нарисовать план, нужно было расставить бойцов, и это последнее дело приняла на себя Перовская.
Волна ораторского прибоя невероятно вздымается. Страстная амплификация нарастает, железные челюсти крупного хищника широко размыкаются, словно готовясь перегрызть горло примятой жертве.
– Мы можем представить, что этот заговор употребляет средства самые жестокие, самые возмутительные, мы можем представить себе, что женщина участвует в этом заговоре. Но чтобы женщина становилась во главе заговора, чтобы она принимала на себя распоряжение всеми подробностями убийства, чтобы она с циническим хладнокровием расставляла метальщиков, чертила план и показывала, где им становиться, чтобы женщина, сделавшись душой заговора, бежала смотреть на его последствие, становилась в нескольких шагах от места злодеяния и любовалась делом рук своих, – такую роль женщины обыкновенное нравственное чувство отказывается понимать…
Отвращение и ненависть рвутся из каждого слова и словно влекут на позорную колесницу, на плаху, выдают обреченную жертву палачу. Последнее клеймо позора на эшафотное мясо! И вот – заключительные выводы. Уже без пафоса и страстности, размеренно и словно ударяя, как молотом, каждым словом по сознанию своих слушателей, ритмически покачивая в такт периодам своей грозной головой бульдога, Муравьев подводит итоги обвинению:
– На основании всей совокупности данных судебного следствия, на основании приведенных мною доказательств виновности подсудимых, я имею честь предложить вам произнести о них безусловно обвинительный приговор. Безнадежно суровы и тяжки последствия, определяющие ту высшую кару, которая отнимает у преступника самое дорогое из человеческих благ – жизнь, но она законна, необходима, она должна поразить преступников цареубийства.
Среди глубокой тишины завороженного зала опустился в кресла прокурор особого присутствия.
Сенаторы и сословные представители восхищены смертоносным патриотизмом обвинительной речи. В чиновной публике ропот восторга. Муравьевская школа патетического красноречия и политической пропаганды отстояла себя. Судьи полностью подтверждают надежду прокурора на "грозный смысл их согласия с выводами обвинения". Великое испытание выдержано с исключительным блеском: министр юстиции и генерал-прокурор Набоков уже имеет верного преемника.
Крыльев! Крыльев!
…И направит человек свой первый полет на хребте гигантского лебедя, наполняя вселенную изумлением и славой.
Леонардо да Винчи
В ночь на 30-е марта присяжный поверенный Герард, назначенный особым присутствием сената в защитники Кибальчича, спешно прибыл в дом предварительного заключения на Шпалерной, где содержались подсудимые.
Лишь за несколько часов перед тем была объявлена резолюция Сената, присуждавшая всех обвиняемых к смертной казни через повешение. До полуночи длилось совещание адвокатов, лихорадочно искавших путей для спасения своих подзащитных. Немногими часами исчислялись последние сроки обжалования приговора. Малейшее промедление могло стоить жизни шестерым осужденным.
Комендант проводил адвоката в камеру заключенного.
Кибальчич в буром халате сидел за чадной тюремной плошкой над листом бумаги с чертежами и вычислениями. Несмотря на шум и движение, он продолжал высчитывать, набрасывая эскизы и записывая выводы. Начальство и стража оставили их вдвоем.
– Еще не все потеряно, – сказал адвокат, торопливо сбрасывая на скамью свою медвежью шубу и привычным жестом выправляя из-под фрачного рукава манжету с щегольской запонкой. – Будьте только моим союзником и не отказывайтесь от необходимых шагов. Нужно действовать и притом быстро, без колебаний, без малейшей рефлексии. В нашем распоряжении всего только сутки для кассации.
Герард находился в состоянии того особого возбуждения, какое вызывает обычно в адвокате смертный приговор, вынесенный его подзащитному. Это был первый случай в практике знаменитого криминалиста. Участник громких процессов – фон Зона, нечаевцев, "польского дела", он еще ни разу не слышал для своих клиентов приговора "повешения" или "расстреляния". Весь проникнутый теперь сознанием возложенной на него огромной ответственности, петербургский юрист остро ощущал необходимость бороться и действовать, чтоб навсегда отвести от себя возможные укоры в проигрыше по недосмотру человеческой жизни. Ораторский турнир защитников уже сменился труднейшим состязанием в искусстве вырвать обреченную жертву из рук палача. В этом последнем акте политической защиты высшие соображения гуманитарной этики неотделимо переплетались с обычной профессиональной спортивностью в погоне за крупным успехом, надолго утверждающим приоритет счастливого имени в сословьи и публике.
– Коллеги мои уже предприняли ряд весьма важных шагов. Герке представляет Муравьеву от имени Геси Гельфман заявление о ее беременности – это должно приостановить казнь. О Софье Перовской, как о дворянке, приговор до обращения его в исполнение будет представлен через министра юстиции на усмотрение государя. Унковский и Хартулари уже подали на высочайшее имя ходатайства Рысакова и Михайлова о помиловании. Шансы на успех огромны: молодость обоих, неопытность, прежняя безупречность поведения, наконец, всеподчиняющее влияние Желябова.
– Хорошо, что ко мне неприложим этот аргумент, – довольно равнодушно заметил заключенный, как бы заранее отводя от себя возможность аналогичной защиты.
– Я все же считаю необходимым действовать в том же направлении и от вашего имени. Прокуратура и жандармы относятся к вам сдержанно, без всякого раздражения и озлобления; вы ученый, философ, теоретик, не агитатор, не метальщик, не убийца, и это действует на них примирительно. Подавать кассационную жалобу бесполезно, но необходимо сейчас же составить прошение на высочайшее имя о помиловании. Садитесь и пишите, я сегодня же ночью передам его.
– Неужели же вы хоть на миг допускаете, что нас помилуют?
Герард понизил голос, но как бы подчеркнул интонациями и мимикой особую важность сообщаемого:
– Создается, представьте, целое общественное течение в вашу пользу. Вчера в зале кредитного общества один молодой профессор публично требовал для всех судимых помилования. Весь город сегодня только об этом и говорит… В заключение лекции он выпрямился и возгласил: "Царь может и должен простить шестерых безоружных… Не то мы отстранимся, отречемся от него"… И представьте, тысячная толпа, наша петербургская, холодная, осторожная, эгоистичная толпа вынесла его на руках с криками: "Амнистия! Помилование!.."