Сам Герард, с лощеным своим обликом столичного адвоката, был, видимо, взволнован этой стоустою молвою Петербурга о наэлектризованной массе людей, заливающей накануне казни ночные улицы города с требованием пощады шести молодых жизней. Присяжный поверенный не был лишен артистического нерва, и драмы жизни вызывали невольное вибрирование его художественной натуры. Друг по правоведению поэта Апухтина и композитора Чайковского, он слыл виртуозом декламации. И теперь излагал он событие с тонкими модуляциями голоса, проникновенно и как-то интимно-театрально.
Но Кибальчич скептически пожал плечами.
– Это приведет только к новым арестам и к новым триумфам Муравьева…
– Однако этот самый Муравьев не без почтительности отозвался в своей речи о вашем лекторском таланте и знаниях. Это огромный шанс для нас.
Химик "Народной воли" слегка усмехнулся:
– Ну уж если Муравьев признал меня вразумительным лектором, вы не откажетесь, я надеюсь, прослушать мой последний доклад?
Он протянул Герарду прошнурованную тетрадь, раскрытую на странице с чертежами и цифрами.
– Это о новом изобретенном мною летательном снаряде. На листе были вычерчены заштрихованные окружности, соединенные прерывистыми линиями пунктиров и обозначенные крупными латинскими литерами и римскими цифрами. Стрелки указывали направление небесных кораблей по этой схеме межпланетного полета.
Герард еле взглянул на тетрадь.
– Прежде всего нужно сохранить вам жизнь. Это первый мой долг как вашего защитника.
– Это как раз второстепенно, – невозмутимо возразил арестованный. – Но для человечества бесконечно важно получить мой проект воздушного аппарата. Он откроет новую эру в отношениях живых существ. Он уничтожит пространство и соединит планеты.
– Но ведь завтра приговор будет объявлен в окончательной форме, а послезавтра в пять часов пополудни истечет срок для обжалования. Нужно спасать себя, – поймите вы меня.
– Нужно спасать мысль. Нужно сообщить людям тайну преодоления законов притяжения. Открыть им секрет летающей машины тяжелее воздуха. Дать им возможность заселить своим потомством весь Млечный путь. Вы скажете – фантазия? А я укажу вам на эту железную вязь литер и цифр, неумолимо ведущую к завоеванию пространства и времени. Вот это короткое уравнение промчит человечество сквозь синь ледяных пустынь к неимоверному блеску Арктура и Веги. Этой нерасторжимой формулой я научу людей высшему счастью – переноситься из одной Солнечной систему в другую. Вы не верите? Ознакомьтесь с этим докладом, вы согласитесь со мною.
"А ведь прав Муравьев, – думал Герард, – в нем несомненно гибнет отличный лектор"…
Но, не беря рукописи Кибальчича, он извлек из портфеля тяжелую папку с бумагами.
– Вот документ поважнее для вас в данную минуту, – строго произнес он, разыскав нужный листок: – "За принадлежность к означенному выше тайному обществу и за злоумышленное соучастье в посягательствах на священную особу государя императора… особое присутствие правительствующего Сената определяет… (он пропустил несколько строк) сына священника Николая Ивановича Кибальчича, двадцати семи лет… лишить всех прав состояния и подвергнуть смертной казни через повешение". Я не скрываю от вас: есть еще время бороться, но промедление здесь воистину смерти подобно.
Кибальчич слегка пожал плечами:
– Ну не все ли равно, скажите, что виселица, что каторга? Нет уж, лучше просмотрите эту рукопись. Как это там у вас говорят: не отказывают в последней просьбе, что ли?
Герард, уступая, неохотно взял тетрадь. "Находясь в заключении, за несколько дней до моей смерти, – прочел он первые строки, – я пишу этот проект.
Я верю в осуществимость моей идеи, и эта вера поддерживает меня в моем ужасном положении".
Защитник читал под нервирующий аккомпанемент своих неотвязных процессуальных соображений: сегодня оглашена резолюция, завтра приговор будет объявлен в окончательной форме, тридцать первого истекает кассационный срок; первого апреля – его могут повесить. Ему остается жить два дня и три ночи…
...
"…Если же моя идея, после тщательного обсуждения учеными специалистами, будет признана исполнимой, то я буду счастлив тем, что окажу громадную услугу родине и человечеству. Я спокойно тогда встречу смерть, зная, что моя идея не погибнет вместе со мной, а будет существовать среди человечества, для которого я готов был пожертвовать своей жизнью. Поэтому я умоляю тех ученых, которые будут рассматривать мой проект, отнестись к нему как можно серьезнее и дать мне на него ответ как можно скорее"…
Герард с удивлением взглянул на своего подзащитного: за несколько дней до казни этот человек был поглощен своим научным открытием и мечтал об ученом диспуте с инженерами, астрономами и пиротехниками.
– Вам трудно читать мой почерк? – поинтересовался Кибальчич. – Оставьте, я лучше объясню вам. Тайну воздухоплавания разрешит двигатель. Но какой? Пар непригоден: процент тепловой энергии ничтожен. Паровая машина тяжела. Электродвигатель требует опять-таки паровой машины. Мускульная сила человека неприложима: нельзя смастерить воздушную машину по типу птицы. Леонардо ошибался. Вы понимаете меня?
Несмотря на грозную неотложность судопроизводственных ходов и предельное напряжение нервов, Герард невольно был тронут этой непоколебимой верностью осужденного своим научным гипотезам.
– Я совершенно понимаю вас, – произнес он ласково. – Но в таком случае, какая же сила применима к воздухоплаванию? – спросил он с живым любопытством, стараясь, быть может, в последний раз порадовать приговоренного.
– Этого никто не знает, кроме меня. Но я скажу вам. Это – медленно горящие взрывчатые вещества.
Изобретатель развернул лист с чертежом.
– Это чрезвычайно просто. Взгляните: цилиндр, прикрепленный к платформе. Все. И с помощью этого снаряда вы можете отделиться от Земли. Перенестись на Сириус, Венеру, Марс, Луну. Нет больше пространства!
– Допустим. Но как же приводится в действие этот аппарат?
– Взрывчатые вещества при горении образуют газы огромной энергии: фунт пороху взрывает глыбу в сорок пудов. Нужно только замедлить и продлить мгновенную силу взрыва – и задача полета разрешена.
– И вы открыли способ регулировать действие взрыва?
– Вот он. Видите эту свечу, установленную по оси цилиндра? Это порох, спрессованный под большим давлением. Он медленно сгорает. Горячие газы наполняют цилиндр и давят на его верхнее дно. Если это давление превосходит вес платформы и воздухоплавателя, прибор поднимется вверх. И тогда он несется стремительно и неудержимо, достигая вскоре космических скоростей. Вы соображаете, к чему это приведет нас? Тысячелетние бредни человечества о перелете в другие миры на конях, на крыльях гигантских кондоров, на колесницах, даже на хвосте кометы – осуществятся теперь с помощью этого простого цилиндра.
Он быстро обвел тупым концом карандаша контуры своего рисунка.
– Только облечь эту полую свечку непроницаемым узким футляром из тугоплавких металлов – и бескрылая птица пронесет человечество через бездны заатмосферных пустынь.
Сурово и пристально всматриваясь в чертеж, Герард с трудом вникал в смысл вычерченных гипербол и парабол. Сквозь эллипсы и стрелы теорем ему навязчиво мерещились неумолимые прямоугольники виселиц и напряженная линия веревки, охватывающей это молодое, поросшее черной бородкой горло, еле прикрытое теперь воротом арестантского халата. Он отложил в сторону тетрадь.
– Ну, а теперь позвольте все же напомнить вам, что если мы не будем действовать сейчас же со всей энергией, приговор войдет в законную силу… Через пятнадцать часов он будет объявлен в окончательной форме.
– Он не сможет поколебать незыблемой верности этих вычислений.
И бывший студент института путей сообщения, приговоренный к смерти за цареубийство, любовно наклонился к своим концентрическим кругам и пунктирным овалам. В профиле его было нечто твердое и четкое, как в контурах его чертежей и знаках его уравнений.
Спор становился безнадежным. Изощренный судебный диалектик пустил в ход последний довод:
– Но послушайте, Кибальчич, приходилось же вам обращаться от ваших надзвездных сфер к земле, к борьбе, к текущей политике… Почему же теперь вы не хотите видеть страшнейшей из реальностей?
– Потому что она не страшна. Математика избавляет от страха смерти. Более того – она обращает на служение людям. Вот почему я изобрел корабль-ракету и стал техником социально-революционной партии. В этом нет противоречия, – напротив, стремясь завоевать миры, нельзя забывать о бедствиях своей планеты. Принося в дар человечеству все солнца Вселенной, нужно прежде всего стремиться избавить его от угнетения и приниженности. Пусть выпрямится. Выше голову! Больше воздуху в грудную клетку… И затем – крыльев! крыльев! Для завоевания космоса, для овладения Солнечной системой…
Металлические глаза Кибальчича, казалось, вбирали в себя излучения миров, в орбитах которых витала его мысль.
– Вот почему я создал воздушное судно для перелета через бильоны верст и одновременно изобрел разрывные бомбы абсолютной и неотразимой безошибочности. Я избавил мою родину от лицемернейшего из деспотов и оставляю в дар человечеству разоблаченную мною тайну завоевания космоса. Стоит ли, скажите, жалеть о двух-трех десятилетиях своей жизни?
На этот раз Герард слушал внимательно.
– Но если есть возможность спасти себя, преступно, согласитесь, пренебрегать этим. Ведь перед вами, быть может, еще сорок-пятьдесят лет, ведь это целая вечность.
– Для перелета в системы других звезд потребны тысячелетия…
– Ваши логарифмы съедят вас. Бросьте вы их на два дня. Умоляю вас, сегодня же ночью пишите письмо на высочайшее имя.
Он набросил на плечи свою тяжелую шубу и накрылся меховой шапкой. Прежде чем выйти, он долго и крепко жал руку Кибальчича, словно стремясь влить в него свою волю. Еще два-три дня и – чудовищный Фролов накинет на это умное лицо с горящими глазами непроницаемый капюшон…
– Послушайте, Кибальчич, я верю, что мне удастся спасти вас. Но я хотел бы иметь союзников, чтоб сломить ваше упорство. Я еще не видел никого из ваших родных – назовите мне их, кто из них здесь, в Петербурге? Я хотел бы повидать их.
– У меня нет родных.
– Но, может быть, невеста, подруга?
– Никого.
Кибальчич задумался: мать, сестра, любовница? Промелькнуло в памяти смутно и мимолетно ощущение тепла и безмятежного блаженства где-то в кроловецких рощах на тучном черноземе Черниговщины. Вспомнились беспечные и резвые содружества буйных школяров под шелестящими тополями семинарского сада. И эти людные молодые кружки, где чернобровые девчата отважно готовились к свержению петербургского правительства под хоровые раскаты гайдамацкой песни: "Гой, не дивуйтесь, добрые люди, що на Украине повстанье…"
Он положил свои руки на плечи адвокату и долго смотрел ему в глаза. Оба чувствовали, что, при всем различии их прошлого, их судьбы, их жизненного дела, они теперь чем-то неощутимо сближались – адвокат в белом галстуке и смертник в арестантском халате. Правовед и секретарь Сената, ставший знаменитым криминалистом, и этот черниговский попович, строитель первого небесного корабля, артиллерист революции и моряк Вселенной, оба стояли перед лицом смерти, невидимо присутствовавшей при их тюремной беседе. Как бы ни были различны сроки их вступления в неумолимый круг уничтожения – два дня или два десятилетия – не все ли это равно перед вихрем эпох в ледяных межпланетных пустынях? И это почувствовали оба, долго глядя друг другу в глаза в тесной полутемной и душной каморке, куда был заключен на оставшиеся часы жизни этот завоеватель звездных пространств, мысливший мирами и овладевший бесконечностью.
Кибальчич медленно опустил руки.
– Сохраните проект мой и, когда настанет время, доведите его до сведения людей. Желаю вам дожить до первого полета на моей птице!
Он как-то по-юному улыбнулся своему защитнику. И на мгновенье этот математик и мятежник, этот укротитель комет и виртуоз нитроглицериновых препаратов показался Герарду беспечным мальчиком, утомившимся от беготни по рощам и почти бессознательно ждущим притока бодрости от чьей-то мимолетной ласки.
Но это длилось всего секунду. Брякнули ружья часовых. Комендант появился в дверях. И когда Герард в последний раз оглянулся при выходе, человек в буром халате уже склонял, хмуря брови, свой твердый профиль к хрупкому рисунку, которым повелительно был прочерчен путь из грязи и крови планеты Земли в алмазные лучи и ледяные просторы эфирного океана.
Великий инквизитор
Ваш Великий Инквизитор произвел на меня сильнее впечатление – мало что я читал столь сильное.
К. Победоносцев.
Письмо к Ф. М. Достоевскому
В ту же ночь обер-прокурор Святейшего Синода, замуровавшись в своем кабинете, среди гражданских кодексов и святоотеческих творений, тщательно выписывал спешное и страстное послание.
...
"Ваше императорское величество!
Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить вашему величеству извращенные мысли и убедить вас к помилованию преступников".
Он задерживает на мгновение перо, ищет ошеломляющего аргумента и отсутствующим взглядом озирает кабинет.
Вокруг полумрак. С легким стрекотанием мерцают в углу неугасимые лампады. Золотятся ризы святителей и тиснения переплетов на увесистых фолиантах профессорской библиотеки. Богатейшая коллекция чужеземных и отечественных кодексов, тщательно собранных знаменитым правоведом у лейпцигских и лондонских букинистов, блещет тонкими литерами и римскими цифрами корешков на темном дереве массивных полок. Под сафьяном и пергаментом крепких крышек сосредоточено все, что выработано за пять тысячелетий изворотливой мыслью законников о цепком удержании собственности и страшных карах за нарушение установленных запретов. Он любил изощренную казуистику этих древних диалектиков, вместе с законченной отчетливостью и блеском их непогрешимых латинских формулировок. Сам он, словесник и ритор, был также в статьях и речах "элегантиссимус", как тот изящный и пышный средневековый истолкователь Пандектов, что получил для потомства навеки этот женственный предикат, достойный венчать изнеженных Меценатов или Петрониев…
Наряднейший! Да, речью блистающей, стройной, изысканной и до краев напоенной тонкой отравой несокрушимых софизмов любил облекать он свои аргументы в Сенате, считая, что именно так должны сгущаться в параграфах сводов беспощадные санкции злодейств против власти верховной. В неумолимые, четкие и твердые изречения надлежит облачать высочайший государственный гнев, некогда низвергавшийся на главы преступников страшными карами аркебузирования, колесования, сожжения, четвертования, рвания клещами или заливания горла расплавленным свинцом. Все эти членовредительства, пытки, расправы и смертоубийства заключены теперь в бесстрастные распоряжения декретов, статутов, артикулов и уложений, вытянутых многотомными шеренгами на дубовых полках придворного педагога.
А рядом, в углу у окна, раскинулся целый костер хрустальных светилен под кипарисовым деревом, эмалью, финифтью и золотом древних икон. Из келий, часовен и пустынь, с Афона и Крита, стеклись сюда, в кабинет петербургского богослова, эти трехстворчатые деисусы, волхвы и архистратиги в панцире риз и броне драгоценностей, залитые бенгальскими отсветами многокрасочных лампад.
Здесь, среди блеска, лучей и мерцаний, в самом углу чернело огромное изображение Спаса Нерукотворного, выписанного искуснейшими кистями новгородских изографов.
Недавно лишь, сидя здесь между письменным столом и древним портретом чудотворца, покойный ныне Достоевский читал ему по корректуре "Русского Вестника" гневный монолог девяностолетнего инквизитора к основателю проповедуемого им учения. Слабым голосом, сквозь дым крепкой папиросы, покашливая и напрягая свои хрупкие голосовые связки, знаменитый мастер психологического романа с тончайшим искусством трагического актера вычитывал эту ошеломляющую обвинительную речь железного властителя к вечному мечтателю и утописту. И с проницательной экспрессией, прожигающим шепотом, словно вливая все свое существо в эту огненную инвективу, отчетисто произносил слабогрудый писатель неслыханные обвинения грозного и премудрого владыки.
...
"Завтра же это послушное стадо по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать"…
Казалось, самый надорванный голос чтеца присуждал к смерти. Словно аудитор с плахи Семеновского плаца прочитывал приговоренным царскую конфирмацию: "Ибо если был, кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi".
Слушатель был смущен этой потрясающей страницей.
– Сильно! Сильно! – повторял он бесцветными губами (щурил глаза сквозь очки, словно пристально всматривался в ускользающую мысль), – но знаете ли, Федор Михайлович, тут допущена у вас какая-то ошибка.
– Это новая формация русского атеизма, – раздался в ответ жаркий шепот утомившегося чтеца, – ведь философское опровержение провидения всеми нынешними уже оставлено, зато отрицается смысл мира, тысячелетние сокровища всемирной истории – государство и церковь.
Внезапный зловещий огонек вспыхнул за тонкими стеклами Победоносцева.
– А ведь знаете, многое тут у вас отдает богохульством, – не без коварства и тайны, но с грозной какой-то догадкой произнес он, жадно всматриваясь в глаза своего гостя. И огромные хрящеватые уши вспыхнули от затаенного гнева.
– А помните ли, Константин Петрович, о ком Каиафа первосвященник, разодрав одежды свои, сказал: он богохульствует?
– В осанне вашей давно уже чую кощунство, – продолжал подозревать и грозить сенатор.
– Дайте время… – закашлялся глухо и тряско писатель. – Будет у меня и опровержение богохульства… в июньской книжке… прочтете…
Но опровержения так и не последовало. Тщетно придворный богослов просматривал за утренним завтраком, меж двумя заседаниями или в придворной карете, новые выпуски московского обозрения. Богохульство оставалось неопровергнутым. И ничего сильнее этого разгрома Евангелия покойнику уже не довелось сказать. Так и ушел внезапным и быстрым горловым кровотечением – и не в вере ушел, в колебании. Почему же теперь такой страшной правдой дышит его тогдашняя мысль?
Он продолжал, заглушая тревогу, писать императору: