Но судьба сжалилась. Все едут, все до единого, сказал Л. Н. Вайс, и Боря Катц воспрял. Полновесный остаток недели он готовился к решающему свиданью на природе, к поздней совхозной битве за сердце профессорской дочери, чем нимало затруднял отправление естественных надобностей своему товарищу по комнате Роману Подцепе. Все вечера Боря стирал, занимая совмещенный санузел их общей с Подцепой комнаты своим бельем и телом, и только нетерпеливым стуком можно было выманить Катца из хлорно-содового рая. Исключением стало лишь воскресенье, последний день многотрудных сборов. Его Борек провел не в сладком заточении, среди канализационных труб, а на виду у Ромки. В комнате у гладильной доски. Боря готовился к картошке, как кремлевский курсант к своему первому выходу под козырек мавзолея. Очень тщательно. И все его мысли были о круглом и прекрасном, и лишь один только раз он подумал об остроносом, не об Олечке, а о зимних сапогах. О совмещении приятного с полезным. Две недели на совхозных харчах, на полном гособеспечении, обещали, помимо радости общения, еще и счастье накопления. Два внеплановых червонца, как минимум, могли быть вплетены в лавровый венок его победы над своевольной дочерью профессора. Все складывалось как нельзя лучше. И птицы пели за окном. Даже вороны.
В понедельник Боря явился самым первым к месту подачи институтского автобуса. Весь в струнку отутюженный. Он очень удачно занял место у самой передней двери, ловко прикрыв и занятым в общаге у соседей рюкзаком, и собственным крахмальным боком уютное гнездышко возле окна. Для Олечки. Только для нее.
Но дочь профессора по обыкновению опаздывала. За Бориной спиной уже расположились все. Доронин, Зверев, Росляков. В полном составе лаборатория перспективных источников энергии вперемежку с посланцами других отправленных на позднюю совхозную путину подразделений ИПУ им. Б. Б. Подпрыгина, полный ЛиАЗ, а Олечки все не было.
Боря вглядывался в заросли кленов, скрывавших асфальтовую дорожку, бежавшую вдоль бетонных плит забора от главного корпуса ИПУ к поселку ВИГА, но ничего стремительно летящее не оживляло увядание природы, лишь стайка вялых воробьев да флегматичная в утренний беззвездный час сторожевая псина.
"Неужели как-то отмазалась, в последнюю минуту увильнула?" – в полном отчаянии подумал Боря, когда двери перед его носом сдвинулись и автобус начал осторожно, задом выруливать со стоянки.
– Бежит, – кто-то весело воскликнул за Бориной спиной.
– Бежит, – радостно подтвердил другой нахальный голос. – Товарищ водитель, остановите, пожалуйста, клиента потеряли.
Большая машина на мгновение дернулась, узкая пасть задней двери разъехалась, и Олечка Прохорова, почему-то выпорхнувшая не из-под дальних разноцветных листьев, как того ожидал Катц, а прямо из парадной арки главного корпуса, быстро вскочила на подножку и шумно втянулась в уже вовсю разивший людскою бодрой массою салон.
Но тот маневр с освобождением заветного местечка у окна, который триста раз прорепетировал в уме Борек, выполнил вовсе не он, а ловкий пшют Сережа Зверев. Просто ближе оказался к задней двери. Напрасно Катц в отчаянии взмахнул ладошкой, даже привстал. Не глянув на него, Олечка юркнула в открывшуюся щелку, плюхнулась на кожзаменитель и рассмеялась. И Зверев рассмеялся, и повернувшийся к этим двоим Доронин. Двигатель зарычал, и Боря не услышал того, что следом, сверкая мелкими, блестящими зубами, сказала Олечка. Наверное, какую-нибудь чудовищную, нечеловеческую гадость.
И следом еще какую-нибудь. А потом еще.
Но он все видел, Боря Катц. Все. Широкое, лишь одним невезучим Борей занятое сиденье позволяло так развернуться, так вытянуться, спиной прижавшись к ледышке окна, что открывалась вся боковая полусфера. Весь ряд сидений на противоположной, водительской линии оказывался точно на ладони перед стрелком-радистом Борей, при том что со стороны могло казаться, будто сам он, счастливый обладатель целого топчана, в покойном рассеянии созерцает белый потолок ЛиАЗа. Но Боря не был спокоен и уж тем более рассеян. Он все видел. Все. И сердце его белкой носилось в тесном, несчастьем сплюснутом и сжатом колесе грудной клетки.
Вот Зверев, щелкая по козырьку Олечкиной бейсболки, раз за разом роняет шапчонку девушке на нос. Вот Олечка в отместку уже сама натягивает ему эту кастрюльку с козырьком по самые глаза. А вот Росляков суется сзади и что-то начинает шептать Олечке на ухо, положив челюсть с курляндской ямочкой внизу прямо на круглое плечико соседки. И она смеется и что-то говорит в ответ, слегка поворачиваясь и чуть ли не тыкаясь губами в крылышко росляковского шнобеля. И все едят, не останавливаясь жрут ранетки, которых у Рослякова оказался целый пакет. И ржут, и прикасаются друг к другу. И даже единственный женатый во всей этой компашке человек, Доронин, Евгений Петрович, и тот не обделил вниманием профессорскую дочь. Улучив момент, извлек из своего дорожного мешка книгу в серой газетной обложке и передал, обернувшись, в центр вселенной, Олечке Прохоровой.
От горя и обиды Боре захотелось выйти из автобуса немедленно. Но наблюдательный пункт с таким обзором дается человеку не каждый день, и Боря остался. Как выяснилось, лишь для того, чтобы море унижения слилось с океаном презрения. Да, наговорившись всласть, насмеявшись и сожрав все ранетки, лабораторная гопка в полном составе дружно завалилась спать. Оля – уткнувшись виском в стекло, Зверев – уронив свои кудри на скрещенные впереди на спинке доронинского кресла руки, а Росляков, наоборот, выпрямившись и одеревенев, как манекен в пальто. Смотреть стало не на что, а выходить уже поздно. Автобус, намотав почти полсотни километров, подъезжал к городу Бронницы. Форпосту оружейников и ювелиров.
Сам Катц стойко держался еще час, но виды выбеленных не по сезону берегов реки Оки вокруг и вдоль коломенского цементного завода и его урекали. Глаза Бори закрылись, а тело, дернувшись, расслабилось, но сон, явившийся под лыжный скрип автобусной подвески и гул сбивавшего молочный гоголь-моголь мотора транспортного средства был нервным, беспокойным и противным. Память проигрывала картины сегодняшнего утра, но теперь Борис не только видел Прохорову, Зверева и Рослякова, но и слышал. Слышал, и это была невыразимо, в три раза гаже виденного.
– Во бля! – смачно повторяла Олечка, глядя поверх голов и спин прямо на Катца. И клювик щелкал.
– Во бля! – вторили ей Зверев, Росляков и даже Доронин, Евгений Петрович. – Во бля! Во бля! Во бля!
И зоб ходил, словно на ниточке. Вверх-вниз. Вверх-вниз.
Катц с омерзением открыл глаза и впервые в жизни засвидетельствовал факт материализации духов. Синяя табличка с белыми буквами "р. Вобля" мелькнула перед его глазами и отпечаталась в памяти навеки.
Вокруг уже никто не спал. Все дружно и согласно шевелились, разговаривали, а незнакомый, лишь виденный разок-другой в главном корпусе паренек, сидевший сзади Катца, наткнувшись на его мутные от дурной, неправедной дремоты глаза, вполне по-свойски рекомендовал:
– Харе, братишка, харю мять. Воблю проехали, сейчас уже на месте будем. Семечек хочешь?
Боря замотал головой. Нет. И тут же заметил, что в дорожном диком сне вовсе не харю примял, а рукав с утра тщательно выглаженной курточки. Из-за расстегнувшейся манжетной пуговки ткань съехала к локтю и теперь в замысловатости ее изгибов отражались кривые формы покоившегося на руке уха. Дурные предчувствия вонючими чернилами что-то быстро и мелко начали строчить в сердце Бориса.
Между тем автобус свернул со столбового Рязанского шоссе и покатил по серой полоске асфальта местного значения. Придорожный березовый караул не последовал за ЛиАЗом, и взгляду открылись поля, немедленно набежавшие к обочине. С дальнего пригорка пыталось, безуспешно, сюда же, под колеса сползти вросшее в озимые стадо черных коровников, а слева, далеко впереди, наоборот неподвижно и высокомерно щурилась через многоугольные пенсне приземистая братия новеньких теплиц.
Неспешно, словно на каждой рельсе по зернышку склевывая, перевалили железнодорожный переезд и, миновав пропыленные вилы придорожного указателя "Озерицы – 4, Крутицкий Торжок – 1, Полянки – 2", въехали под деревенские липы. Асфальт сейчас же оборвался, и большой ЛиАЗ, похожий на лобастого и круглозадого жука с оторванными начисто лапками, заколыхался тушкой на рытвинах и ямах, своей аномальностью распугивая натуральных, как здешних, исконных, так и пришлых, колорадских, вредителей полей. Но баловался железный недолго.
– Приехали. Выгружайся, – объявил водитель, последний раз решительно встряхнув и тем на неделю-другую успокоив, парализовал не в меру бойкие мозги вверенных ему представителей советской горной науки.
– Готово.
– Давай, не отставай, – крикнул Сережа Зверев Боре Катцу, зазевавшемуся у железных столбов ворот, давно лишенных навесных створок.
Изумленный внезапным приглашением, Боря резко рванул с земли соседский рюкзачок и чуть было не оторвал накладной карман, зацепившийся за спавший в мягкой траве гадюкой, ужиком конец стальной проволоки. Но все обошлось.
– Что это? – спросил Борис, догоняя окликнувших его товарищей.
В прошлом году он жил совсем в другом месте. Повыше, в поселке Полянки. В старой деревянной школе возле железных одноглазых стрелок платформы Вишневая. Каждые пять минут товарняк, каждые пятнадцать – пассажирский поезд.
– Вот это? – уточнил высокий и обстоятельный Доронин, показывая на угол дома, выглядывавший из-за деревьев в конце длинной экипажной аллеи. – Или вон то? – не оборачиваясь, он ткнул большим пальцем назад, туда, где в море травы торчали высокие кирпичные стены с пустыми проломами филармонических окон. Тех самых, возле которых Боря чуть было не оставил чужой, напрокат взятый карман.
– Все.
– Крутицкий Торжок. Позади храм Преображения Господня, то, что осталось от клуба детского туберкулезного санатория, а впереди сам санаторий, усадьба братьев Толстых.
– Льва и Алексея, – весело сказала Олечка, обернувшись.
– Американца и Японца, – громко рассмеялся Росляков и ткнул Борька небольно, вполне по-дружески, в бок.
Что-то, наверное, было в этом нехорошее, даже, быть может, обидное, но Катцу вдруг от этого ясного ощущения легкой, но очевидной издевки стало внезапно необыкновенно хорошо. Он вдруг понял, удостоверился и все, что его позвали вовсе не для того, чтобы немедленно прогнать. Он будет, останется со всеми, а значит, и с Олечкой.
И таким восклицательным, ослепительным знаком эта мысль обернулась в мозгу Борька, что он даже не к месту изумился, когда, сделав всем ручкой, Оля потопала с компанией девиц на второй этаж барского дома. В то время как мужская часть лаборатории перспективных источников энергии закончила свой путь тут же, на первом этаже, в узкой боковой комнате, плотно заставленной железными кроватями. Две сетки у первого и второго окна заняли Доронин с Росляковым, Зверев бросил свою сумку в чистом углу у белой в мелкий синий цветочек изразцовой печи, а Боре досталось скрипучая пружина у крашеной фанерной стены-самоделки, как-то неровно и даже косо рассекавшая и свеженький линолеум пола, и стародавнюю шахматку темных резных кессонов потолка. Не очень-то уютно, но для огневой точки лучшего расположения и не выбрать. Все вновь как на ладони – и Зверев, и Росляков, и Доронин.
Последний неожиданно оказался старшим заезда, так что, быстро организовав матрасы и белье, ушел в дирекцию получать общий наряд. А Зверев с Росляковым остались. Под самым носом Катца они валялись на свежезастеленных кроватях и обсуждали некоторые актуальные вопросы общей теории чисел.
– Вот смотри, – говорил Зверев, болтая в воздухе зеленым вязаным носком, – тут все находится в простейших скобках. Как дважды два. Классическая задача с конечными ограничениями. От двухсот до трехсот. Такой диапазон. Ниже – недобор. Выше – перебор.
– Схоластика, – не соглашался Росляков, – в реальном анализе надо идти от этой самой реальности. А что ее определяет? Подумай! Внутренние условия или внешние ограничения? Естественно, внешние ограничения. Предмет. А что нас возвращает к предмету? Размерность. Правильно? Правильно. Элементарная единица измерения. А она у нас в чем? В полбанках. Верно? Верно. Вот тебе и простая, самоочевидная логика расчета. На двоих – одна. На троих – две. На четверых – три...
– То есть поллитра на нос, если аргумент стремится к бесконечности? – вязаный носок на мгновение замер зеленым факелом, все пальцы в потолок. – Нет, – разрешил сомнения в общении с высоким, – без сблева тогда не обойтись. А я не любитель. На фиг, на фиг ваши красивые неопределенности, я за физическую константу...
Естественнонаучный спор двух молодых ученых продолжился.
Между тем, сугубому гуманитарию Борису Катцу безо всяких хитрых рядов Фурье и прочих фокусов с плюсами и минусами пошлейшим образом хотелось жрать. Ранеток в автобусе ему не досталось, от семечек он отказался, а конфетку "Белочка", которую Борьку, как и все прочим, прощаясь на лестнице, вручила Олечка, он не слопал, подобно своим товарищам, а положил в карман. Опыт прошлогодней поездки в эти же места предсказывал поход в совхозную столовую сразу после раздачи подушек с одеялами, и Боря решил не портить аппетит. Только, увы, похоже, барский дом, в отличие от школы у железнодорожных путей, не располагал ни к суете, ни к коллективным действиям. Никто в столовку не собирался, а в одиночку двинуть Боря опасался. Его однажды уже позвали и подождали, второй раз чудо могло и не повториться.
– Хорошо, – вновь вскинулись топориком морские водоросли носка, – я вижу, что теоретически спор неразрешим. Предлагаю в таком случае эксперимент. Строго научный подход. Все чисто. Сегодня берем по-моему, а завтра по-твоему... Семинар-обсуждение назначаем на утро среды...
– Предлагаю очередность решить жребием, – на соседней койке, как и следовало ожидать, немедленно родилось контрпредложение.
Жребием! Борек прикрыл глаза. Пора притвориться спящим. Дебаты близились к концу, причем к какому-то определенно игровому, к спичкам, бумажкам или, чего уже совсем не хотелось, могли и вовсе разрешиться обычными костями, белыми точками на черном. Сначала будут открывать на удачу, а потом прикажут вставать, садиться и играть. Боря прекрасно помнил, еще бы, как птица грач, злокозненный Вайс напутствовал боевую исследовательскую часть родного коллектива.
– Времени там будет навалом, так что давайте. Зря не теряйте. Подтяните аспиранта. Хоть дубли его считать научите.
Катц уже понял, осознал, что путь к Олечкиному сердцу будет отмечен немыслимыми унижениями, но раньше времени и главное без толка он принимать их не был намерен. Дудки. Одна беда: тупо и стойко, как дойной коровушке, хотелось есть. Не открывая прикрытых глаз, беззвучно и мелко шевеля пальцами руки, подложенной под щеку, Боря распатронил дареную "Белочку" и ловко втянул конфетку за щеку. Еда. От липкого и сладкого сначала все склеилось во рту, потом спаялись веки, и наконец, сварился мозг. Серенькая жидкая субстанция створожилась, как Б. А. Катц, ее стойкий носитель, и не сопротивлялась. Накануне глупо и бессмысленно ворочался всю ночь, и вот теперь, когда часы пробили и объект стал не воображаемым, а вполне реальным, материальным и требовал внимания, внимания и еще раз внимания, ушел с поста. Бдеть перестал. Не зря, похоже, Л. Н. Вайс так опасался ходить в разведку с Б. А. Катцем. Имел все основания не доверять голубчику.
Впрочем, спал в шоколадно-ореховом угаре Борис не долго и, к его чести, очнулся вовремя. Уже было списанный, в труху и отруби зачисленный мозг честно и точно в срок наслал отменно мерзкий, мгновенно отрезвляющий сон. Олечка явилась вдруг перед мысленным взором Б. А. Катца, прекрасная дочь профессора Прохорова и, сладко жмурясь, произнесла:
– Вот же бля! – прямо Боре в глаза, прямо в лицо ему дыхнула. – Бля на хуй, в жопу хуй.
Боря открыл глаза. Голова Олечки мгновенно отпрянула. Метнулась бубликом к середине узкой комнатки, заставленной больничными койками, соединилась с телом девушки, развернулась к Боре ухом, а носом к неизвестно откуда взявшемуся Доронину и громко, вот что ужасно, повторила то же самое с той же мерзкой, наигнуснейшей интонацией:
– Худо, бля! Худо, бля!
– Да. Худобля расклинился. Расклинился, и ни в какую, – кивнул в ответ Доронин, сурово подтвердил, косая сажень в сорочьем свитере, – ничего не получается.
Совхозный бригадир, местный казак Иван Михайлович Худобля, наотрез отказался ставить девушку на разгрузочно-погрузочные работы в картофелехранилище. В поле, только в поле. На свежий воздух. Отделил Олечку, отрезал от Зверева, Доронина, Рослякова и Б. А. Катца. И в самом деле, Худобля.
Всем стало смешно. И лишь одного Борю вдруг охватил ужас, необъяснимый страх перед этой местностью, в которой, что ни слово, ни название, то ругательство. Да не простое, а с намеком. И вновь ему захотелось, как несколько часов назад в автобусе, сойти, слезть, кинуться куда глаза глядят, но все ходы и выходы были перекрыты. В дверях плечистым молодцом замер Доронин, а окна стерегли два пересвета – Росляков и Зверев.
– Ты, Борис, водку-то пьешь? – спросил один из них, вставая зелеными, цвета поздних февральских соплей, носками на линолеум. – Или конфетки только жаришь втихаря?
Перспектива очередной научной дискуссии, аргументированное ниспровержение этой явно местным колоритом и настроением навеянной альтернативы совсем не вдохновляло аспиранта Катца, и он без промедления ответил.
– Я пью, конечно. На природе. В компании.
– Ну, давай тогда трояк, – слюда мокрой оттепели дружелюбно придвинулась к изголовью Бориной кровати. – Не задерживай маршрутное такси.
Боря полез за кошельком. Любовь к Олечке вновь требовала серьезных капвложений. Сражение за сердце дочери профессора оставалось и здесь, в деревне, на пленэре, высокозатратным предприятием. И что-то должен был сделать Борис, срочно, очень быстро, в какое-то романтическое, невесомое русло перевести суровый событийный ряд. В нечто нежное и дымчатое переложить и переплавить его животную и грубую словарную основу. И сделать это как можно скорее, прямо сегодня, может быть немедленно, потому что червонца, взятого из дома, не хватит на долгую, занудную осаду. Штурм! Немедленный отчаянный бросок. Он, Боря, должен, обязан совершить чудо и этим чудом решительно прервать бессмысленную череду расходов и бесконечных унижений.